Глава одиннадцатая КАТАСТРОФА
Глава одиннадцатая
КАТАСТРОФА
Двадцать пятого февраля 1908 года Карузо исполнилось 35 лет. Он был в изумительной вокальной форме, пение доставляло ему огромное удовольствие. Он чувствовал себя абсолютно «на месте» в этой жизни. Повсюду его встречали как мировую знаменитость, публика неистовствовала, а рецензенты взахлеб писали о «золотом голосе». И в Европе, и в Америке с нетерпением ожидали каждую новую его пластинку. Гонорары за выступления тенора неуклонно повышались, давно перейдя границы самых высоких, какие только получали оперные артисты. Два сына давали надежду на продолжение рода. В Нью-Йорке по нему тосковала красавица Мефферт, на родине ждала Ада. Ко всему прочему, Энрико находил возможность время от времени встречаться с младшей из сестер Джакетти, а также не отказывался от мимолетных романов во время гастролей.
Карузо пережил землетрясение, историю в обезьяннике, конкуренцию с Бончи — и всюду вышел победителем. Он был на вершине успеха. Он никому и ничего не был должен, поддерживал финансово всех родственников и помогал множеству людей, обращавшихся к нему за помощью. Когда 21 мая 1908 года на борту лайнера «Принцесса Аугуста Виктория» Энрико покинул Нью-Йорк и направился в Лондон, он, по всей видимости, мог чувствовать себя едва ли не властелином мира. Однако именно во время этого путешествия он получил известие, ставшее первым в череде неприятностей, вскоре обрушившихся на него и в корне изменивших всю его жизнь. Началась самая черная полоса в жизни Карузо.
Вместе с Энрико на теплоходе плыли некоторые из его близких друзей. В их числе были аккомпаниатор тенора Туллио Вогера и священник Тонелло, бессребреник и альтруист. Как-то Карузо подарил ему красивые золотые часы, но вскоре заметил, что у того их нет. На вопрос, куда подевался подарок, падре Тонелло признался, что его приход сильно нуждался в деньгах для ремонта, и он вынужден был их заложить. Тогда Карузо купил другу еще одни часы, причем на этот раз на них была выгравирована надпись: «Не для заклада!» Именно падре Тонелло выпала нелегкая задача сообщить Карузо скорбную весть… Певец планировал сразу после выступлений в Лондоне и Париже навестить в Неаполе мачеху и Марчеллино, который очень плохо себя чувствовал. Но увидеть своего родителя живым Энрико уже не довелось. На четвертый день плавания пришла телеграмма: «Подготовьте Карузо к известию о смерти отца…»[247]
Капитан решил, что сообщить певцу об этом должен священник. После разговора с капитаном падре Тонелло вышел на палубу в крайнем смятении. Карузо же, наоборот, был в прекрасном расположении духа. Он подшучивал над серьезным видом священника, ничуть не подозревая о причине этой серьезности. Карузо был столь весел, что у Тонелло в тот момент не повернулся язык сообщить другу о случившемся. Только на следующий день, собрав все мужество, он признался Энрико, какая именно весть его так опечалила накануне.
Второго июня 1908 года Карузо по прибытии в Лондон рассказывал в письме своему другу Зиске, что он пережил в тот момент: «Бесполезно тебе описывать мое горе после того, как я получил роковое известие. Как только падре Тонелло произнес имя отца, я сразу понял, что его уже нет в живых. Все последние новости говорили лишь об ухудшении его здоровья, и ни одна — об улучшении. Бедный старик! Умереть, когда рядом не было никого из детей! Говорят, Бог всемогущ, но почему он не дал пожить ему еще хотя бы несколько дней? Теперь у меня на душе тяжкий грех, и я не знаю, как искупить его, ибо никогда уже не увижу отца! Точно так же было и с моей матерью… Я плакал, но должен был взять себя в руки, потому что обязан думать о родных, чье положение хуже моего — о моей идиотке-сестре и полуидиоте брате. Я приеду в Неаполь, как только освобожусь, и там приведу в порядок все дела»[248].
Далее в письме Карузо жаловался на трудности своей профессии, на то, что, имея особняк, не имеет дома, так как живет с женщиной, которая не является его законной женой. Если он вдруг умрет, сыновья не смогут унаследовать состояние, так как значатся незаконными. Он даже поделился с другом идеей принять гражданство в такой стране, которая бы смогла защитить права его детей.
В сезон 1907/08 года у Карузо было немало времени, чтобы подумать о своей семейной ситуации, и при желании он мог как-то ее изменить, в том числе принять другое гражданство. Однако надо учитывать, что он был подлинным патриотом своей страны и отказ от итальянского гражданства стал бы для него страшной психологической травмой. Поэтому с конкретными действиями Энрико не спешил, хотя и поручил своим адвокатам собрать всю связанную с этой проблемой информацию. Важно отметить, что из письма Зиске следует, что Карузо был в принципе не против легализовать свои отношения с Адой Джакетти. Это положило бы конец ее двусмысленному положению как в правовом, так и социальном отношениях. Возможно, добейся она развода с Ботти, прими американское гражданство, Карузо и оформил бы с ней брак. Однако этому не суждено было случиться. Катастрофа неумолимо приближалась…
Хотя Энрико был в трауре в связи со смертью отца, он все же нашел силы выступить 30 мая 1908 года вместе с Нелли Мельбой, контральто Эдной Торнтон и баритоном Марио Саммарко в концерте в Альберт-холле, состоявшемся под патронажем короля Эдуарда VII. Тенор пел великолепно; кажется, эмоциональный стресс никак не отразился на его голосе. Разумеется, известие о несчастье в семье Карузо дошло до короля. Его величество пригласил певца в королевскую ложу и выразил искренние соболезнования в связи с постигшей его утратой, поблагодарил за то, что он пел в такой трагический момент, и выразил сожаление по поводу того, что Карузо не будет петь в этом году в «Ковент-Гардене»[249].
Ада Джакетти встретила убитого горем Энрико в Лондоне в арендованной ими квартире. Однако вместо выражения поддержки она усугубила его депрессивное состояние. Ада держалась холодно и отстраненно, подняв вопросы о смене гражданства, о ее разводе и легализации отношений с Карузо. В течение нескольких дней они обсуждали болезненные друг для друга темы, выслушивали взаимные обвинения. Ответы Карузо не удовлетворили Аду. Из его слов она сделала вывод, что Энрико не собирается в корне менять свой образ жизни. И тогда она приняла для себя окончательное решение. Ада не поехала с Карузо в Париж, как планировалось, и, как только он покинул Лондон, вместе с шофером тайком уехала на виллу «Ле Панке».
Одиннадцатого июня 1908 года Карузо в присутствии президента Франции и всего парижского бомонда вместе с Нелли Мельбой и Морисом Рено пел в «Риголетто» в парижской «Гранд-опера» (дирижировал спектаклем молодой тогда Туллио Серафин). Это был бенефис, доходы от которого поступали в Фонд драматургов. На следующий день Карузо отправился в Неаполь, где встретился с мачехой и братом, вместе с которыми посетил могилу отца. В конце месяца он вернулся в свою квартиру в Илинге под Лондоном, но никого там не обнаружил. Зная истеричный характер Ады, он предположил, что она вместе с шофером Чезаре Ромати решила куда-нибудь съездить, дабы развеяться. В глубине души он был даже этому рад — отношения с Адой стали крайне напряженными, а Энрико нуждался в отдыхе после тяжелого сезона. Кроме того, он считал, что Ада ведет себя по отношению к нему неблагодарно: ведь он обеспечил ее всем, чем только можно, а в тяжелые дни траура по отцу она своими претензиями лишь усугубила его ужасное душевное состояние.
Никакой тревоги в эти дни, если судить по письмам друзьям, Карузо не испытывал. Он занимался повседневными делами, выступил в частном концерте и запланировал еще два. Размышлял о новых ролях, в частности, подумывал включить в репертуар партию венецианского мавра в опере Джузеппе Верди. Наслаждался покоем, радовался признанию со стороны самых разных людей. В письме другу он с гордостью рассказывал: «Вчера вечером я зашел послушать „Отелло“ в „Ковент-Гарден“. После первого акта разнесся слух, что я нахожусь в театре. На мою ложу немедленно повернулись все бинокли. Внезапно зрители повскакивали с мест и устроили мне грандиозную овацию. Это был буквально взрыв чувств! Мне показали, насколько сильно еще здесь меня любят!»[250]
Шла вторая неделя июля, а от Ады не было никаких известий. Энрико занервничал. Уехать из Лондона в Италию без согласования с ним она не могла. Безуспешно попытавшись выяснить, что произошло, у общих знакомых, Карузо, никому ничего не сказав, сел на поезд, идущий во Флоренцию. Добравшись до виллы «Ле Панке», он не застал там никого, кроме садовника.
Ада Джакетти сбежала из дома с шофером Чезаре Ромати.
Кто был этот человек, ради которого Ада покинула самого знаменитого в мире оперного певца, роскошную обеспеченную жизнь, нарушив весь сложившийся уклад и нанеся Карузо травму, от которой тот не мог отойти до конца жизни?
Фофо вспоминал Ромати как высокого, темноволосого, стройного, красивого, мускулистого мужчину. В этом отношении он не шел в сравнение с Карузо, который был среднего роста, с брюшком, с несильными, несмотря на могучую грудную клетку, руками. К тому же Энрико довольно рано начал лысеть. Можно понять Аду, которая, если говорить о чисто мужских качествах, предпочла красавца-шофера.
«Я восхищался тем, как Ромати знал автомобиль, его мастерством водителя, — вспоминал Родольфо. — В те времена это была большая редкость. Он всегда был добр ко мне. Но я старался его избегать. Во-первых, я возмущался, наблюдая его отношения с матерью. Во-вторых, он стал вызывать у меня отвращение после гибели моего любимого фокстерьера по кличке Цыган. Конечно, он его убил не специально. Это произошло во время поездки на нашем „Даймлере“. В нем, как и в других автомобилях тех дней, не было дверей. Я сидел с собакой на руках рядом с шофером. Ведя одной рукой машину, Ромати другой рукой дразнил Цыгана, имитируя бросок мяча, который пес должен был бы поймать. После одного из таких движений Цыган выпрыгнул из машины и угодил под колеса. Но Ромати даже не остановился и оставил труп собаки на дороге. После этого эпизода моя неприязнь к Ромати перешла все границы»[251].
Эта драма произошла в 1907 году, когда Фофо был дома на каникулах. Годом раньше по настоянию Ады его вновь отдали в школу-интернат, на этот раз в Фиесоле, неподалеку от Флоренции. Интернат располагался в здании бывшего монастыря, и строгий порядок в нем был навеян самими стенами. Мальчик ехал туда с крайней неохотой, он не понимал, зачем нужно родителям отдавать его на постоянное проживание куда-либо, если у него есть дом.
Новое место стало для Фофо новым кошмаром. В школе царила жесточайшая дисциплина. То, что он был сыном всемирно известного певца, не играло никакой роли. Ему приходилось кулаками отбиваться от обидчиков, которые не уставали дразнить Фофо незаконнорожденным и смеялись над тем, что его родители не состоят в браке. Мальчик, который еще не понимал всех этих тонкостей, отвечал, что был на свадьбе у родителей, что, естественно, вызвало еще большие насмешки. Однажды Фофо довели до такого состояния, что он бросился на обидчика и начал его душить. Когда у того стал вываливаться язык, наблюдавшие за этим дети с большим трудом разжали руки Фофо. Как он сам позднее вспоминал, если бы этого не сделали, он задушил бы его до смерти.
Мальчик сильно переживал по поводу того, что мать, даже имея водителя, так ни разу и не приехала его навестить. Карузо хотя бы поддерживал контакт по почте, примерно раз в четыре дня посылая написанные каллиграфическим почерком письма отовсюду, где бы он ни был. Единственной отдушиной для несчастного Фофо были летние каникулы. Оставшееся же время для него превращалось в непрестанную пытку.
В начале июля 1908 года Фофо очень волновался, ожидая в школе очередного приезда отца. Он боялся показаться ему на глаза, так как по итогам года имел плохие оценки по математике. Карузо не часто прибегал к шлепкам и затрещинам, но Родольфо готов был броситься наутек от одного лишь строгого взгляда отца — таким страшным он становился в гневе.
Когда, наконец, мальчика вызвали в гостиную, где дети встречались с родителями, Фофо, готовый в любой момент удрать, медленно спустился по большой лестнице в комнату, где его ждали отец и ректор. Он заглянул сперва сквозь стеклянную дверь, чтобы понять, в каком настроении отец.
«Я был потрясен, — вспоминал Родольфо. — Голова отца лежала на плече ректора, папу сотрясали рыдания. Я ничего не мог понять! Он всегда был для меня как громоподобный Юпитер: доброжелательный, но при этом всегда грозный. Но теперь у меня улетучились даже остатки храбрости. На подкашивающихся ногах я подошел к отцу и думал, что на сей раз лишь вмешательство Всемогущего поможет мне спастись: если папа настолько расстроен из-за моих оценок, что плачет, то мне дорого обойдутся эти слезы!
Никогда не забуду картину: папа поднял голову с плеча ректора… И я увидел совершенно измученное лицо. Его глаза невозможно было узнать — в них была такая боль! К моему изумлению, он бросился ко мне и прижал к груди. Он целовал меня, как никогда прежде, и сквозь рыдания повторял:
— Мама нас бросила… Мама нас бросила…
Какое-то время я ничего не мог понять. Потом, словно во сне, я обнял отца за шею, сжал ее всей мальчишеской силой и стал неистово его целовать… Щетина на его щеках царапала мне губы, но от этого мне хотелось еще сильнее прижаться к нему. Внезапно папа пришел в чувство, сжал мою руку и твердым голосом произнес:
— Но мы найдем ее. Иди за мной»[252].
Карузо был в отчаянии. Он носился с Родольфо по городу, заходил к знакомым, готовился к поездке в Ниццу, где, по слухам, скрылась Ада с младшим сыном. Родольфо всюду сопровождал отца. У него были сложные чувства — он не был особо привязан к матери, но не мог видеть, как мучается отец. Вернемся к его воспоминаниям:
«— С тобой случилось самое большое горе, какое только может произойти с ребенком… — говорил отец. — Я очень страдаю, а ты еще не понимаешь, что произошло. Твое маленькое сердце еще не осознало, что ты потерял…
Отца душили рыдания. Я не мог без смущения смотреть на его слезы — для меня отец всегда был человеком железной воли, не терявший самообладания ни при каких обстоятельствах.
— Папа, а почему мама оставила нас? — спросил я.
Лицо отца исказилось от ярости. Он прижал меня к груди, поцеловал, потом усадил рядом и, немного успокоившись, произнес:
— Честно говоря, я не могу тебе объяснить, почему это все произошло. Тебе всего десять лет. Но жизнь в колледже уже кое-чему тебя научила, поэтому я считаю тебя достаточно взрослым и могу кое-что доверить. Когда я жил в Нью-Йорке, в течение нескольких месяцев я получал анонимные письма с крайне оскорбительными словами в адрес твоей матери. В них говорилось, что она слишком близко подпустила к себе нашего шофера Ромати. Я никогда не придавал особого значения этим предупреждениям, хотя они расстраивали меня, и продолжал работать в Нью-Йорке. Я не беспокоился, пока не приехал в Лондон и не нашел дом в Илинге пустым. Когда я примчался на нашу виллу, садовник Эмилио сказал, что дома никого нет. Поначалу я не понял, что он говорит мне, и вошел в дом. И тут я остолбенел. В прихожей стояли пять или шесть упакованных сумок. Пораженный, я спросил Эмилио, что это значит. Он ответил, что синьора Ада распорядилась отослать эти сумки на станцию в Ницце. Представь, Фофо: все мои подозрения стали явью. Но я еще не хотел в это верить. Я спросил садовника, что произошло. Он рассказал, что два дня назад после получения какой-то телеграммы мама начала лихорадочно собираться в дорогу. Она отослала несколько сумок, взяла Мимми и куда-то поспешно уехала с шофером Ромати. Таким образом, дома я убедился, что автор анонимок писал правду. Эмилио ходил за мной по пятам, и я почувствовал, что он хочет что-то сообщить. Раздраженный, так как мне хотелось побыть одному, я спросил, что ему нужно. Он ответил, что синьора забыла захватить шкатулку с драгоценностями и просила не забыть ее отослать. А теперь он не знает, как нужно поступить. Я приказал отдать шкатулку мне. После этого я сразу поехал за тобой… Фофо, вместе мы догоним маму и убедим ее вернуться!..
Прибыв в Ниццу, отец связался с полицейскими, после чего сказал:
— Фофо, ты знаешь, что твой маленький брат с мамой. Она не знает, что мы здесь. Сходи в городской парк и посмотри, может, там случайно увидишь Мимми. И тогда немедленно доставь его сюда!
На первый взгляд это было безумие. Однако, действительно, наша гувернантка любила парки и вполне могла там гулять с ребенком»[253].
Преисполненный чувства важности своей миссии, Фофо отправился в парк и вскоре действительно нашел там Мимми. Мальчик, естественно, был не один.
«Взяв брата за руку, — продолжает рассказ Родольфо Карузо, — я собрался было с ним уйти, как вдруг услышал над собой скрипучий голос. Обернувшись, я увидел некую даму, которая, не теряя самообладания, сперва спросила что-то на не понятном мне языке Мимми, потом обратилась с вопросом ко мне. В тот момент я почему-то подумал, что она была англичанкой. Я не понимал ни слова из того, что она говорила, и попытался жестами объяснить, что хочу отвести мальчика к папе. Я несколько раз повторил слово „папа“. Поколебавшись, дама дала мне понять, что пойдет с нами.
…Наверное, один лишь триумфальный марш из „Аиды“ мог бы передать восторг отца, когда он увидел нас приближающимися к гостинице. Как солдат командиру я отрапортовал отцу:
— Ваше поручение выполнено!
Папа был поражен, насколько быстро я справился с задачей»[254].
Энрико Карузо-младший не запомнил встречу с братом в парке, зато в его памяти запечатлелась сцена в гостинице. Как он признавался, это стало его первым воспоминанием об отце: «Карузо, в костюме, сидел за столом. Я не имел ни малейшего понятия, кто этот господин. Он протянул руки и позвал меня. Я вцепился в юбку гувернантки. Тогда отец с раздражением в голосе позвал меня вновь. От страха я начал громко плакать и еще сильнее вцепился в одежду моей спутницы. Это окончательно разозлило отца. Он подошел ко мне и легонько шлепнул. Никто никогда раньше меня не бил. Я был так потрясен, что замолчал и уставился на него в полном недоумении».
А Родольфо, в отличие от Мимми, запомнил события тех дней до мельчайших подробностей: «Отец оставил меня с братом, а сам удалился с таинственной англичанкой в гостиную, где почти час о чем-то с ней беседовал. Когда они наконец появились, он произнес:
— Это мисс Луиза Сайер. С этого момента она будет ухаживать за Мимми. Выполняй все, что она скажет.
Отец наказал, чтобы я никуда не отлучался из гостиницы без него. Увы, это рушило все мои планы — ведь мне так хотелось сбегать искупаться на побережье! После того как я нашел брата, этот запрет показался мне несправедливым. Вечером отец сказал мне:
— Мы известили маму о том, что мы здесь. Наверное, утром она сюда придет. Даже если не хочет, все равно придет. Потому что здесь Мимми. Не выходи никуда из гостиницы без моего разрешения.
Ночью мне снились кошмары, и утром я проснулся в поту. Выйдя из комнаты в холл, я заметил, как отец с каждой минутой становился все более нервным и напряженным. Естественно, волнение передалось и мне. Единственный, кто был полностью безмятежен, так это мой младший брат, спокойно игравший в гостиной.
Около десяти часов утра мы услышали, что у отеля остановился автомобиль. При этом звуке мы с отцом помчались к окну. Я увидел маму, выходящую из машины, — красивую, как ангел, но с очень злым лицом. Отец велел нам уйти в соседнюю комнату и не издавать ни звука.
Вскоре я услышал раздраженный голос матери:
— Где Мимми?
Ответа отца я не расслышал. Постепенно голоса становились все громче. Я слышал, как отец прокричал:
— Ада, вернись ко мне! Ты обязана это сделать из любви к нашим детям!
Я не мог разобрать слов мамы. Ее голос был раздраженным и гневным. Внезапно я услышал глухой стук и больше не мог сдерживаться. Мое сердце готово было выпрыгнуть. Я приоткрыл дверь и увидел картину, от которой кровь прилила к голове. Отец стоял перед мамой на коленях, обнимая ее ноги. Его лицо выражало такую муку, что у меня защемило в груди. Я испугался, что он сейчас умрет. Он рыдал, его глаза были налиты кровью. С неимоверным страданием в голосе он кричал матери:
— Ада!.. Ада!.. Не оставляй нас!.. Не оставляй детей!.. Не разрушай нашу жизнь!.. Вспомни нашу любовь!..
Мама стояла, не двигаясь, и молча слушала. Ее глаза пылали гневом, губы дрожали от возмущения.
В какой-то момент наступила тишина.
Внезапно мать взорвалась. Она оттолкнула отца и разразилась потоком слов, большинство из которых я тогда не знал и не понимал. Она кричала, что устала, что, наконец, нашла свой идеал, что она счастлива и не хочет говорить о прошлом, с которым покончено.
Со сдержанной яростью отец поднялся с колен. Его лицо было полно решимости, от слабости не осталось и следа. Резким голосом он сказал:
— Ты больше никогда не увидишь детей!
Я не знаю, что было дальше — мисс Сайер нежно, но настойчиво отвела меня от двери. Я был в панике, меня трясло. Мы услышали грозный вопль отца:
— Я убью его, убью, как собаку!..
Дверь хлопнула, потом послышался гул автомобиля. Это был последний раз, когда голос матери слышал мой маленький брат и предпоследний, когда его слышал я.
Стараясь не шуметь, мы вернулись в гостиную. Папа сидел в кресле, схватившись за голову, и тяжело дышал. Он не кричал, не плакал, но его лицо было искажено той болезненной гримасой, которую я позднее видел у него в роли Канио. Он порывисто обнял нас и произнес:
— У вас больше нет мамы. Я буду для вас и отцом и матерью…
С этого дня моя любовь к папе стала какой-то особенной и глубокой. Такой она и осталась на всю жизнь…
День прошел как в тумане. Лишь один Мимми радостно кричал, радуясь, что ему купили новые игрушки. Отец был постоянно рядом с нами, за исключением тех минут, когда он что-то обсуждал с какими-то людьми — вероятно, детективами. Мы обедали в гостиной, но ни у кого не было аппетита. В конце концов, даже брат почувствовал всеобщую атмосферу подавленности и немного приутих.
Ночью мне вновь снились кошмары. Утром я проснулся оттого, что меня будил отец. На нем была верхняя одежда.
— Вставай, пойдешь со мной. Мы должны вернуть маму. Попробуем вместе уговорить ее вернуться. Будь с ней поласковей.
Эта идея мне не очень понравилась. В конфликте я был полностью на стороне отца. Когда я собрался, отец предупредил мисс Сайер, чтобы она ни на минуту не оставляла Мимми без присмотра, и сказал, что скоро вернется. Папа заглянул в свою комнату, и я увидел, что он вытащил из чемодана большой револьвер и положил его в карман. Тут только я понял, что слова отца „Я убью его!“ были адресованы шоферу Ромати!
У гостиницы нас уже ждал автомобиль. Мы поехали по дороге, идущей вдоль побережья. В руке отец сжимал клочок бумаги с адресом виллы, где нашли убежище Ада Джакетти и Чезаре Ромати.
В какой-то момент папа велел водителю остановиться и ждать нас. Мы спустились с дороги в парк, где среди деревьев находилась небольшая красивая вилла. Отец предупредил, чтобы я был начеку. Мы подошли ко входу. Папа вытащил револьвер и дернул за ручку двери. Дверь была заперта, однако несколько окон оказались открытыми. Мы пролезли через них и оказались в холле. Там никого не было. Папа бросился наверх с криками „Ада! Ада!“. Около шезлонга на небольшом столике я заметил полупустую коробку конфет и несколько сентиментальных романов Эмилио Сальгари, которым я тогда увлекался. Отец медленно спустился в холл. Взгляд у него был потерянный. Он взял меня за руку. Мы обшарили весь дом — от подвала до чердака. Ни души. Заглянули в гараж — он тоже был пуст.
Папа собрал несколько вещей, которые были ему чем-то памятны, а я взял несколько книжек Сальгари. Удрученные, мы вернулись в Ниццу. Приехав в гостиницу, отец попросил, чтобы ему не мешали, и заперся в комнате. Жестами я сумел объяснить мисс Сайер, куда мы ездили. Когда я дошел до описания момента с револьвером, она сильно расстроилась. Дослушав мой рассказ, она подошла к двери комнаты отца и постучала. Сперва он не хотел открывать, но гувернантка не уходила. Когда папа открыл дверь, она решительно вошла в комнату, хотя отец не хотел ее пускать. Я успел увидеть, как папа плакал у нее на плече. Я не знаю, что она там ему говорила. Заглянув в щель, я увидел, что отец, рыдая, вынул из кармана револьвер и отдал его мисс Сайер. Она вернулась в комнату и спрятала оружие в свой чемодан, закрыв его на ключ.
Несмотря на юный возраст, я чувствовал, что произошла катастрофа, и осознавал, насколько она была серьезной. Мы старались быть рядом с отцом. Глядя на него, я едва мог сдерживать слезы. Брал его руку, целовал ее. Он был совершенно деморализован.
Вечером отец долго беседовал с мисс Сайер. После разговора она начала упаковывать вещи и утром уехала с Мимми в Англию. Мы же с отцом вернулись во Флоренцию. Он не захотел заезжать в „Ле Панке“, и мы отправились на виллу в Синье, которую отец незадолго до этого купил и где мы провели немало счастливых дней позже»[255].
Не сумев вернуть Аду, Карузо вынужден был планировать будущее без нее. Это означало, что он полностью должен был перестроить всю жизнь, а он ненавидел любые перемены. Вернувшись во Флоренцию, Карузо оставил виллу «Ле Панке» под присмотром доверенного лица, а Фофо пристроил к неаполитанским родственникам, но, к великому огорчению мальчика, те вновь отдали его в ненавистный колледж.
Когда о неприятностях в жизни великого тенора узнали его друзья, они немедленно откликнулись со словами искренней поддержки. Карузо получил письма и телеграммы от Умберто Джордано, Джакомо Пуччини, Антонио Скотти, Луизы Тетраццини, Констана Коклена и многих других. Незадолго до отъезда Карузо из Италии пришло письмо от Ады Джакетти, датированное 23 июля 1908 года. Она признавалась, что больше не могла отвечать Энрико взаимностью на его чувства, желала, чтобы дети дали ему сил забыть ее. Она выражала надежду, что Карузо, который так хорошо к ней всегда относился, будет добр и в будущем. Она спрашивала, может ли рассчитывать на какую-нибудь финансовую помощь от него, или ей нужно вновь вернуться на сцену, чтобы обеспечивать себя. Ада писала, что уже рассталась с «ним» — подразумевая Ромати, — и в конце письма просила «доброго и щедрого Энрико» простить ее, поскольку, в конце концов, именно он и был «причиной всего этого». Ответ Карузо на это письмо не сохранился.
После завершения всех насущных дел Карузо отправился в Лондон. 28 июля 1908 года он писал Зиске: «Я возвращаюсь в Лондон после 15 кошмарных дней. Я надеялся, что после выступлений в Америке смогу отдохнуть и расслабиться в семейном кругу в Европе, но ошибся. Очень долго объяснять, что случилось между 10-м и 25-м числами этого месяца. Достаточно сказать, что теперь меня мало что связывает с этим миром. Если бы не два бедных беззащитных существа, которым я должен посвятить всего себя, я бы уже в настоящий момент покончил с собой. То, что произошло, разрушило мою жизнь. Я плакал, но слезы не помогали. Остается только надеяться, что раны моего несчастного сердца со временем затянутся, и жизнь вновь заиграет всеми красками»[256].
Потеря Ады стала трагедией, от которой Карузо не смог оправиться до конца своих дней. Ада была единственной настоящей любовью его жизни, соратницей в юные годы, помощницей в карьере. На ее глазах и при ее поддержке Энрико достиг мировой славы. Она была матерью его детей и хозяйкой дома. И вот он ее потерял! Ада сильно уязвила его мужское самолюбие — уход к шоферу сделал тенора, как он сам считал, посмешищем в глазах всего мира. Истерзанный, оскорбленный, озлобленный, Карузо жаждал мести. 13 сентября 1908 года он вновь писал Зиске из Лондона: «Дела мои налаживаются, и единственный, кому теперь будет плохо, это женщина, которая забыла добро, которое видела от меня. Я прибыл вовремя, чтобы все у нее забрать. Теперь она не имеет ничего, кроме платья, которое на ней»[257].
Ада Джакетти ушла из жизни Энрико так же, как и вошла — не имея, фактически, ничего, кроме одежды…
Тем временем слухи о скандале в семье Карузо начали просачиваться в печать. Репортеры хотели знать, что случилось на самом деле, и одолевали тенора расспросами. Естественно, он вынужден был как-то объяснить ситуацию и при этом не уронить достоинства. В одном из интервью Карузо сказал, что был очень рад, что его жена ушла…
«С ней невозможно было жить. Несколько недель назад я сказал ей об этом. Думаю, моей женой должна быть женщина, которая лучше понимает меня, разделяет мои взгляды и интересы. Месяц назад я предупредил ее, что она не отвечает тем требованиям, которые я предъявляю к спутнице жизни, и предложил расстаться… Мне не нужны ее извинения. Она ушла к тому, кто лучше соответствует ее уровню»[258].
Позднее Карузо заявил в прессе, что Ада не его жена и он вообще никогда женат не был. При этом он открыто признал, что Ада сбежала с шофером.
Для Мимми и мисс Сайер Карузо снял в Лондоне квартиру, где мальчик провел несколько лет и где певец останавливался, когда приезжал на гастроли в Англию. В силу непонятных причин Энрико решил оставить старшего сына в Италии, и бедный Фофо был обречен на несчастное существование. Отец не разрешал ему встречаться с родственниками, даже с дядей Джованни, без своего доверенного лица. Кроме того, он запретил любые связи со всеми членами семьи Джакетти. Это привело к тому, что Фофо остался в полном одиночестве. К другим ребятам приезжали родные, а сын величайшего в мире певца вынужден был довольствоваться ежегодными двухмесячными встречами с отцом на вилле «Беллосгуардо».
Несмотря на сильные переживания, Энрико продолжал работать. В «Метрополитен-опере» Густав Малер готовил постановку «Пиковой дамы» П. И. Чайковского. Планировалось, что роль Германа исполнит Карузо. Еще будучи в Лондоне, он выучил большую часть этой партии, но потом узнал, что опера будет исполняться не на итальянском языке, как предполагалось изначально, а на немецком, и вынужден был от участия в ней отказаться. В связи с этим премьера была отложена до следующего сезона, а партия Германа перешла к австрийскому тенору Лео Слезаку.
Перед началом нового сезона Карузо навестил в Неаполе родственников. Ему было крайне трудно объяснить близким, что же случилось на самом деле. Пытаясь рассказывать обо всем, он плакал.
Карузо чувствовал, что ему нужно как-то развеяться, и отправился с друзьями в Тунис, где, дурачась, расхаживал по улицам в арабском костюме. В этой одежде он вернулся в Неаполь, предварительно пустив слух, что в город приезжает знатный турецкий сановник, чтобы договориться о выдаче беженца. В родном городе на причудливого араба смотрели с уважением и страхом. Карузо невероятно развеселило, что он смог обмануть сограждан! Он пригласил друзей пообедать с ним в один из его любимых ресторанов и прикладывал невероятные усилия, чтобы казаться веселым, остроумным, по-прежнему неистощимым на шутки и проказы. Он считал своим долгом доказать всем, что совсем не переживает из-за ухода Ады Джакетти. Однако Винсент Селлигман вспоминал: «Ада была очень привлекательной женщиной, и Карузо продолжал ее любить даже тогда, когда они расстались. Как-то мы путешествовали с ним по Италии, и я помню, как в Милане он вдруг заметил на платформе Аду. Он выскочил из уже тронувшегося поезда и начал страстно сжимать ее руки»[259].
Еще один друг Карузо, голландский актер Лу Теллеген[260], к которому Карузо заглядывал, когда приезжал во Флоренцию, описывал в мемуарах чувства Энрико к Аде: «Карузо, этот вечный ребенок, жил неподалеку от меня и часто приезжал в гости. Я преклонялся перед ним. Он был так сентиментален! И, надо же, столь богатая натура пропадала из-за собственных прихотей и амбиций! Он, как дитя, несмотря на широкие плечи и огромную грудь, плакал, когда первая жена оставила его.
— Как она могла?! — кричал он. — Как она могла покинуть меня, самого великого тенора в мире, ради какого-то шофера?
Ему совершенно не приходило в голову, что этот шофер был просто-напросто красив. Энрико плакал, буквально затопляя мое плечо слезами»[261].
Разумеется, версия Лу Теллегена, что Ада Джакетти оставила первого тенора мира после одиннадцати лет совместной жизни, потому что ее свела с ума красота шофера, не выдерживает никакой критики. По всей видимости, решающим фактором ухода Ады стало то, что Карузо воспрепятствовал ее собственной карьере певицы. Из-за этого она чувствовала себя глубоко несчастной, не реализовавшей творческий потенциал. Возможно, не запрети ей Карузо выступать на сцене, они могли бы стать столь же знаменитым супружеским дуэтом, как Марио и Джулия Гризи, Роберто Станьо и Джемма Беллинчони, Николай и Медея Фигнер, Эдоардо Гарбин и Аделина Стеле, Джованни Дзенателло и Мария Гай. Беременности Ады не были помехой. Та же Гризи за годы карьеры была беременной шесть раз, Эрнестина Шуман-Хайнк — восемь. Энрико не раз говорил репортерам:
— В нашей семье госпожа Карузо заботится о доме и детях; я же занимаюсь пением.
Сперва Карузо не догадывался, каковы на самом деле отношения его подруги с шофером, и щедро финансировал их поездки. Так, Ада дважды просила для путешествия в Ниццу по 10 тысяч лир. Как обычно, Карузо послал ей больше, нежели она хотела. На эти деньги Ада и Ромати совершили большой тур по разным странам Европы. В это время их роман был уже в разгаре. Естественно, это не могло продолжаться долго, и Ада понимала, что должна сделать выбор.
Не вполне понятно и то, зачем Ада, уйдя из дома, взяла с собой Мимми — было ли это материнским чувством или просто желанием иметь рычаги воздействия на Карузо. Энрико Карузо-младший полагает, что материнское чувство у нее практически отсутствовало, и, как только он подрос бы, его, как и несчастного Фофо, отдали бы в какой-нибудь интернат.
Какое будущее могло быть у Ады с Ромати? Ведь шофер был женат, и она получала тот же самый унизительный статус, который был ей так знаком. Как могла она бросить своих сыновей? Ведь Ада прекрасно понимала, что Карузо их никогда ей не отдаст, на что были, кстати, и законные основания. Ведь у обоих детей в графе «мать» стояли «n.n.» («не известна»).
В 1938 году в Рио-де-Жанейро Ада Джакетти дала большое интервью, в котором так объяснила свой роковой шаг: «Карузо имел слабость, от которой никогда так и не избавился: он был падок на женщин и не мог устоять ни перед одним искушением. Он отдавал себя женщинам всего без остатка, и именно это привело к разрыву. В наших отношениях были постоянные вспышки, накал страстей! Однажды дело дошло даже до драки. После этого мы разошлись и в Италии я смогла вернуться на оперную сцену»[262]. А в письме младшему сыну, написанном в конце 1930-х годов, Ада уточнила, каким именно женщинам Карузо «отдавался без остатка». Она призналась, что отношения с Энрико были разрушены ее сестрой Риной.
В конце лета Карузо отправился на гастроли в Германию. Он пел в «Риголетто», «Богеме» и «Паяцах» в Висбадене, Франкфурте, Бремене, Гамбурге, Лейпциге и Берлине. Две оперы доставляли ему неописуемую боль: «Богема» навевала воспоминания о совместном выступлении с Адой в Ливорно, а «Паяцы» по сюжету очень уж напоминали его собственную ситуацию.
После ухода Ады Карузо пустился во все тяжкие. Как у моряка в каждом порту, у него всюду были возлюбленные, где бы он ни выступал. Как вспоминает Эмиль Леднер, это были, как правило, обычные женщины и девушки, сходившие с ума от его голоса. В их обществе Карузо пытался забыть Аду, но у него это плохо получалось. Депрессия не проходила. По словам Леднера, Карузо, находясь в компании наикрасивейшей женщины, мог прошептать своему импресарио: «О, моя Ада! Никто, никто тебя не заменит!..»
В Германии одной из возлюбленных Карузо стала молодая певица оперетты Эльза Траунер. В архиве младшего его сына сохранились две ее фотографии. На одной из них написано: «На память о последних минутах на вокзале во Франкфурте. Октябрь 1908». Судя по другой — в рамке в виде сердца — Энрико и Эльза встречались через год. На ней — слова: «На память о чудных днях любви во Франкфурте — Октябрь 1909 — Эльза». И ниже приписка «piccola bambolina» («маленькая кукла») — вероятно, прозвище, придуманное Карузо для Эльзы. Она родилась в 1887 году, на момент встречи с тенором была молода, привлекательна, свободно владела двумя иностранными языками и выступала в разных городах Германии. Энрико Карузо-младший полагает, что его отец был искренне увлечен ею и это не был один из многочисленных «дежурных романов» тенора.
Энрико и Эльза познакомились на железнодорожном вокзале во Франкфурте. Когда девушка увидела легендарного певца, то невольно протянула ему розу. Тенор с улыбкой принял цветок и пригласил ее в свое купе. В Берлине они много времени проводили вместе. Иногда Эльза выступала в роли переводчицы, заменяя ему Эмиля Леднера. Общение с ней помогло Карузо немного прийти в себя. По крайней мере, в воспоминаниях она писала, что Энрико был в приподнятом настроении, постоянно шутил и смеялся[263]. Она посещала все спектакли с его участием и позднее рассказывала: «Карузо был не только великим певцом, но и замечательным актером. Он буквально „проживал“ свои роли. Помню, как по окончании „Богемы“ он не смог выйти на аплодисменты — настолько был эмоционально опустошен…» Похоже, Эльза не догадывалась, какие воспоминания вызывали у тенора подобную «опустошенность»…
Связь Карузо и его подруги-немки длилась до начала войны. В глубокой старости, в письме, датированном 17 января 1976 года, Эльза признавалась племяннице: «Карузо обожал меня и хотел жениться. Но, увы, этому помешала война…»[264]
Однако это, скорее всего, иллюзия. В те годы Энрико о браке не помышлял, хотя щедро раздавал девушкам авансы на сей счет.
Карузо оставил неизгладимый след в жизни Эльзы. Вскоре после окончания отношений с ним она ушла со сцены. Выйдя замуж в 1917 году, она продолжала боготворить Энрико, и мужу приходилось с этим мириться. Ее комната представляла собой в буквальном смысле мемориал Карузо. Там были его подарки, медальоны, автошаржи, рисунки, вырезки из газет и другие памятные предметы. Стены были увешаны его фотографиями. Безвременную смерть тенора Эльза восприняла как катастрофу, потрясшую ее едва ли не меньше, нежели только что отгремевшая война. До конца своей очень долгой жизни (Эльза умерла в 1985 году в возрасте 98 лет!) она, как святыню, хранила любовные письма своего великого друга.
Сам же Карузо, несмотря на все романы и даже брак, так и не мог забыть Аду. Один из наиболее близких Энрико людей, импресарио Эмиль Леднер писал: «В течение многих лет он не мог простить предательства Ады. Возможно, до самой смерти. Она никогда не исчезала из его жизни, мыслей и чувств. Каждый раз, когда Карузо должен был выступать в „Богеме“ или „Паяцах“, он невероятно мучился и заражал этим состоянием окружающих. Во время спектакля его душили рыдания, его несколько часов лихорадило. В образах умирающих Недды и Мими ему представлялась Джакетти. Это состояние нервного напряжения подчас становилось совершенно невыносимым. В конце концов Карузо вынужден был на целый сезон исключить из своего репертуара „Паяцев“»[265].
Роза Понсель вспоминала, что как-то ехала с Карузо из Нью-Йорка в поезде и тот вдохновенно ночь напролет рассказывал ей о «синьоре». Певица была потрясена тем, что тенор ни разу даже не заикнулся про жену-американку, с которой обвенчался всего за несколько месяцев до этого.
Душевная травма, которую перенес Карузо, естественно, отразилась и на его физическом состоянии. У него начались головные боли, вскоре ставшие настолько сильными, что он едва мог их выносить. Эмиль Леднер так описывает то, что творилось с его другом после роковых событий: «Я никогда не думал, что человек может так страдать от головных болей, как страдал в то время Карузо. На протяжении многих недель голова у него болела практически каждый день. Трое врачей были не в силах ему помочь. Я часто видел, как в эти дни Карузо изнемогал от жуткой пытки, сжимал голову, в отчаянии бил кулаком в лоб. Я не понимаю, как он при этом мог, собирая всю волю, выступать на берлинской сцене в „Аиде“, „Кармен“ и „Любовном напитке“. Каждый раз Карузо был великолепен, но никто даже не мог представить, сколько ему приходилось прикладывать для этого усилий! Он так страдал, что каждый раз я предлагал ему отменить выступление. Однако мои слова разбивались о его железную волю:
— Если я отменю спектакль, то наживу себе сотни врагов. Многие билеты приобретались у спекулянтов. Каждый из тех, кто переплатил вдвое и не получит потом половины суммы, станет моим врагом. Я не хочу, чтобы моя болезнь оказалась предметов досужих толков…
И его позицию в этом вопросе невозможно было поколебать.
…Я даже представить не мог до этого, что человеческий организм способен вынести такое количество аспирина, пирамидона и всех тех лекарств, которые он употреблял. Когда мы покидали Берлин, я взял с собой около 20 бутылок аспирина. Мигрени мучили Карузо все последующие годы жизни. Он писал мне в 1914 году: „Даже при том, что в целом я неплохо себя чувствую, головные боли никогда не покидают меня“.
И в 1915 году: „Мои головные боли стали бедствием, зависящим от малейших изменений погоды. Когда идет дождь или температура понижается, у меня возрастает черепное давление, и боль начинает мучить нещадно. Единственное, что помогает при этом — немецкий аспирин. Так что, пожалуйста, пришли мне еще несколько бутылок“»[266].
Во время европейских гастролей Карузо Леднер был не только импресарио, но и секретарем тенора, его компаньоном, медбратом, доверенным лицом, организатором его досуга и опекуном. Это была нелегкая работа. Карузо получал тогда ежедневно по 50–60 писем на разных языках и считал долгом отвечать почти на каждое, что и приходилось делать его немецкому другу.
Когда не было спектаклей или репетиций, Энрико любил вырезать и вклеивать в альбомы фотографии, собирал отзывы прессы о своих выступлениях, раскладывал пасьянс, ходил в цирк и кино. Импресарио попытался развлекать друга изысканными немецкими анекдотами, однако тот их не очень понимал и в ответ рассказывал смачные итальянские, причем сам же хохотал как над ними, так и над смущением своего друга. Дороти Карузо позднее рассказывала об особенностях чувства юмора своего мужа: «Юмор Энрико не носил утонченного характера. Его непосредственность была столь же искренней, как радость крестьянина на ярмарке. Зимой, когда улицы были покрыты снегом и льдом и дул сильный ветер, он, бывало, стоял у окна, глядя на людей, пересекавших Таймс-сквер, и трясся от смеха. Он с удовольствием считал сбитые шляпы и сломанные зонтики и кричал в окно, как будто его могли услышать: „Осторожно. Здесь скользко!..“
В цирке он был не зрителем, а действующим лицом. Он становился им уже тогда, когда входил в двери Медисон-сквер-гарден. Как ребенок, он был весь поглощен происходившим. Он гримасничал вместе с клоунами и высовывался из ложи, чтобы пожать им руки, когда они уходили с арены. Он невольно обращал на себя всеобщее внимание. Он ходил смотреть на уродцев, как будто навещал своих приятелей. Однажды Энрико спросил трехногого уродца, доволен ли тот таким числом ног.
— До чего же забавно, — сказал он. — Ему нравится, что он может сидеть и стоять на коленях в одно и то же время.
Затем с гордостью добавил:
— Он тоже неаполитанец, как и я…»[267]
Леднер вспоминал, как тяжело ему было подчас организовать досуг своего друга: «В свободное от работы время занять Карузо было чрезвычайно трудно. Он был беспредельно добрым, отзывчивым, но при этом на редкость праздным… Мы с ним каждый день были вместе: Карузо не знал немецкого языка и ему постоянно требовался переводчик. Мне приходилось набираться терпения, чтобы поспеть за всеми порывами его темперамента… Меня постоянно озадачивала и раздражала абсолютная непредсказуемость его неаполитанского характера. Так, у него причудливым образом переплетались невероятное великодушие и чудовищная мелочность.
Он был малообразованным человеком. В течение всех лет, которые мы провели вместе, я ни разу не видел в его руках ни одной книги. Его невозможно было зазвать в музей или картинную галерею, и очень редко можно было встретить в театре. Достопримечательности тех мест, где мы бывали, оставляли его полностью равнодушным…»[268]
Интересно отметить, что Константин Коровин, один из ближайших друзей Шаляпина, рассказывал то же самое относительно великого баса; из знаменитой троицы один лишь Титта Руффо был заядлым книгочеем, всегда интересовался памятниками культуры, путешествовал даже тогда, когда сошел со сцены, и, в конце концов, написал блестящую книгу воспоминаний, одну из самых ярких в этом жанре.
Вместо чтения книг или других «интеллектуальных» занятий Карузо нередко коротал досуг, играя в карты — преимущественно с близкими людьми.
«Мы часто бывали в маленьком ресторанчике на 47-й стрит, — вспоминала его жена Дороти. — <…> Пане — содержатель ресторанчика — прислуживал нам, а готовила его племянница. Хозяин заведения был стар и безобразен. Несколько лет назад Энрико помог ему в беде.
Причиной нашего посещения являлось то, что после завтрака Пане приносил колоду карт и они с Энрико вместе играли часами. И вот в этом старом ресторанчике я, разряженная в соболиные меха и жемчуг, с умилением наблюдала, как два давних друга играли старыми итальянскими картами»[269].