Глава семнадцатая БОЛЕЗНЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава семнадцатая

БОЛЕЗНЬ

По возвращении в Нью-Йорк из турне Карузо чувствовал себя измученным. Во время поездки он простудился и никак не мог выздороветь. Но избегал разговоров о своем здоровье, и это очень тревожило Дороти.

Как обычно, в середине ноября «Метрополитен-опера» открывала сезон — на этот раз «Жидовкой». К этому моменту Карузо предстояло повторить партию и, ко всему прочему, переделать уйму дел, накопившихся во время его отсутствия. Он чувствовал себя все хуже и хуже, но тем не менее не хотел обращаться к докторам — уже не верил, что они способны избавить его от головных болей. Еще до гастрольной поездки кто-то из знакомых порекомендовал ему доктора Филипа Горовица, лечившего «нетрадиционными», как бы мы сейчас сказали, методами. Увы, этому человеку суждено было сыграть роковую роль в жизни великого тенора…

Доктор Горовиц сразу же не понравился Дороти. Она совершенно справедливо считала его шарлатаном. Вот что она писала о том, как Горовиц лечил ее мужа от головной боли: «Энрико ложился на металлический стол, а на живот ему накладывали цинковые пластинки, поверх которых помещались мешочки с песком. Через пластинки пропускался ток, мешочки подпрыгивали, и все это производило массаж. Предполагалось, что таким образом разрушается жир и головные боли должны уменьшиться. После этой процедуры Энрико переходил в другой кабинет, где проводилось обезвоживание. В результате такого сеанса он действительно терял несколько фунтов, но дома сразу же их набирал вновь, выпивая много воды. Головные боли от этого, конечно, не проходили… Я не смогла уговорить его не связываться с доктором Горовицем[402], и однажды, дождливым ноябрьским днем, он отправился к нему попробовать вылечить и простуду тем же самым способом»[403].

Несмотря на плохое самочувствие, на первых спектаклях нового сезона «Метрополитен-оперы» Карузо был в хорошей вокальной форме. «Жидовка» с Розой Понсель в главной роли, как обычно, прошла с огромным успехом. Выступив в драматической партии Элеазара, Карузо уже через три дня предстал перед публикой в комической роли Неморино в «Любовном напитке», а через неделю вновь выступил в трудной партии Самсона в опере К. Сен-Санса. Однако чувствовал он себя все хуже и хуже.

Радовала, конечно, домашняя жизнь. В свободное время он разбирал свои коллекции, с удовольствием возился с подрастающей Глорией. Приближалось Рождество, которому суждено было стать одним из самых мрачных дней в жизни Карузо.

Катастрофе, разразившейся в сочельник 1920 года, предшествовали два трагических эпизода. Как-то в начале декабря Энрико гулял с женой в Центральном парке и вдруг почувствовал сильный озноб. Дороти предложила вернуться домой, но Карузо решил отправиться к доктору Горовицу. Уговоры не помогли, и Горовиц вновь применил к Энрико свой ужасный, по словам его жены, метод. Вечером того же дня Карузо почувствовал тупую боль в левом боку. Начались приступы кашля, которые усиливались с каждым днем. Настроение у Карузо было ужасным. На следующей неделе, 8 декабря, он должен был петь с Эмми Дестинн и Джузеппе де Лукой в «Паяцах», и Дороти знала, что ее муж, соблюдая обязательства перед театром, не откажется от выступления. Она понимала, что нужно срочно что-то делать: обращаться к другим докторам, попытаться поставить диагноз. Но Карузо и слышать не желал ни о чем подобном.

«В день спектакля я заметила, что по его лицу иногда пробегала тень страдания, — вспоминала Дороти, — а уходя в театр, он сказал:

— Дора, будь вовремя и молись за меня.

Когда он вышел на сцену и посмотрел на меня усталыми глазами, я забеспокоилась. Я ненавидела все эти восхищенные лица, горевшие нетерпением, казавшиеся масками на фоне черного зала. Сердце мое сжалось, но все, что я могла сделать — это сидеть тихо и улыбаться. Он начал петь „Vesti la giubba“, я не отрываясь следила за его движениями и выражением лица. Он дошел до верхнего ля, и… звуковая линия прервалась.

Из ложи я видела, как он споткнулся и упал за кулисы, где его подхватил Дзирато. Занавес сразу же опустился. Я поспешила к нему, он уже пришел в сознание.

— У меня сильно заболел бок, — объяснил он, — возвращайся в ложу. Увидев тебя, все поймут, что со мной все в порядке»[404].

Карузо, как мог, успокаивал жену, но на самом деле он был в панике — ему показалось, что он потерял голос, как в свое время потерял голос прямо на сцене Хулио Гайярре в партии Надира из «Искателей жемчуга».

По требованию Энрико срочно был вызван доктор Горовиц, который успокоил тенора, сказав, что в происшедшем нет ничего страшного — это всего лишь небольшой приступ меж-реберной невралгии. Он забинтовал бок Карузо и сказал, что тот может продолжать петь.

Дороти, скрывая волнение, вынуждена была вернуться в свою ложу. После перерыва спектакль был продолжен.

Спустя три дня, 11 декабря 1920 года, на сцене Бруклинской академии музыки во время представления оперы «Любовный напиток» разыгрался один из самых драматичных эпизодов в истории оперы. Карузо чувствовал себя сносно, беспокойство по поводу потери голоса у него прошло. Но кашель не проходил. Доктор Горовиц успокоил тенора, сказав, что тот в достаточно хорошей форме, чтобы выступать. Однако Дороти сильно беспокоилась: «Как обычно, перед спектаклем я зашла к нему в уборную. Он стоял около умывальника и полоскал горло. Вдруг он сказал:

— Посмотри.

Вода в тазу порозовела.

— Дорогой мой, — сказала я, — ты слишком усердно чистишь зубы.

Он еще раз набрал воду в рот и выплюнул ее. На этот раз вода была красной. Я велела Марио позвонить доктору и попросить его принести адреналин. Энрико продолжал молча полоскать горло. Окончив полоскание, он сказал мне:

— Дора, иди на свое место и не уходи, что бы ни случилось. Зрители будут следить за тобой. Не подавай повода для паники.

Я повиновалась, дрожа от страха, вспомнив, как он однажды сказал:

— Тенора иногда умирают на сцене от кровоизлияний.

Я сидела в первом ряду. Занавес поднялся с опозданием на четверть часа, из чего я заключила, что доктор все-таки приходил.

Энрико выбежал на небольшой деревенский мостик, смеясь и стараясь выглядеть как можно глупее и беззаботнее. На нем был рыжий парик, чесучовая блуза, коричневые штаны и полосатые чулки. Из кармана торчал большой красный платок, а в руке он держал небольшую корзинку. Публика горячо зааплодировала. Выйдя на авансцену, он начал петь. Закончив фразу, Энрико отвернулся и вынул платок. Я услышала, как он кашлянул, но, услышав реплику, спел свою фразу и отвернулся снова. Когда он опять повернулся лицом к залу, я увидела, что по его одежде течет кровь. В зале зашептались, но замолчали, когда он запел. Из-за кулис протянулась рука Дзирато с полотенцем. Энрико взял его, вытер губы и… продолжал петь. Скоро сцена вокруг него покрылась малиново-красными полотенцами. Наконец он закончил арию и ушел. Закончился акт, и занавес опустился.

Вне себя от ужаса я сидела, боясь пошевелиться. Долгое время в театре было тихо, как в пустом доме. Затем, как по сигналу, начался шум. Слышались вопли и крики:

— Не разрешайте ему петь! Прекратите спектакль!

Кто-то дотронулся до моего плеча:

— Я судья Дайк, миссис Карузо. Позвольте мне проводить вас за кулисы.

Мы медленно шли по проходу, но, выйдя в коридор, я побежала в комнату Энрико.

Он лежал на диване. Выражение ужаса было на лицах всех, окружавших его. Доктор Горовиц объяснил, что лопнула небольшая вена у основания языка. Помощник управляющего „Метрополитен“ мистер Циглер уговаривал Энрико поехать домой.

Впервые в жизни он не протестовал и согласился с тем, что публике стоит разойтись. По дороге домой он не сказал ни слова, а сидел с закрытыми глазами, держа меня за руку. Когда мы подъехали к отелю, он пришел в себя. Со своей обычной силой убеждения он настоял на том, чтобы доктор и Дзирато поднялись к нам. Он отказался лечь в постель и сидел за столом, пока мы ужинали. Было рано для вечерней трапезы, и он не курил. Если бы не это, казалось бы, что это обычный ужин после спектакля. Через час он лег в постель и сразу же заснул. Я не могла уснуть.

Около трех часов ночи я услышала, как он сказал:

— Мне нужно больше воздуха.

Он встал и подошел к открытому окну. Посмотрев вниз, он попытался залезть на подоконник. Не могу понять, как я успела вовремя подбежать к нему. Обняв его руками, я стащила его на пол. Не сказав ни слова, он лег в кровать и снова уснул. Возможно, он бредил. Мы никогда не вспоминали об этом случае. На следующий день ему стало легче: он отказался остаться в постели…»[405]

Сложно понять, как мог довольно известный в Нью-Йорке врач так ошибиться в диагнозе и не забить тревогу, пока еще ситуация не стала фатальной. Доктор Горовиц настаивал, что у Карузо всего лишь межреберная невралгия, и по-прежнему уверял всех, что беспокоиться не о чем. В числе прочих сумел убедить и обычно скептически настроенного ко всему Джулио Гатти-Казаццу. Вне всякого сомнения, если бы директор «Метрополитен-оперы» понимал, насколько серьезно болен Карузо, он ни за что не позволил бы ему выступить на сцене. Однако, как ни странно, все поверили, что нет ничего серьезного, в том числе и сам Карузо. Тем более два дня спустя, 13 декабря, он блестяще выступил в «Силе судьбы» с Розой Понсель, Джузеппе Данизе и Хосе Мардонесом.

Однако здоровье Карузо ухудшалось с каждым днем. В то время как почти все окружающие осознавали опасность положения Карузо, его лечащий врач настаивал, что волноваться не стоит. Дороти нервничала: «Продолжались приготовления к Рождеству — Рождеству иллюзорному, потому что Энрико не мог скрыть своего состояния. Доктор все еще утверждал, что у него лишь „межреберная невралгия“ и, чтобы сильнее стянуть грудь, наложил на нее полоски липкого пластыря. Тринадцатого и шестнадцатого он пел в таком панцире.

21-го он должен был петь в „Любовном напитке“, но боль утром была столь сильной, что я послала за доктором Горовицем. Он посмеялся над нашими опасениями, сменил ленты панциря и снова промычал про „межреберную невралгию“. В течение дня неоднократно заходил Гатти, и около 16 часов мы все поняли, что Энрико вечером не сможет петь. Через три дня он почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы петь в сочельник „Жидовку“»[406].

В сочельник Карузо почувствовал некоторое облегчение и решил все же выступить. Как считает его сын, возможно, именно Карузо впервые сказал фразу, ставшую впоследствии легендарной: «The show must go on! (представление должно быть продолжено)».

Родным он объяснил:

— У людей праздник, я просто обязан петь.

На последнем в жизни Карузо спектакле Дороти не присутствовала, но был Мимми. Шла «Жидовка» с Флоренс Истон, выступавшей в очередь с Розой Понсель. Энрико Карузо-младший рассказывает, как перед спектаклем он постучался в гримерную отца и услышал голос:

— Avanti! (входите!)

Когда Мимми зашел, он увидел там Марио и какого-то старика с крючковатым носом, длинной бородой и грустными глазами.

— Добрый вечер, сэр, — обратился Мимми к Марио. — А где папа?

Старик посмотрел на него и сказал:

— Я здесь, Мимми.

После чего повернулся к Марио и с довольной улыбкой сказал:

— У меня действительно, должно быть, неплохой грим, если меня не узнал мой собственный сын!

Только тогда Мимми заметил знакомую сигарету, которую старик держал в руке. Юноша почувствовал, что отец утомлен, но тот сказал, что с ним все в порядке. Мимми поцеловал, как обычно, отцу руку и пошел в зал.

Первые два действия прошли хорошо, хотя позднее Мимми узнал, что в антракте Карузо стонал от боли. В третьем акте плохое самочувствие тенора стало совершенно очевидным. Карузо с огромным трудом давалась каждая фраза. Обычно во время арии исполнительница партии Рашель сидела у ног Карузо-Элеазара и гладила его по руке. В этот раз Карузо попросил Флоренс Истон, чтобы она держала его руку как можно сильней — как только могла. Во время пения он впивался в руку артистки, которая была в панике, понимая, какую чудовищную боль испытывает ее великий партнер… На следующий день критики единодушно отметили, что исполнение Карузо было невероятным по экспрессии и трагизму.

В конце спектакля слезы текли по лицу Карузо, он едва держался на ногах. Тем не менее он вновь и вновь выходил на нескончаемые овации, которые ему устраивала публика. В полубессознательном состоянии, бледного и измученного, Карузо доставили домой.

Это был 607-й выход великого тенора в «Метрополитен-опере», и последний.

Двадцать четвертого декабря 1920 года оперная карьера Энрико Карузо завершилась.

Дороти запомнила этот день: «Хотя в течение суток перед спектаклем Энрико чувствовал только тупую боль в боку, мне не хотелось, чтобы он пел в сочельник. Гатти тоже был очень взволнован и пришел к нам как раз в тот момент, когда у нас находился доктор.

— Голос у него в порядке, — сказал он.

Это оказался единственный его спектакль в Нью-Йорке, на котором я не присутствовала, кроме тех, что я пропустила в связи с рождением Глории. Когда он ушел в театр, Энрикетта, Брунетта и я принялись сооружать в гостиной грандиозную „рождественскую панораму“. Электрические лампочки были развешены на камине так, чтобы освещать фигурки королей и пастухов с подарками в руках.

Я пригласила друзей Энрико к нам после спектакля на такой ужин, который всегда устраивался в этот день в Неаполе. Были угри, приготовленные пятью способами, горячий и холодный осьминог и всякого рода мелкая рыба, жареная и сушеная.

Мне не казалось особенно вкусным ни одно из этих блюд. Когда Энрико вернулся, я встретила его у двери. Глаза его смотрели бодро, но лицо было землистого цвета, как будто его кровь стала серой. Он был тронут „панорамой“, восхищен ужином и рад друзьям, но не веселился, как бывало, от всей души.

— Я думаю, будет лучше, если я возьму только чашку бульона, — сказал он.

Доктор Горовиц тоже был у нас — единственный случай, когда он оказался полезен, так как вытащил рыбью кость у меня из горла. Когда все ушли, я спросила Энрико о спектакле.

— Все остались довольны, — ответил он, — но бок сильно болел.

Это оказался его последний спектакль, а я не была на нем, не слышала его…»[407]

Катастрофа неумолимо приближалась. В день самого радостного праздника в году произошло одно из самых трагических событий в недолгой супружеской жизни Энрико и Дороти. Утро начиналось довольно спокойно. Они собирались в театр — вручать рождественские подарки коллегам и работникам «Метрополитен-оперы» (Энрико по традиции вручал подарки в этот день практически всем — так, каждый хорист получал от него пять долларов). Карузо пошел в ванную комнату, а Дороти, читая длинный список, начала раскладывать подарки по коробочкам. Внезапно она услышала страшный крик, донесшийся из ванной. Вместе с Марио и Бруно Дзирато она кинулась туда. Увидев лежащего на полу Энрико, корчившегося от боли, они с трудом дотащили его до кровати и сразу же вызвали доктора, который немедленно ввел ему морфий. Однако это помогло лишь на короткое время. Энрико вскоре очнулся и начал стонать от страшной боли в груди и боку — так, что Дороти была вынуждена заткнуть уши пальцами. Срочно был вызван другой врач — доктор Эванс, который наконец-то поставил правильный диагноз: острый плеврит, который вот-вот перейдет в воспаление легких. После еще одной инъекции морфия Карузо заснул.

Рождественский праздник 1920 года ознаменовал последний, самый короткий этап его жизни. Отныне он стал пациентом, постоянно балансирующим между жизнью и смертью. Началась отчаянная борьба с недугом — война, растянувшаяся на семь месяцев и закончившаяся полнейшим поражением…

На следующий день в квартире Карузо собрался консилиум, включавший, помимо доктора Эванса и Френсиса Мерри, Самуэля Ламберта, специалиста по легочным болезням Антонио Стеллу и хирурга Джона Ф. Эрдмана. Все единодушно сошлись на диагнозе: острый плеврит, перешедший в бронхиальную пневмонию. По вине Филипа Горовица, который начиная с эпизода на спектакле «Самсон и Далила» ставил Карузо диагноз «межреберная невралгия», болезнь оказалась сильно запущенной. Между тем доктор, сыгравший роковую роль в судьбе Карузо, и не думал сдаваться — он по-прежнему считал себя «врачом Карузо», настаивал на своем и приходил в дом до тех пор, пока Дороти самым решительным образом его не выпроводила. Позднее, правда, Филип Горовиц, чтобы как-то сохранить репутацию, утверждал, что ушел из группы врачей, лечивших Карузо, потому что получил травму, упав в Центральном парке с лошади.

Начиная с Рождества врачи безотлучно находились поблизости от Карузо. И, как вскоре выяснилось, не зря. Накануне Нового года великий тенор первый, но далеко не последний раз оказался на грани смерти. Дороти вместе с сиделкой были у постели Энрико, когда он начал задыхаться. Лицо его почернело. Кислородная подушка не помогала. По счастью, неподалеку оказался доктор Стелла. Он воткнул в спину Энрико иглу, откуда струей хлынул гной. Лицо Карузо приобрело обычную окраску, и он начал дышать.

Стало очевидно, что без операции тенор обречен. Посовещавшись, врачи обратились к известному хирургу Джону Эрдману, и вскоре гостиная апартаментов Карузо превратилась в операционную. Когда хирург сделал разрез на боку Энрико, жидкость вырвалась с такой силой, что забрызгала стену. Доктора откачали более пяти литров гноя, после чего между ребрами Энрико установили дренаж. Операция прошла успешно. Через два дня температура стала нормальной, а рана на какое-то время перестала беспокоить.

Врачи делали все возможное, чтобы побыстрее поставить Карузо на ноги. Но, увы, болезнь была крайне серьезной. Даже капелька гноя, оставшаяся в брюшине, могла спровоцировать новое воспаление, что вскоре и случилось. Последовал рецидив, едва не закончившийся трагедией. 8 февраля, в тот момент, когда всем казалось, что Энрико идет на поправку, у него вновь подскочила температура и к вечеру дошла до 40 градусов. Доктору Эрдману ничего не оставалось, как вновь взяться за хирургический нож. 12 февраля профессор вскрыл рану, внутри которой оказался загустевший гной. Удалить его можно было лишь с помощью более эффективного дренажа, а для этого следовало вырезать около десяти сантиметров ребра. Несмотря на то, что и на этот раз доктора провели операцию блестяще, Карузо впал в кому — не пришел в сознание после наркоза.

За состоянием здоровья Карузо следили во всем мире. Газеты публиковали ежедневные отчеты о его здоровье. Сотни людей приходили к отелю и, узнав новости, уходили в слезах. Его даже навестил итальянский посол в США. «Это был высокий стройный мужчина с красной гвоздикой в петлице, — вспоминала Дороти. — Не сказав ни слова, он поцеловал мою руку и долго смотрел на Энрико. Затем, наклонившись к его лицу, он сказал негромким, но твердым голосом:

— Карузо! Я пришел от имени твоей страны и твоего короля. Они хотят, чтобы ты жил.

Прошло несколько минут, и я услышала слабый голос:

— Дайте мне умереть на родине…

— Последний раз я слышал вас в Лиссабоне в „Кармен“, — сказал посол. Он вынул из петлицы гвоздику и вложил ее в руку Энрико.

— Не в „Кармен“. Это был „Сид“, — прошептал Энрико[408].

Он хотел поднести цветок к губам, но не смог. Глубоко вздохнув, он уснул уже нормальным естественным сном…»[409]

Наутро Карузо очнулся. 18 февраля Бруно Дзирато сделал заявление в прессе, что кризис миновал, однако внезапно Энрико стало хуже. Все запаниковали, решив, что Карузо умирает. Пригласили священника. Увидев его, Карузо рассердился:

— Что вы здесь делаете? Я не собираюсь умирать![410]

По просьбе Дороти из военного колледжа вызвали Мимми. Юноша немедленно приехал. Отца он застал совсем обессиленным. Первым делом Карузо сказал сыну:

— Я хочу умереть в Италии, на родине…

Как вспоминает Мимми, к отцу каждый день заходил Джулио Гатти-Казацца, и они подолгу разговаривали. Директор поддержал друга в его желании отправиться в Италию и выразил надежду, что тот вернется оттуда полностью поправившимся.

Болезнь Карузо вызвала огромный общественный резонанс. Родным тенора это создало множество дополнительных проблем.

«Во время болезни Энрико со всех концов мира приходили тысячи писем, — рассказывала Дороти. — Дети писали, что они молятся за него, католические священники и раввины обращались к прихожанам с призывами молиться за жизнь Энрико. Простые итальянцы предлагали древние способы лечения: массаж с луком и привешивание на шею засохших листьев салата. Присылали освященные четки и медали, священные картины и даже мощи святых. Я развесила все это на стене вокруг изображения Мадонны и, как только Энрико оказался вне опасности, написала всем письма, в которых благодарила за участие. Однажды, когда я писала в студии письма, открылась дверь и вошел какой-то человек. Он быстрыми шагами подошел ко мне и громко сказал:

— Я Иисус Христос. Я пришел, чтобы повидаться с Карузо.

— Сперва вы должны поговорить с его секретарем, — ответила я и послала за Дзирато.

Этот случай подсказал мне, что надо поставить у дверей человека…»[411]

Возможно, только сила воли и жажда жизни помогли Карузо пережить следующий, мучительный для него месяц… Почувствовав себя лучше, он изменил цель своей поездки на родину:

— Я еду в Италию, чтобы поправиться!

Энрико любил повторять одну фразу:

— Если бы вы заглянули в мое сердце, то увидели бы единственное запечатленное в нем слово: «Неаполь»…

В период между 16 и 26 февраля к Карузо приходили коллеги по театру (кроме тех, которых всегда пропускали в любое время — это Паскуале Амато, Джеральдина Фаррар, лучший друг Карузо Антонио Скотти, Джулио Гатти-Казацца, Кэлвин Дж. Чайлд из компании «Виктор» — один из ближайших друзей Энрико на протяжении восемнадцати лет). Тенор всегда рад был видеть их, а его товарищи делали все, чтобы развеселить его и вселить надежду на благополучный исход.

В эти дни Карузо навестил и Титта Руффо, который позднее вспоминал: «В 1920 году я снова был приглашен на несколько выступлений в Чикагскую оперу и должен был еще проехать до Калифорнии, где у меня намечалось два концерта. Но прежде чем покинуть Нью-Йорк, я не преминул пойти в театр „Метрополитен-опера“, чтобы еще раз послушать Карузо в „Дочери кардинала“ в образе, так взволновавшем меня в прошедшем году. На этот раз я с огорчением констатировал, что голос великого артиста свидетельствует о каком-то недомогании. Не то чтобы сам голос казался утомленным, нет, но за ним точно скрывалось физическое страдание. У меня создалось впечатление, что Карузо может в любую минуту перестать петь и упасть в обморок на сцене. Я ушел из театра подавленный. Через некоторое время я узнал, что великий певец на самом деле заболел на сцене во время исполнения „Любовного напитка“ в Бруклинской академии музыки. Спектакли были отменены. Врачи определили у Карузо плеврит и заявили, что необходимо хирургическое вмешательство. Это известие болезненно отозвалось во всем мире, и особенно в Соединенных Штатах, где Карузо в полном смысле слова боготворили. Сразу, как только прошла операция, я написал ему ласковое письмо, поздравляя с миновавшей опасностью, и по возвращении из Калифорнии зашел навестить его в отель „Вандербильт“. Ушел я оттуда потрясенный. Что с ним стало после операции! Он был совершенно бессилен. Могучая грудная клетка, из которой неслись поразительные звуки его золотого голоса, превратилась в скелет.

По дороге в гостиницу, где я остановился, я с грустью вспоминал незабываемые вечера в Париже, Вене, Монтевидео, Буэнос-Айресе, когда я разделял с ним успех, утверждавший славу нашего искусства, славу нашей родины! Я предчувствовал, что для короля певцов, для любимейшего моего друга, повторения этих вечеров больше не будет. Он дошел до конца пути — мог умереть в ближайшее время. Только чудо способно было бы возвратить ему его драгоценную жизнеспособность…»[412]

Среди посетителей был и Беньямино Джильи, первыми же выступлениями произведший в Нью-Йорке сенсацию. Именно ему Гатти-Казацца поручил заменять Карузо в некоторых партиях. Джильи вспоминал свой визит к больному: «Карузо продолжал бороться со смертью. Очень тяжело было нам, когда он, сознавая, что ему остается уже недолго жить, пригласил к себе — это было 26 февраля — всех своих коллег по театру, чтобы сказать прощальное слово. Мы стояли у его кровати, тщетно пытаясь казаться бодрыми, веселыми, но многие из его старых друзей — Лукреция Бори, Роза Понсель, Скотти, Де Лука, Дидур (роман дочери певца и Энрико резко ухудшил отношения баса и тенора, однако когда с Карузо случилось несчастье, Дидур на протяжении всей болезни был рядом с ним. — А. Б.), Ротье, Паскуале Амато — не в силах были сдержать слезы. Я знал его, конечно, совсем мало. Но и раньше после каждой из наших немногих встреч, и теперь, когда я видел, как он превозмогает страдания, я чувствовал себя обогащенным благородным пылом его необычайно богатой личности. В нем все было необыкновенно — не только голос…»[413]

Седьмого марта 1921 года Джильи дебютировал в «Метрополитен-опере» в заглавной партии оперы «Андре Шенье» — роли, в которой должен был выступить Карузо. Энрико не испытывал зависти к успеху Джильи. Более того, он направил ему телеграмму с самыми теплыми словами и поздравлениями. Тем не менее Карузо, конечно, было не по себе. Как вспоминает его сын, услышав об успехе Джильи, он раздраженно сказал:

— Мог бы подождать, пока я умру!..

Несмотря на то что в квартире Карузо буквально жили репортеры, состояние его здоровья старались скрыть от прессы. Так, в действительности тенор перенес шесть операций, а не три, как об этом сообщалось. Вторая была 9 февраля, третья 12-го, когда была удалена часть ребра. Доктор Прайчард, очевидец событий, позднее рассказывал:

— Когда мы вскрыли грудь Энрико, оттуда хлынул невероятно грязный и зловонный гной — я думаю, самый жуткий из тех, какие я когда-либо видел…[414]

Четвертая операция прошла 1 марта. Помимо этого потребовались еще две второстепенные операции 15 и 25 марта. Все, кроме самых первых двух, проводились под местным наркозом, так как врачи боялись за сердце тенора. Операции были невероятно болезненными, Карузо перенес невыразимые страдания.

Весь мир продолжал следить, как Карузо борется со смертью. Вокруг отеля «Вандербильт», в котором жил тенор, улицы забросали соломой — чтобы приглушить стук копыт по мостовой. Таксистов и автомобилистов просили не сигналить в этом районе. Сотнями прибывали каждый день телеграммы — с самыми добрыми словами и предложениями помощи, подчас очень необычной. Врачи были вынуждены выпускать ежедневный бюллетень, в котором подробно описывалось состояние Карузо. Эти бюллетени перепечатывались прессой, иногда на первой полосе — в числе самых важных новостей дня.

Энрико сильно похудел. Рентген показывал, что его левое легкое было уплотнено. Ко всему прочему, у него начала неметь и заметно похудела правая рука. В пальцах он чувствовал покалывание, как в ногах, когда они затекают. Он почти никого не принимал и очень быстро уставал. Как-то Дороти вывезла его в кресле-каталке в сад на крыше, но это только расстроило Энрико. Он хотел во что бы то ни стало начать ходить самостоятельно. Опираясь на руку жены, он попробовал сделать несколько шагов. Не удивительно, что характер у него, и без того непростой, еще больше ухудшился. Карузо стал очень раздражительным и мог взорваться по любому поводу. Родственники прикладывали максимум усилий, чтобы не вызвать приступ гнева Энрико. Мимми вспоминает, что когда отец становился властным и начинал делать замечания — это было хорошим знаком, свидетельствовало о том, что ему лучше.

Четвертого марта 1921 года в Нью-Йорк приехал Джованни Карузо. Братья не виделись с лета 1919 года. Хотя Джованни получал подробную информацию о его здоровье, вид похудевшего, с кругами под глазами, с полупарализованной рукой брата его потряс. Как большинство неаполитанцев, он был очень эмоциональным человеком — сидел у кровати Энрико и рыдал, как ребенок. У него был очень непростой характер, но он с лихвой искупался безграничной любовью и преданностью брату. Как только врачи подтвердили, что Карузо сможет перенести путешествие, Джованни начал готовиться к отправке семьи в Неаполь. Сделав все необходимое, он вернулся на родину, чтобы организовать там встречу брата.

К удивлению врачей, Карузо поправлялся быстрее, чем ожидалось. Сперва он стал двигаться по квартире, потом выходить на улицу и даже посетил «Метрополитен-оперу». Все, кто видели его тогда, отметили, как сильно он изменился. Одно плечо опустилось. Из-за того, что Энрико не мог стоять прямо, он казался ниже на несколько дюймов. Его лицо осунулось и постарело, движения стали медленными и осторожными, словно он боялся боли.

Восемнадцатого марта «Нью-Йорк таймс» сообщила, что Карузо намерен поехать в Италию. Дороти была не в восторге от этого плана, но понимала, что отговорить Карузо не удастся. Он отказывался слушать советы докторов и упорно считал, что только на родине сможет по-настоящему поправиться. Мимми умолял отца взять его с собой, но тот был категоричен — сын должен продолжить учебу. Карузо сказал, что в сентябре они смогут увидеться в Америке. Мимми пришлось возвратиться в свою военную школу. Перед отъездом он, как обычно, поцеловал руку отца.

Они не знали, что виделись в последний раз…

Простимся с Энрико Карузо-младшим и мы. Через год после кончины отца, в сентябре 1922 года Мимми женился на семнадцатилетней Элеоноре Канессе, дочери друга Карузо; в газетах писали, что «душа Энрико благословляет этот союз с небес»[415]. Но, по всей видимости, этого благословения оказалось недостаточно — брак оказался неудачным. Впоследствии младший сын великого певца был женат еще дважды. Он стал единственным из троих детей Карузо, кто в зрелом возрасте профессионально занимался вокалом (в Лос-Анджелесе), после чего выступал с концертами. У него был тот же тип голоса, что и у отца. Бруно Дзирато вспоминает, что в первые годы занятий пением Мимми очень хотел получить протекцию в мир оперы и в резкой форме потребовал поддержки у бывшего секретаря своего отца. Однако Дзирато не питал иллюзий в отношении того, что в вокальном плане было отпущено сыну его босса и друга. Он отказал и впоследствии не общался с Мимми долгие годы. В исполнении Энрико Карузо-младшего сохранилась сделанная в 1938 году запись баллады Герцога из «Риголетто», по которой можно судить, что сын великого тенора смог успешно перенять вокальную манеру отца, однако, увы, сам голосовой материал у него был весьма скромный.

После смерти отца Мимми отправился в Голливуд, где сперва снимался в эпизодических ролях, а позднее сыграл и главные роли — в двух малобюджетных испаноязычных кинофильмах: «Гадалка» (1934) и «Певец из Неаполя» (1935). После этого он решил-таки попробовать силы на вокальном поприще. В конце 1930-х годов он давал регулярные концерты в Калифорнии, а также совершил гастрольный тур по Кубе — без особого, впрочем, успеха. Публика, заинтригованная знаменитым именем, уходила с концертов в недоумении. После Второй мировой войны Мимми забросил пение и ушел в бизнес, возглавлял до 1971 года отдел довольно крупной компании под именем Генри де Коста (сын Карузо всячески желал избежать постоянного нездорового интереса к своей семье; он хотел, чтобы все, чего он добился в жизни, было связано с его личными заслугами, а не с его родовым «брендом»), В последние годы жизни вместе с историком вокального искусства Эндрю Фаркашем Мимми работал над монографией об отце. Незадолго до смерти (Энрико Карузо-младший скончался в 1987 году в американском городе Джексонвилле в возрасте 82 лет) он успел поставить точку в книге, озаглавив ее «Энрико Карузо, мой отец и моя семья». По сути, это оказалась первая подлинная биография великого тенора — книга, о которой мечтали многие друзья певца и которую ни один из них при жизни так и не смог прочитать[416]. Труд Мимми вызвал огромный интерес. В частности, он произвел такое впечатление на канадскую писательницу Мэри ди Микеле, что та по ее мотивам написала роман «Влюбленный тенор» («Tenor of Love»), в котором попыталась проследить взаимоотношения Энрико Карузо с тремя женщинами, занявшими особое место в его жизни, — сестрами Джакетти и Дороти Парк Бенджамин.

Собираясь на родину, Карузо щедро отблагодарил всех, кто помогал ему выкарабкиваться из болезни, и перевел на счета лечивших его врачей огромные суммы. Неожиданный подарок получил даже доктор Горовиц, сыгравший в судьбе Энрико роковую роль: тенор решил купить драгоценности его жене на сумму 15 тысяч долларов. Никакая болезнь не могла лишить Карузо одной из его главных черт — широты души… В магазине, где Энрико с женой покупали подарок жене злополучного врача, разыгралась сцена, о которой Дороти впоследствии не могла вспоминать без слез: «В ювелирном магазине, пока он выбирал, что купить, я увидела маленькую платиновую цепочку, ценой в сто долларов, очень подходившую к часам, которые он привез мне из Гаваны. Я спросила его, не сможет ли он купить мне ее. Он подождал минуту, прежде чем ответить:

— Дора, дорогая. Ты знаешь, что я не пел целую зиму. У меня много расходов: я должен платить докторам…

— О, Рико! Мне совсем не нужна эта цепочка. Пожалуйста, не думай об этом.

Я сгорала от стыда, что оказалась такой безрассудной, когда он должен был оплачивать такие огромные счета. Я буквально ненавидела себя, пока ждала его в машине. Выйдя из магазина, Энрико предложил погулять полчаса. В парке он вынул из кармана коробочку.

— Это подарок тебе, — сказал он.

— О! Маленькая платиновая цепочка!!!

Я открыла коробочку и вынула… бриллиантовую нить длиной более метра!

— Это я дарю тебе, потому что ты впервые попросила меня об этом, а это, — он подал мне вторую коробочку, — за то, что ты так ласково попросила…

В ней оказалось кольцо с превосходной черной жемчужиной.

Я взяла руку в желтой перчатке и прижала ее к своей щеке…»[417]

За день до отъезда в Италию Карузо пришлось пережить очередной стресс. Как ни пытались Дороти и все окружающие скрыть правду о том, что ему удалили часть ребра, совершенно случайно Карузо об этом узнал. Супруги заглянули к врачу, у которого находился рентгеновский аппарат, но того не оказалось дома, был лишь его молодой ассистент.

«Мы уже попрощались и уходили, когда тот остановил нас:

— Между прочим, мистер Карузо, ваше ребро уже выросло на полдюйма.

Мое сердце дрогнуло.

— Мое ребро?

Увы, предотвратить последующее было невозможно. Молодой врач принес снимки и показал их Энрико.

Дверь за нами закрылась.

Энрико пристально посмотрел на меня.

— Дора! У меня нет ребра!!!

Я взяла его за руку и повела к машине.

— Не вернуться ли нам домой? — сказал он. — У меня нет желания гулять сегодня…

По пути домой он молчал. Я тоже, потому что ничто не смогло бы его утешить.

Дома он сразу направился в студию, где Фучито упаковывал ноты.

— Не трудись, Фучито, — сказал он. — Я решил не брать с собой ноты.

Он медленно подошел к роялю и осторожно закрыл крышку…»[418]

Отъезд Карузо из Соединенных Штатов вылился в настоящий триумф. Охране с трудом удавалось сдерживать огромное количество людей, которые пришли проститься с любимым певцом. В «Нью-Йорк таймс» сообщалось, что стоимость билетов для Карузо и сопровождающих составила 35 тысяч долларов. Вещи, которые Карузо брал с собой в Италию, включали семьдесят два предмета ручного багажа и сорок шесть коробок, ящиков и прочего — неплохой контраст по сравнению с тем бумажным мешком, в котором помещалось все имущество Энрико, когда он в начале карьеры ехал из Ливорно во Флоренцию!

Карузо отправлялся на корабле «Президент Вильсон». Как только он взошел на палубу, его немедленно окружили репортеры. Энрико хотел дать интервью стоя, но Дороти настояла, чтобы он сел в шезлонг. Когда его спросили, пробовал ли он петь с момента выздоровления, тенор взял и долго держал одну из своих «золотых» нот, приведя этим газетчиков в полный восторг. Он сказал журналистам, что быстро набирает вес и чувствует себя гораздо лучше. Настроение у всех было приподнятое. Казалось, что болезнь позади, что еще немного — и на афишах «Метрополитен-оперы» вновь появится милое американцам имя…

— До свидания, Америка, мой второй дом! — крикнул Энрико, наклонившись с борта корабля. — Я скоро вернусь и буду петь, петь и петь!..

В тот момент на это надеялись все. Но, может быть, больше других — сам Карузо…