Глава 23 Болезнь
Глава 23
Болезнь
Профессор Гебхардт, группенфюрер СС и известнейший в европейском спортивном мире специалист по болезням коленного сустава (1), возглавлял больницу Красного Креста в Хоэнлихене, примерно в ста километрах к северу от Берлина, расположившуюся прямо в лесу на берегу озера. Не подозревая того, я попал в руки врача, бывшего одним из немногих личных друзей Гитлера, с которым он был на ты. Свыше двух месяцев провел я в несколько отстоящем от главного корпуса частном доме, в очень скромно обставленной больничной палате. Остальные помещения были заняты моими секретаршами, установлена прямая связь с министерством, так как я собирался выполнять свои служебные обязанности.
Заболевание министра в третьем Рейхе было связано с проблемами, не учитывать которые было нельзя. Уж слишком часто отстранение того или иного влиятельного лица Гитлер объяснял его нездоровьем. Поэтому в политических кругах сразу же настораживались, услышав о болезни кого-либо из близких сотрудников Гитлера. А так как я и в самом деле заболел, казалось разумным оставаться по возможности активным. Я просто и не мог выпустить свой аппарат из рук, потому что у меня, как и у Гитлера, не было подходящего заместителя. Несмотря на все старания моего окружения оградить мой покой, обсуждения, переговоры по телефону и диктовка распоряжений и прочих бумаг нередко заканчивалась к полуночи.
Так только-только прибыл я в больницу, как раздался возмущенный звонок от недавно назначенного нового управляющего отдела кадров Бора: в его служебном помещении стоит запертый на замок шкаф, который по распоряжению Дорша должен немедленно быть отправлен в главное управление «Организации Тодта». Я приказал, чтобы шкаф оставался стоять на своем месте. Через несколько дней, как докладывал мне теперь Бор, появился представитель берлинского руководства гау в сопровождении нескольких носильщиков с заданием забрать шкаф, поскольку он вместе с его содержимым является собственностью партии. Бор не знал, как выйти из положения. Только связавшись по телефону с одним из ближайших сотрудников Геббельса, Науманом, удалось эту операцию несколько отсрочить. Шкаф был опечатан партийными чиновниками, правда, всего лишь его дверца. Я тут же дал указание отвинтить заднюю стенку. Уже на следующий день Бор появился у меня с толстой стопой фотокопий. Это были досье на моих старых сотрудников, в большинстве своем самого негативного характера. Самым частым было обвинение во враждебном партии поведении, в ряде случаев «компромат» завершался требованием установления над подозреваемым наблюдения со стороны гестапо. Из этих же бумаг я узнал, что у партии в министерстве есть свое доверенное лицо — Ксавер Дорш. Сам факт ошарашил меня куда менее, чем выбор лица.
С осени я хотел повысить в должности одного из сотрудников, но он был не угоден клике, сформировавшейся в министерстве; у моего начальника отдела кадров постоянно находились всякого рода отговорки, пока я его сам не заставил написать соответствующее представление. Незадолго до моего заболевания я получил от Бормана очень недружелюбный, даже резкий отказ. И вот теперь мы среди бумаг этого секретного шкафа обнаружили проект этого письма, составленного по инициативе и под диктовку, как выяснилось, Дорша и бывшего начальника управления кадров Хааземана. Борман полностью заимствовал текст своего ответа мне отсюда. (2) Прямо с постели я связался по телефону с Геббельсом, в ведении которого, как гауляйтера Берлина, находились и партуполномоченные в министерствах. Без всяких колебаний он согласился с тем, чтобы отныне эти функции выполнял бы мой старый сотрудник Фрэнк: «Положение, и в самом деле, невозможное — идет какое-то параллельное управление. Все министры сейчас члены партии. И мы ему либо доверяем, либо он должен оставить свой пост!» Мне все же так и осталось навсегда неизвестным, кто же были доверенные лица гестапо в моем ведомстве.
Еще сложнее обстояло дело с моими усилиями удержать свои позиции во время болезни. Мне пришлось просить Клопфера, статс-секретаря Бормана, как-то приструнить партийные инстанции, прежде всего я ходатайствовал не чинить трудностей промышленникам. Сразу же после моего заболевания советник партаппарата гау Берлина по вопросам экономики стал забирать в свои руки функции, которые прямо затрагивали самую сердцевину моей работы. Я обратился с призывом к Функу и его сотруднику Олендорфу, недавно перешедшему к нему от Гиммлера, занять более открытую позицию к «самоответственности промышленности» и поддержать меня в конфликте с бормановским советником по вопросам экономики. Не преминул воспользоваться моим отсутствием и Заукель, чтобы в специальном «имперском призыве побудить производителей вооружений к полной самоотдаче». Столкнувшись с этими происками моих недоброжелателей, старавшихся повернуть против меня мое отсутствие, я обратился с письмом к Гитлеру, в котором изложил свою обеспокоенность и просил о помощи. Двадцать три машинописных страницы за четыре дня — несомненное свидетельство охватившей меня тревоги. Я пожаловался на притязания Заукеля, использовавшего бормановского советника по вопросам экономики, и просил подтвердить, что за мной сохраняются безусловные властные полномочия во всех вопросах и задачах в пределах моей компетенции. В сущности, мои требования повторяли именно то, чего я безуспешно пытался, к возмущению гауляйтеров, самыми энергичными словами добиться на заседании в Познани. Далее я писал, что планомерное руководство всем производством возможно только в том случае, если «на мне замыкаются самые разнообразные ведомства и инстанции, которые дают руководству предприятий советы и указания, делают выговоры, прибегают к наказаниям». (3)
Спустя четыре дня я снова писал Гитлеру, причем — с откровенностью, которая, собственно, уже не отвечала характеру наших отношений, я информировал его о министерской камарилье, которая за моей спиной саботирует отдаваемые мною распоряжения; меня вводят в заблуждение, определенный круг бывших сотрудников Тодта во главе с Доршем просто предает меня. Поэтому я вынужден заменить Дорша человеком, который пользовался бы моим доверием. (4)
Вне всякого сомнения, именно это мое письмо, в котором я ставил Гитлера в известность, без предварительного личного зондажа, о смещении одного из тех, кому он оказывал свое покровительство, было особенно не умно. Я нарушал неписанное правило режима, согласно которому всех вопросов кадровых перемен следовало касаться в разговоре с Гитлером, в особо подходящий момент и очень умело. А я напрямую выложил ему обвинения ответственному сотруднику в нарушении лояльности и недостойных личных качествах. А то, что я кроме всего прочего, направил копию письма и Борману, могло быть истолковано только как глупость или открытый вызов. Я отметал тем самым весь опыт изощренного тактика из гитлеровского окружения, прямо-таки пропитанного интриганством. В основе своей мой шаг, по-видимому, имел определенный протест, к которому меня привело мое изолированное положение.
Болезнь слишком отдалила меня от всесильного Олимпа власти Гитлера. На все мои инициативы, требования и жалобы он не реагировал ни негативно, ни позитивно — я обращался в пустоту, он просто не отвечал. Уже не могло быть и речи обо мне как министре-любимце или даже как о возможном его наследнике: нашептывания Бормана и несколько недель болезни исключили меня из его круга. Какую-то роль сыграла в этом и отмеченная многими особенность Гитлера просто списывать человека, который на продолжительное время исчезал из его поля зрения. Если исчезнувший возникал снова, то картина могла опять измениться. Во время болезни я вполне усвоил этот урок, меня огорчавший и по-человечески отдалявший от Гитлера. Я ни возмущался своим новым положением, ни отчаивался. Ослабленный болезнью, я чувствовал только усталость и подавленность.
Окольными путями до меня, наконец, дошло, что Гитлер не пожелал отказываться от Дорша, своего старого товарища по партии с 20-х годов. Как раз в эти недели он почти демонстративно отличил его несколькими очень доверительными по тону беседами и тем самым укрепил его позиции против меня. Геринг, Борман и Гиммлер уловили эти смещения акцентов и сумели использовать их, чтобы окончательно подорвать мой авторитет министра. Конечно, каждый по отдельности, каждый — по своим мотивам и, вероятно, без согласования друг с другом. О смещении Дорша нечего было теперь и думать.
Двадцать дней я с загипсованной ногой лежал неподвижно на спине, у меня было достаточно времени для погружения в обиды и разочарования. Когда мне впервые было позволено встать, через несколько часов у меня начались сильные боли в спине и грудной клетке, а кровавые отхаркивания указывали на эмболию легких. Профессор Гебхардт, однако, поставил диагноз ревматизма мышц, назначил мне растирание груди пчелиным ядом и прописал для приема внутрь сульфанамид, хинин и болеутоляющие. (5) Еще через два дня у меня был второй, очень острый приступ. Состояние мое становилось опасным, но Гебхардт настаивал на диагнозе мышечного ревматизма. Моя встревоженная жена вызвала д-ра Брандта, который той же ночью направил в Хоэнлихен берлинского университетского терапевта и сотрудника Зауэрбруха профессора Фридриха Коха. Брандт, личный врач Гитлера и «уполномоченный по вопросам здравоохранения и санитарии», возложил на Коха полную личную ответственность за мое лечение и запретил профессору Гебхардту принимать какие-либо медицинские решения. Профессору Коху была отведена одна из ближних комнат, и ему было вменено в обязанность не покидать меня ни днем, ни ночью. (6)
Трое суток состояние мое, как записал доктор Кох в своем отчете, было «определенно опасным. Сильно затрудненное дыхание, интенсивная синюшность, значительное учащение пульса, повышенная температура, мучительный кашель, доли и отхаркивания с кровью. Картина болезни дает повод для единственного диагноза — инфаркт». Врачи начали подготавливать мою жену к наихудшему исходу. В полном противоречии с врачебным заключением это пограничное состояние дало мне почти что эйфорическое ощущение счастья: небольшая комната вырастала в великолепный зал, простенький деревянный шкаф, уже три недели мозолвший мне глаза, становился настоящим произведением искусства — с богатой резьбой, инкрустацией из благородных сортов дерева; я чувствовал себя веселым и бодрым, как редко бывает в жизни.
Уже когда я выздоравливал, мой друг Роберт Франк пересказал мне один ночной, очень доверительный разговор с профессором Кохом. Рассказанное им было авантюрно: на пике угрожающего моего состояния Гебхардт потребовал от него проведения некоей процедуры, которая, по мнению терапевта, могла бы стоить мне жизни. Он, профессор Кох, поначалу просто не понял, чего от него хотят, а затем решительно воспротивился этой процедуре. Тогда Гебхардт дал задний ход и заявил, что он просто хотел его проверить.
Франк заклинал меня ничего не предпринимать, потому что профессор Кох не без оснований опасается оказаться в концентрационном лагере, да и у него самого наверняка возникнут серьезные проблемы с гестапо. Мне ничего не оставалось, как молчать, потому что даже Гитлеру я не мог довериться. Его реакцию легко можно было предвидеть: в припадке ярости он бы заявил, что все это немыслимо, тут же нажал бы кнопку звонка, вызвал Бормана и приказал бы арестовать клеветников Гиммлера.
Тогда мне эта история совсем не показалась сюжетом, заимствованным из бульварного романа, как это может показаться сегодня. И в партийных кругах Гиммлер имел репутацию жестокого, холодного и неумолимо последовательного человека. С ним никто не отваживался серьезно ссориться. А ведь случай-то был более чем удобный: я не перенес бы ни малейшего осложнения, так что и подозрений не могло возникнуть. Этот эпизод — прямо из легенды о схватках диадохов, он свидетельствовал, что позиции мои хотя и подорваны, но все еще кое для кого влиятельны и что за этой неудачей в ход будут пущены и другие интриги.
Уже только во время заключения в Шпандау Функ подробно рассказал мне об одном случае, о котором в 1944 г. он отважился только слегка намекнуть. Примерно осенью 1943 г. в штабе армии СС Зеппа Дитриха шла сильная попойка, в которой принимал участие и Хорст Вальтер, давний адъютант и приятель Функа, а в то время адъютант Дитриха. И вот в этом кругу руководства СС Гебхардт заявил, что, по мнению Гиммлера, Шпеер представляет собой опасность и ему нужно исчезнуть.
Мои старания по возможности добиться перевода из этой больницы, где мне стало совсем не по себе, стали очень настойчивыми, хотя мое самочувствие, вероятно, говорило против этого. 19 февраля я предпринял самые срочные шаги, чтобы подыскать себе новое пристанище. Гебхардт воспротивился, приведя ряд медицинских аргументов. Но и когда я в начале марта уже встал с постели, он продолжал возражать против моего перевода. И только дней через десять, когда во время налета американского 8-го воздушного флота сильно пострадало главное здание больницы, он заметил, что бомбардировка, вероятно, предназначалась мне. За ночь его мнение о моей транспортабельности полностью изменилось. 17 марта я смог, наконец, покинуть это унылое место.
Уже под самый конец войны я спрашивал Коха, что же такое тогда произошло. Но и на этот раз он ограничился только подтверждением того, что из-за моего лечения у него был тяжелый спор с Гебхардтом и что тот тогда дал ему понять, что он, Кох, не просто врач, а «политический врач». И добавил, что Гебхардт старался задержать меня по возможности дольше в своей клинике. (7)
23 февраля 1944 г. меня навестил Мильх. Американские 8-й и 15-й воздушные флоты сосредоточили свои налеты на авиационных предприятиях. В ближайшие месяцы выпуск самолетов мог, по его мнению, составить не более трети уровня от предыдущих месяцев. Мильх привез с собой письменное обоснование для образования по примеру т.н. Рурского штаба, весьма успешно занимавшегося восстановительными работами в Рурской области, «Истребительного штаба», чтобы совместными усилиями обоих министерств справиться с проблемами вооружений для авиации. Разумнее, наверное, было бы в этой ситуации дать уклончивый ответ. Но мне хотелось сделать все возможное, чтобы помочь в нужде ВВС, и я дал согласие. Нам обоим, Мильху и мне, было ясно, что создание такого штаба будет первым шагом к слиянию производства вооружений и самих министерств и для остававшегося последнего рода войск вермахта.
Лежа в постели, я первым делом позвонил Герингу, который отказался подписываться под нашей инициативой. Я не согласился с возражением Геринга, что тем самым я залезаю в сферу его компетенции. Я связался с Гитлером, которому идея понравилась, но который сразу же стал холоден и уклончив, как только я назвал возможную кандидатуру руководителя штаба — гауляйтера Ханке. «Я сделал большую ошибку, когда отдал Заукеля для руководства трудовыми ресурсами, — обосновывал он свою позицию. — По своему рангу гауляйтера он должен принимать только окончательные решения, а тут ему приходится вести долгие переговоры, идти на компромиссы. Никогда я не дам больше ни одного гауляйтера для подобных задач». Гитлер постепенно накалялся: «Пример Заукеля с точки зрения всех гауляйтеров наносит ущерб самому рангу. Эту задачу возьмет на себя Заур!» Гитлер резко оборвал разговор. Это было его второе вмешательство за краткий промежуток времени в мою кадровую политику. Голос Гитлера оставался в продолжение всего разговора холодным и нелюбезным. А может быть, он был расстроен чем-то другим. Но поскольку и Мильх отдавал предпочтение ставшему за время моей болезни еще более влиятельным Зауру, я без всякой предвзятости согласился с приказом Гитлера.
По многолетним наблюдениям я научился улавливать различие, делавшееся Гитлером в том случае, если его адъютант Шауб напоминал ему о дне рождения или заболевании кого-либо из многочисленных его знакомых. В одних случаях он коротко бросал: «Цветы и письмо». Это означало представление ему на подпись стандартного по тексту поздравления, выбор цветов отдавался на усмотрение адъютанта. Поощрением в этом варианте могло быть собственноручное добавление в несколько слов. В тех же случаях, которые казались особенно близкими его сердцу, он приказывал Шаубу принести лист специальной бумаги и ручку и сам писал несколько строчек, иногда давая указание, какие цветы должны быть посланы. Однажды и я попал в число особо отмеченных, наряду с оперными дивами и певцами. Поэтому, когда после нынешнего опасного для жизни кризиса я получил от него вазу с цветами и письмо со стандартным машинописным текстом, мне стало ясно, что хотя я и остаюсь одним из наиболее важных министров его правительства, но по неписаной табели о рангах я скатился на самую нижнюю ступеньку. Будучи больным, я придал этому большее эмоциональное значение, чем это было позволительно. Да ведь Гитлер все же раза два-три звонил, чтобы осведомиться о моем здоровье, причем вину за мою болезнь он сваливал на меня же: «И зачем это Вам понадобилось — кататься там, на севере, на лыжах? Я всегда говорил, что это чистое безумие — с длинными досками на ногах! Бросьте -ка их поскорее в огонб», — добавлял он всякий раз с натужной шуткой.
Терапевт профессор Кох считал, что высокогорный воздух Зальцбурга не полезен для моего легкого. В парке дворца Клессхайм, ныне доме для гостей Гитлера под Зальцбургом, князья церкви, архиепископы, построили совершенно очаровательный, богато изукрашенный павильон в форме трилистника, Клееблатт (архитектор Фишер фон Эрлах). 18 марта свежеотреставрированный миниатюрный замок был отведен для моего пребывания, поскольку в большом дворцовом помещении в эти дни остановился «имперский регент» Хорти, прибывший для переговоров. Через сутки эти переговоры привели к тому, что Гитлер ввел войска в Венгрию — его последнее вторжение в чужую страну. Уже в день моего прибытия ко мне во время перерыва в переговорах заглянул Гитлер.
Я не видел его два с половиной месяца и впервые за все годы нашего знакомства вдруг заметил его непропорционально широкий нос и сероватый цвет кожи, вообще мне лицо его показалось отталкивающим — первый симптом того, что я стал отдаляться от него и видеть его без всякого приукрашивания. Почти целый квартал я был вне его личного воздействия, весь в своих болезнях и переживаниях в связи с моим задвижением. Впервые за годы упоения и лихорадочной деятельности я мог поразмышлять о всем пути, проделанном мной вместе с этим человеком. Прежде достаточно было нескольких его слов, какого-то жеста, чтобы с меня слетала всякая усталость и пробуждалась новая энергия. Теперь же, несмотря на сердечность тона, я и после его ухода чувствовал себя утомленным и опустошенным. Единственное, о чем я мечтал — по возможности скорее оказаться вместе с женой и детьми в Меране, провести тем несколько недель, восстановить силы. Но я не знал только — для чего? Потому что цели у меня теперь не было.
Но тут, во время пятидневного пребывания в Клессхайме, во мне снова взыграло стремление к самоутверждению: я остро почувствовал, что с помощью наговоров и злопыхательства сделано все, чтобы меня окончательно сбросить со счетов. На следующий день меня с днем рождения по телефону поздравил Геринг. Я, несколько преувеличивая, сообщил ему о своем вполне приличном самочувствии, он заявил мне, отнюдь не с соболезнованием, а как-то особенно радостно: «Но послушайте, это же совсем не так! Профессор Гебхардт собщил мне вчера, что у Вас серьезная болезнь сердца. И без шансов на существенное улучшение, именно так он сказал. Может быть, Вы просто этого не знаете». Прощаясь, не пожалев хвалебных слов о всем мной сделанном, он недвусмысленно намекнул на мой предстоящий отход от дел. На это я ответил, что рентген и кардиографическое обследование не выявили заболевания (8). Геринг возразил: да Вас просто неверно информируют и проигнорировал мои объяснения. Конечно, Гебхардт ввел его в заблуждение.
Да и Гитлер с озабоченным видом заявил в узком кругу, где присутствовала моя жена: «Шпеера больше нет!» У него был разговор с Гебхардтом, отозвавшемся обо мне как о развалине.
Возможно, он в тот момент вспомнил наши общие архитектурные мечтания, которые мне уже из-за болезни сердца никогда не осуществить, возможно, подумал он и о безвременном уходе своего первого архитектора, профессора Трооста, — во всяком случае, он в тот же день снова навестил Клессхайм, чтобы преподнести мне огромный букет цветов, который нес за ним слуга — жест для него в высшей мере необычный. Еще через несколько часов по его поручению раздался звонок от Гиммлера, официально уведомившего меня, что по указанию Гитлера Гебхардт как группенфюрер СС берет на себя ответственность за мою безопасность, а как врач — за мое здоровье. Тем самым у меня был отнят мой терапевт, а для моей охраны прибыла группа СС, подчинявшаяся Гебхардту (9).
23 марта у меня снова появился Гитлер, как если бы почувствовал во время первого визита отчуждение от него, которое у меня наступило за время болезни. И на самом деле, несмотря на оказанные мне в эти дни знаки былого сердечного внимания, мое отношение к Гитлеру в чем-то изменилось. Я еще долго переживал, что только, по-видимому, это свидание пробудило в нем воспоминание о том, что когда-то я был ему близок, тогда как мои достижения и как архитектора, и как министра оказались малосущественными для преодоления многонедельного расставания. Естественно, я отдавал себе отчет в том, что человек, который так сильно перегружен, как Гитлер, неся на своих плечах огромное бремя, имеет право на то, чтобы не очень-то обращать внимание на сотрудников вне круга повседневного служебного общения. Но все его поведение предыдущих недель наглядно показало мне, как я немного значу в его свите, насколько он был далек от того, чтобы основывать свои решения на разумном и компетентном подходе. Возможно потому, что он почувствовал мою холодность, а возможно, и мне в утешение он пожаловался и на свое неважное самочувствие. Есть симптомы, что он довольно скоро может потерять зрение. Мою реплику, что профессор Брандт даст ему информацию о приличном состоянии моего сердца, он выслушал молча.
На высоком холме над Мераном расположен замок Гойан. Здесь я провел шесть самых лучших недель за все свое министерское время, единственные — вместе с семьей. Гебхардт снял квартиру далеко внизу, в долине, и почти не использовал предоставленные административные права для вмешательства в мои контакты с внешним миром и встречи.
В дни моего пребывания в Меране Геринг, переживавший прилив необычной активности, привлек моих обоих сотрудников, Дорша и Заура, к совещаниям у Гитлера. Со мной он не только не посоветовался, но даже и не поставил об этом в известность. Совершенно очевидно, что после многочисленных неудач последних лет он захотел воспользоваться удобным случаем, чтобы снова укрепить свои позиции второго, после Гитлера, человека. И в этих целях он приподнимал, разумеется, за мой счет, обоих моих сотрудников, которые как соперники представлялись ему совершенно безопасными. Кроме того, он распространил слух, что моя отставка — дело чуть ли не решенное, и как раз в эти же недели запросил отзыв гауляйтера Верхнедунайской гау Айгрубера об отношении партии к генеральному директору Мейндлю, с которым был связан дружескими узами. Свой запрос он обосновал своим намерением предложить Гитлеру кандидатуру Мейндля в качестве моего преемника (10). Но тотчас же заявил о своих амбициях и Лей, и без того перегруженный многочисленными постами Имперский оргляйтер партии: если Шпеер уйдет, то он — хотя его об этом никто не просил — взвалит на себя и эту работу: уж как-нибудь справится!
Борман и Гиммлер попытались тем временем скомпрометировать в глазах Гитлера всякого рода наветами моих остальных руководящих работников, начальников отделов. Только окольными путями (Гитлер не считал необходимым поставить меня в известность) до меня дошло известие, что по отношению к трем из них: Либелю, Вэгелю и Шиберу, Гитлер был настолько резок, что следует ожидать их скорого снятия. Видно было, что достаточно было нескольких недель, чтобы из памяти Гитлера улетучились воспоминания о днях в Клессхайме. Помимо Фромма, Цейтцлера, Гудериана, Мильха и Деница, только один министр экономики Функ из высшего руководящего круга Рейха оказался в числе тех, кто проявил ко мне за время моей болезни внимание.
Уже на протяжении нескольких месяцев Гитлер, ища спасения от бомбовых ударов, требовал перевода промышленных предприятий в пещеры и в подземные бетонированные цеха. Я ему на это возражал: бомбардировщики нельзя победить бетоном. Потому что, имей мы даже в нашем распоряжении не один год, все равно было бы невозможно разместить всю военную промышленность под землей или укрыть бетоном. А кроме того — и в этом наше счастье — противник наносит удары как бы по разветвленной дельте нашей промышленности вооружений, этой реки со многими притоками. Усиленным прикрытием этой дельты мы его только подтолкнем к еще более массированным бомбардировкам там, где промышленный поток стекает по узкому и глубокому руслу. Я имел в виду химию, угледобычу, энергоснабжение и многие другие отрасли, которые стали для меня сплошным ночным кошмаром. Совершенно бесспорно, что Англия и Америка были вполне в состоянии уже в тот момент, т.е. в начале 1944 г., в течение самого короткого времени полностью парализовать одну из этих опор всей индустрии и лишить всякого смысла дальнейшие усилия по прикрытию производства.
14 апреля Геринг овладел инициативой и пригласил Дорша к себе. Он, Геринг, многозначительно завел он речь, может себе представить только одну организацию, способную выполнить ответственное задание фюрера — строительство серий особо крупных бункеров. Дорш ответил, что возведение подобных сооружений на территории Рейха, собственно, не входит в задачи этой организации, ведущей строительство на оккупированных территориях. Но если есть необходимость, он может немедленно показать проект такого бункера, хотя и спроектированного для Франции. В тот же вечер Дорш был вызван к Гитлеру: «Я впредь буду лично следить за тем, чтобы отныне такие крупные объекты на территории Рейха строились бы только Вами». На следующий день Дорш смог предложить несколько подходящих для размещения подобных объектов мест, а также изложить свои организационные и технические соображения по обеспечению шести гигантских бункеров, каждый площадью в 100 тыс. кв. метров. В ноябре 1944 г. по заверениям Дорша они все будут готовы (11). Гитлер тут же издал одну из тех спонтанных директив, которых все так боялись. В соответствии с ней он подчинил Дорша непосредственно себе и присвоил этому строительству самую высокую степень приоритетности, так что Дорш получил право вмешиваться по своему усмотрению в абсолютно любую стройку. Нетрудно было предсказать, что эти шесть гигантских бункеров не могут быть построены за полгода, более того, что их никогда не удастся ввести в строй. Несложно было распознать правду, уж если ложь была настолько примитивна.
До сих пор Гитлер считал излишним извещать меня о всех предпринятых им шагах, которыми он быстро ликвидировал мои полномочия. Естественно, мое уязвленное самолюбие, пережитое оскорбление наложили свой отпечаток на письмо, которое я 19 апреля написал ему и в котором открыто выражал сомнения в правильности принятых решений. Это письмо открыло целый ряд писем и памятных записок, в которых под покровом выяснения деловых вопросов шел процесс становления самосознания, высвобождения способности самостоятельного мышления, долгие годы изуродованной, смятенной демонической волей Гитлера. Приниматься за строительство столь крупных сооружений в настоящее время, писал я в этом письме, — самообман, потому что «при всех усилиях едва ли возможно обеспечить даже самые примитивные предпосылки для размещения немецкого трудового населения, иностранной рабочей силы и одновременно — для восстановления наших военных предприятий. Для меня сегодня не вопрос выбора — приниматься ли за долгосрочные объекты…, напротив, я должен все время закрывать еще не законченные строительством заводы военного производства, чтобы сохранить минимально необходимые условия для поддержания немецкого производства вооружений».
Изложение различий в подходах я завершил упреком Гитлеру в том, что он ведет себя некорректно: «Еще в бытность мою Вашим строителем я всегда следовал принципу предоставления моим сотрудникам самостоятельности в их работе. Этот принцип, правда, приводил меня к тяжким разочарованиям, потому что не всякий выдерживает испытание известностью, и кое-кто, добившись… немалого признания, предал меня». Гитлер мог без труда понять, что я имел в виду Дорша. Не без некоторой назидательности я писал далее: «Но это никогда не заставит меня отойти от этого железного принципа. По моему мнению, это единственное, следуя чему, особенно на руководящих постах, можно править и созидать». Строительная отрасль и производство вооружений именно в данный момент представляют собой одно целое. Дорш мог бы и впредь нести ответственность за строительство на занятых территориях, в Германии же я хотел бы передать руководство в руки старого сотрудника Тодта Вилли Хенне. И оба они должны бы выполнять свои обязанности под общим руководством лояльного сотрудника Вальтера Бругмана (12). Гитлер отвел кандидатуру Бругмана, а через пять недель, 26 мая 1944 г., он погиб при довольно неясных обстоятельствах, как и мой предшественник Тодт, в авиационной катастрофе.
Мое письмо было передано Гитлеру накануне его дня рождения моим старым сотрудником Фрэнком. В письме содержалась просьба об отставке, если Гитлер не может согласиться с моим общим подходом. Как мне стало известно из в данном случае самого надежного источника — от старшей секретарши Гитлера Йоганны Вольф, Гитлер пришел в крайнее раздражение от моего письма и сказал: «Даже Шпееру полагается знать, что и для него существуют высшие государственные соображения».
В подобном духе он уже высказался шестью неделями ранее, когда я распорядился временно приостановить строительные работы на возводимых по его личному указанию бомбоубежищах для высокопоставленной публики, поскольку возникла острая необходимость расчистных работ после одного особо тяжелого воздушного налета. По всей видимости, у него сложилось впечатление, что я собираюсь по своему усмотрению истолковывать его указания, во всяком случае, его раздражение нашло свой выход именно в этом обвинении. В тот раз он уполномочил Бормана со всей категоричностью, несмотря на мою болезнь, указать мне, что «приказы фюрера обязательны к исполнению каждым немцем, они ни при каких обстоятельствах не могут быть отменены или приостановлены или задерживаться с исполнением». Тогда же Гитлер пригрозил, что в в противном случае «повинный в этом государственный служащий за противодействие приказу фюрера арестовывается полицией и направляется в концентрационный лагерь» (13).
Только-только я узнал, и снова окольными путями, о реакции Гитлера, как мне позвонил Геринг с Оберзальцберга. Ему известно о поданном мной прошении об отставке, и по высочайшему уполномочению он должен мне заявить, что только фюрер имеет исключительное право принимать решение, когда министру позволяется оставить службу. Напряженный разговор длился с полчаса, пока мы не пришли к компромиссному решению: «Вместо отставки продлевается мое лечение и, как министр, я незаметно исчезну из поля зрения». Геринг почти с восторгом согласился с такой формулировкой: «Отличный выход! Так и сделаем! И фюрер примет это!» Гитлер, всегда в щекотливых случаях старавшийся избегать конфронтации, не рискнул вызвать меня и сказать мне в лицо, что он после всего должен сделать соответствующие выводы и отправить меня в отпуск. По той же нерешительности он и через год, когда дошло до открытого разрыва, не попытался настоять на освобождении меня от моих обязанностей. Задним числом мне кажется, что, вероятно, была возможность подогреть неудовольствие Гитлера до такой степени, чтобы отставка стала неизбежной. Во всяком случае те, кто решил остаться в ближайшем окружении, делал это по своей воле.
Как бы ни расценивать мои мотивы, во всяком случае, мне импонировала идея от всего отойти. Предвестников окончания войны я мог почти ежедневно вживе видеть на голубом южном небе, когда на нахально низком полете появлялись бомбардировщики американского 15-го флота со своих итальянских баз; перелетев над Альпами, они направлялись бомбить немецкие промышленные объекты. Ни одного нашего истребителя, ни одного выстрела зенитной артиллерии. Эта картина абсолютной беззащитности была красноречивее любых известий. Если до сих пор удавалось как-то компенсировать потери в вооружениях, оставляемых при отступлении, то теперь, пессимистически размышлял я, при такой массированной войне с воздуха все скоро придет к своему концу. Что могло быть более благоразумным, чем воспользоваться предложенным Герингом шансом и перед лицом неумолимо надвигавшейся катастрофы незаметно исчезнуть с руководящей должности? Мысль покинуть свой пост, чтобы прекращением работы ускорить конец Гитлера и режима, у меня, при всех несогласиях, все же не возникала, и при подобной ситуации, скорее всего, не пришла бы мне в голову и сегодня.
Мои размышления о самоустранении были нарушены во второй половине 20 апреля появлением одного из наиболее близких мне сотрудников, Роланда. В мире промышленников уже прослышали о моем намерении уйти в отставку, и Роланд появился, чтобы отговорить меня от нее: «Вы не имеете права выдать промышленность, которая и по сей день идет за Вами, тем, кто придет Вам на смену. Можно себе представить, что это будут за типы! Для нашего будущего сейчас решающим является один пункт: как может после проигранной войны быть сохранена необходимая промышленная база. И для этого Вы должны оставаться на своем посту!» Насколько я помню, именно тогда перед моим внутренним взором впервые возникла картина «выжженной земли», когда Роланд заговорил об опасности того, что потерявшая от отчаяния голову правящая верхушка может приказать разрушать промышленный потенциал. Вот тогда, в тот день я впервые почувствовал, как во мне нарождается нечто, совершенно независимое от Гитлера, имеющее отношение исключительно к моей земле и моему народу: первое шевеление, еще очень расплывчатое и призрачное, ответственности.
Уже через несколько часов, после полуночи, у меня собрались фельдмаршал Мильх, Заур и д-р Фрэнк. Они всю вторую половину дня потратили на дорогу от Оберзальцберга. Мильх должен был передать мне устное послание Гитлера; он просил передать мне, что он меня очень высоко ценит и что его отношение ко мне остается неизменным. Это звучало почти как объяснение в любви. Впрочем, спустя 23 года Мильх сказал мне, что он очень просил Гитлера подбодрить меня несколькими добрыми словами. Еще несколькими неделями ранее меня они бы тронули, я был бы счастлив, воспринял бы их как награду. Теперь же моя реакция была: «Нет, довольно, я сыт этим. Я ничего не делаю больше об этом слышать!» (14) Мильх, Заур и Фрэнк наседали на меня. Хотя поведение Гитлера я считал пошлым и неискренним, мне все же не захотелось обрывать свою министерскую деятельность, особенно после того, как Роланд заставил меня почувствовать и еще один вид ответственности. Только после нескольких часов переговоров я уступил с условием, что Дорш снова возвращается под мое начало и что вообще восстанавливается прежнее положение. По вопросу об огромных бункерах, впрочем, я уже склонен был сдаться: это уже не имело значения. На следующий день Гитлер подписал заготовленный мной ночью документ, шедший навстречу этому требованию: Дорш будет под моим руководством строить бункеры, отнесенные к категории высшей срочности (15).
Через три дня, однако я понял, что поспешил со своим решением. Поэтому я решился снова писать Гитлеру. Я понял, что неизбежно попаду в крайне неблагоприятную ситуацию. А именно: поддержу я Дорша при строительстве бункеров материалами и рабочей силой, тогда я должен буду принимать на себя все неудовольствие имперских органов из-за срыва их программы. А если я не смогу выполнять требования Дорша, то между нами начнется бюрократически-бумажная перепалка и взаимные обвинения. Поэтому, как продолжал я в письме, было бы более последовательным «возложить на Дорша заодно и ответственность и за все прочие строительные объекты, интересы которых будут так или иначе ущемляться сооружением бункеров». Учитывая все эти обстоятельства, писал я в заключение, в современных условиях лучшим решением было бы отделение всей строительной отрасли от производства вооружения и военной продукции. Поэтому я предлагал присвоить Доршу звание «генерального инспектора по строительству» с непосредственным его подчинением Гитлеру. Любое же другое решение повлечет за собой осложнения, связанные с моим личным отношением к Доршу.
И тут я поставил точку, потому что пока писал, принял решение прервать свой отпуск и отправиться на Оберзальцберг к Гитлеру. Но тут опять возникли сложности. Гебхардт, ссылаясь на предоставленные ему Гитлером полномочия, сразу же засомневался относительно полезности для моего здоровья этой поездки. Профессор Кох же несколькими днями ранее заверил меня, что я безо всякого риска могу пользоваться самолетом (16). В конце концов, Гебхардт позвонил Гиммлеру, тот дал добро, но с условием, что перед разговором у Гитлера я посещу его.
Гиммлер говорил ясным языком, что в таких положениях воспринимается как облегчение. Отделение строительства от министерства вооружений и передача его Доршу уже давно решено на совещании у Гитлера, на котором присутствовал и Геринг. И он, Гиммлер, просил бы меня не создавать тут какие-либо трудности. Излагал он все это страшно надменно, но поскольку общее направление беседы соответствовало моим намерениям, то разговор протекал в полном согласии.
Едва я успел прибыть на Оберзальцберг, адъютант Гитлера предложил мне принять участие в общем чаепитии. Я же хотел иметь разговор с Гитлером по вопросам служебным. Непринужденная атмосфера за чаем могла бы, почти наверняка, как-то сгладить накопившиеся между нами трудности, а этого-то я и хотел избежать. Я отклонил приглашение. Гитлер понял смысл этого необычного жеста, и вскоре мне было назначено время для беседы в Бергхофе.
Гитлер приготовился к официальному приему — в форменной фуражке, с перчатками в руке он встретил меня у входа в Бергхоф и проводил как протокольного гостя в свою квартиру. Поскольку мне была неясна психологическая подоплека такого приема, на меня все это произвело сильное впечатление. С этого момента началась у меня особая, в высшей степени шизофреническая фаза отношения к нему. С одной стороны, он меня выделял, оказывал особые знаки внимания, к которым я не мог оставаться равнодушным, а с другой стороны, я медленно, но все отчетливее начинал осознавать все более роковую для немецкого народа суть его политики. И хотя прежние чары еще не совсем выдохлись, а Гитлер вновь проявил свой особый инстинкт в обращении с людьми, мне становилось все труднее сохранять по отношению к нему безусловную лояльность.
И не только в момент сердечного приветствия, но и в последующей беседе фронты каким-то странным образом поменялись местами: на этот раз он обхаживал меня. Мое предложение вывести строительную промышленность из-под моей компетенции и передать ее Доршу Гитлер отверг: «Я не сделаю этого ни в коем случае. Да у меня и нет человека, которому бы я мог доверить строительство. К несчастью, д-р Тодт погиб. Вы же знаете, господин Шпеер, что для меня значит строительная промышленность. Поймите же! Я заранее согласен со всеми мероприятиями, которые Вы сочтете необходимыми в строительстве». (17) Гитлер противоречил сам себе — ведь незадолго до этого, в присутствии Гиммлера и Геринга, он же сообщил о своем решении, что на этот участок назначается Дорш. Так легко, как это часто бывало и в прошлом, он перешагнул через свое же только что зафиксированное решение, а заодно — и через чувства Дорша. Полный произвол его решений ярко свидетельствовал о его глубочайшем презрении ко всем людям. Впрочем, я должен был также учитывать, что и эта перемена в его позиции вряд ли надолго. Поэтому я ответил Гитлеру, что решение должно быть рассчитано на длительную перспективу. «Я не могу позволить себе еще одну дискуссию по этому вопросу». Гитлер пообещал остаться твердым. «Мое решение окончательно. Я и не подумаю менять его». В заключение он назвал пустячными все обвинения против троих моих начальников отделов, расставание с которыми я уже считал неизбежным (18).
По окончании нашего разговора Гитлер снова проводил меня до гардероба, надел фуражку и взял в руки перчатки, собираясь проводить меня до выезда. Я был смущен такой официальностью и в неформальном тоне, принятом в узком кругу, сказал, что я обещал еще заглянуть к его адъютанту от люфтваффе Белову, на верхний этаж. Вечером, как в былые времена, я сидел у каминного огня, вместе с ним, Евой Браун и свитой. Медленно тянулся бессодержательный разговор, Борман предложил послушать пластинки. Поставили какую-то арию из вагнеровских опер, а вскоре перешли, ко нечно, к «Летучей мыши».
После всех переживаний, перегрузок и какой-то судорожной активности последнего времени я испытывал в тот вечер чувство удовлетворения: казалось, что все сложности и конфликтные узлы распутаны. Меня угнетала неуверенность последних недель. Я не могу работать без доверия ко мне и уважительного отношения к результатам моей работы. А сейчас я мог еще и считать себя победителем в борьбе за власть, которую мне навязали Геринг, Гиммлер и Борман. Сейчас они, бесспорно, испытывали разочарование: они-то полагали, что со мной все кончено. Может быть, рассуждал я тогда, Гитлер понял, что за игра ведется против меня и что его недостойно в нее втянули.
Когда я возвращался к анализу мотивов, которые неожиданно снова вернули меня в это общество, то должен был признаться, что, конечно, удержание завоеванных позиций было очень важным среди них. Если даже я всего был лишь в малой степени — на этот счет я, по-моему, никогда не заблуждался — причастен к власти Гитлера, то мне всегда хотелось, чтобы на меня пал отблеск его славы, блеска, величия. До 1942 г. мне все еще казалось, что моя позиция как архитектора позволяет мне сохранять собственное, независимое от Гитлера самосознание. Но затем меня подкупило и опьянило само обладание властью — производить назначения людей, принимать ответственные решения, ворочать по своему усмотрению миллиардными суммами. Внутренне уже почти примирившись с поражением, мне все же нелегко было отказаться от движущих стимулов, присущих всякому опьянению властью. Кроме того, отговорки и сомнения, которые пробудились во мне перед лицом последних событий, куда-то улетучились, когда я услышал обращенный ко мне призыв промышленности, да и ничего не утратившая в своем сильном гипнотическом воздействии личность Гитлера делала свое дело. Хотя наши отношения и дали трещину, а взаимное доверие было довольно относительным, и я чувствовал, что оно уже никогда не будет прежним. Но сейчас я был — и это самое главное — снова в кружке Гитлера, и я был доволен.
Спустя два дня я снова отправился к Гитлеру, на этот раз с Доршем, чтобы представить его как руководителя строительной отрасли под моим кураторством. Реакция Гитлера была именно такой, как я ее себе представлял: «Я полностью предоставляю Вам, дорогой Шпеер, самому принять решение о распределении компетенций в Вашем министерстве. Это Ваше дело, кого и на какой участок Вы ставите. Естественно, я полностью согласен с Доршем, но общая ответственность за строительную промышленность остается на Вас». (19) Похоже, это была победа. Но победы — я это уже успел узнать — немного стоят. Уже завтра все могло повернуться иначе.
Подчеркнуто холодно я проинформировал Геринга о новой ситуации; я его даже объехал, решив назначить Дорша своим представителем по вопросам строительства в рамках четырехлетнего плана. Поскольку, как писал я не без скрытого сарказма, «я исхожу из того, что, зная доверие, питаемое Вами к господину министериаль-директору Доршу, Вы без всякого сомнения согласитесь с его кандидатурой». Геринг ответил кратко и раздраженно: «Со всем согласен. Уже подчинил Доршу весь строительный сектор люфтваффе». (20)
Гиммлер вообще никак не прореагировал. В подобных ситуациях он упободлялся рыбе, которую никак не ухватить. А у Бормана, впервые за два года моей министерской работы, ветерок подул в мою сторону. Он моментально понял, что я добился серьезного успеха и что все, очень старательно, на протяжении месяцев закрученные интриги лопнули. Он был не из того теста и не располагал все же такой властью, чтобы и далее при столь сильно изменившихся обстоятельствах лелеять свою злобу против меня. Досадуя на мое демонстративное отсутствие интереса к предмету разговора, он при первой же удобной возможности, по пути в чайный домик, заверил меня в своей абсолютной непричастности к организованной против меня травле. А возможно, он и не врал, хотя мне и трудно было поверить этому. Во всяком случае, он все же признал сам факт такой травли.