Глава четвёртая КАТАСТРОФА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвёртая

КАТАСТРОФА

Пажи-разбойники

Мальчики, с которыми сошёлся Боратынский, были пажи Дмитрий Ханыков, братья Павел и Александр Креницыны и Лев Приклонский. Каждый из них не отличался примерным поведением и спокойным нравом: если о Боратынском писали в кондуитных списках — «скрытен», то про Ханыкова — «весел», а про Креницыных — «вспыльчивы». Всем опротивели неволя и зависимость в Пажеском корпусе, офицеры-гувернёры казались не иначе как тиранами. Выход, наверное, подсказала увлекательная книга Шиллера о разбойниках: по её образцу и составилось в Корпусе общество мстителей.

Позже, в письме декабря 1823 года Жуковскому Боратынский признавался: «Мы имели обыкновение после каждого годового экзамена несколько недель ничего не делать — право, которое мы приобрели не знаю каким образом. В это время те из нас, которые имели у себя деньги, брали из грязной лавки Ступина, находящейся подле самого корпуса, книги для чтения, и какие книги! Глориозо, Ринальдо Ринальдини, разбойники во всех возможных лесах и подземельях! И я, по несчастью, был из усерднейших читателей! О, если б покойная нянька Дон-Кишота была моею нянькой! С какою бы решительностью она бросила в печь весь этот разбойничий вздор, от которого охладел несчастный её хозяин! Книги, про которые я говорил, и в особенности Шиллеров Карл Моор, разгорячили моё воображение; разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно-беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имеющее целию сколько возможно мучить наших начальников. <…> Нас было пятеро. Мы сбирались каждый вечер на чердак после ужина. По общему условию ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые возможно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учители находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которые их клали, иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толчёных шпанских мух в табакерку, отчего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно. Выдумав шалость, мы по жеребью выбирали исполнителя, он должен был отвечать один, ежели попадётся; но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник <…>».

Ирина Медведева находила, что Боратынский преувеличил свою роль организатора общества мстителей. Однако Гейр Хетсо не согласен с ней: по его мнению, отнюдь не в интересах Боратынского было преувеличивать свою виновность в том полуофициальном письме, от которого зависело его будущее. К тому же среди мстителей он был самым старшим…

Последним приняли в общество Льва Приклонского, сына камергера. У того всегда водились деньги, и немалые. Никто не мог поверить, что тринадцатилетнему отроку дома выдают по сто-двести рублей в неделю на карманные расходы. Вскоре вызнали правду: смышлёный паж попросту подобрал ключ к бюро своего отца, «где большими кучами лежат казённые ассигнации», и всякий раз брал себе по нескольку бумажек. «Чердашные наши ужины стали гораздо повкуснее прежних: мы ели конфеты фунтами; но блаженная эта жизнь недолго продолжалась» (Боратынский — Жуковскому).

Однажды паж Приклонский собрался в Москву повидаться с матерью — прощаясь, оставил ключ товарищам, сказав им «с самым трогательным чувством»: «Возьмите, он вам пригодится».

«И в самом деле он нам слишком пригодился!» — восклицает Боратынский.

Ханыков как родственник был вхож в дом камергера, а Боратынского хозяин сам как-то пригласил прийти. Мстители, приунывшие без роскошных закусок на чердаке, решили воспользоваться ключом. Боратынский и Ханыков отправились в дом Приклонского; остальные дожидались в лавке. «Мы выпили по рюмке ликёра для смелости и пошли очень весело негоднейшею в свете дорогою. — Нужно ли рассказывать остальное? Мы слишком удачно исполнили наше намерение; но по стечению обстоятельств, в которых я и сам не могу дать ясного отчёта, похищение наше не осталось тайным и нас обоих выключили из корпуса с тем, чтоб не определять ни в какую службу, разве пожелаем вступить в военную рядовыми». (Из того же письма Жуковскому.)

Это произошло на Масленицу, 19 февраля, в день шестнадцатилетия Боратынского, — возможно, и деньги-то понадобились затем, чтобы отметить день рождения весёлым пиром.

22 февраля директор Корпуса генерал-лейтенант Ф. Клингер отправил на имя императора рапорт о краже двумя пажами у камергера Приклонского черепаховой в золотой оправе табакерки и пятисот рублей: «Пажи сии по приводе их в Корпус, посажены будучи под арест в две особые комнаты, признались, что взяли упомянутые деньги и табакерку, которую изломав, оставили себе только золотую оправу, а на деньги накупили разных вещей на 270, прокатали и пролакомили 180, да найдено у них 50 рублей, кои вместе с отобранными у них купленными вещами возвращены г. камергеру Приклонскому. По важности такого проступка пажей Ханыкова и Баратынского, из коих первому 15 лет, а другому 16 лет отроду, я, не приступая к наказанию их, обязанностью себе поставляю Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше о сем донести».

За Ханыкова тут же вступилась его тётушка, умоляя камергера простить племянника. Приклонский сам проклинал себя, что сообщил о пропаже, ведь обнаружилось, что и его сын замешан в истории. Камергер слёзно просил статс-секретаря А. Н. Голицына, к которому поступил рапорт Ф. Клингера, «пощадить несчастных пажей». (Спустя год обнаружилось, что камергер Приклонский растратил казённые деньги, за что его отдали под суд.) Однако по своей исключительности дело не могло уже миновать государева решения.

Биограф Алексей Песков замечает, что обычно подобные проступки карались сурово: так, кадетов С. Карновича и А. Мерлина, укравших в этом же 1816 году «51 пару казённых чулок», высекли розгами на виду кадетского корпуса и отдали в рядовые; юнкер С. Абаза за буйство, побои и «грубости» вышестоящим осенью того же года был порот и разжалован в солдаты. Нечто похожее с историей о деньгах и табакерке случилось несколько позже и в Пажеском корпусе, но «тайное общество» Александра Креницына — квилки — заступилось за пажа Павла Арсеньева и спасло его от унизительной порки прямо перед началом экзекуции. Креницына и Арсеньева разжаловали в солдаты, причём Арсеньева вдобавок лишили дворянства. «На этом фоне, — заключает А. Песков, — наказание, определённое Александром I Боратынскому и Ханыкову, можно считать очень мягким: они избежали лишения дворянства, телесного наказания и принудительной отдачи в солдаты».

Кража есть кража, тем более такая серьёзная. И поныне за такой проступок строго наказывают в любом военном учебном заведении. Однако некоторым исследователям жизни Боратынского решение императора показалось излишне жестоким. Гейр Хетсо рассудил иначе: жестокость императора он видит «не столько в самом решении исключить Баратынского из корпуса, сколько в затянувшемся сроке его реабилитации».

25 февраля князь Голицын приписал на рапорте Клингера, что государь «<…> Высочайше указать соизволил Ханыкова, Баратынского, исключив их из Пажеского корпуса за негодные их поступки, отдать их родственникам с тем, чтобы они не были принимаемы ни в гражданскую, ни в военную службу, разве захотят заслужить свои проступки и попросятся в солдаты, в таком случае дозволяется принять в военную службу».

Поначалу, пока разбирались с ними, Боратынский и Ханыков ещё оставались в Корпусе. Но все пажи отвернулись от них, вспоминал П. Дараган. «К Баратынскому приставали мало, оттого ли, что считали его менее виновным или оттого, что мало его знали, так как он был малосообщителен. Но много досталось Ханыкову».

13 марта во все ведомства ушёл циркуляр об императорском решении касательно «пажей Дмитрия Ханыкова и Евгения Баратынского». — «О таковой Высочайшей воле я рекомендую Инспекторскому Департаменту объявить циркуляр по армии. Дежурный генерал Закревский». Департамент отпечатал текст огромным тиражом в 2400 экземпляров — как правительственный документ, а затем разослал во все полки. Государственная машина работала чётко: то же самое решение поступило и во все гражданские канцелярии. За провинившимися пажами было оставлено лишь одно право — самим выбрать полк, если пожелают идти в солдаты…

К середине марта Евгения Боратынского уже отчислили из Пажеского корпуса — и он был сдан на руки своему дядюшке Петру Андреевичу…

«Не смею себя оправдывать…»

«Он споткнулся на той неровной дороге, на которую забежал потому, что не было хранителя, который бы с любовью остановил его и указал ему другую; но он не упал! Убедительным этому доказательством служит ещё и то, что именно в такое время, когда он был угнетаем и тягостною участию, и ещё более тягостным чувством, что заслужил её, в нём пробудилось дарование поэзии. Он поэт!» — так добросердечно и мудро рассудил Василий Андреевич Жуковский о происшедшем с Евгением Боратынским.

Некоторые из исследователей впоследствии оправдывали проступок юноши, не находя тут особой вины; другие, напротив резко осуждали его, говоря о «глубокой нравственной распущенности». Конечно, воспитывать как следует своих питомцев в Пажеском корпусе не умели, да и не стремились, — карать проще, чем предупреждать проступки. Гейр Хетсо соглашался с К. В. Пигаревым, утверждавшим, что всё, по сути, произошло из-за казёнщины в воспитании и надзоре: никто не помог мальчику-сироте пройти трудный переходный возраст.

Николай Путята как-то заметил, что это было «минутное нравственное омрачение» — и оно не может затмить светлые стороны личности поэта.

Сам Боратынский не сделал ни малейшей попытки оправдать себя. Ни во время разбирательства, ни впоследствии — никогда. Более того, осудил себя — признавшись Жуковскому, что «<…> много сделал негодного по случаю». — «Но, — добавил тут же, — всегда любил хорошее по склонности».

Больше всего шестнадцатилетнему юноше было совестно перед матерью. Он и прежде винился перед ней в письмах за своё поведение и старался его выправить, чтобы маменька не тревожилась за него. А тут уже было — и в мнении государя, и в глазах корпусного начальства — настоящее преступление. Александра Фёдоровна, узнав обо всём, прислала сыну письмо (не сохранилось), — и он пишет в ответ:

«Любезная маменька. Я не знаю, как изъяснить вам, что я теперь чувствую. Могу ли надеяться когда-нибудь получить прощение в проступке, который я сделал. Не столько меня трогает наказание, которое я получил, как мысль, что я причинил вам столько горести <…>».

Снова и снова в коротком письме он повторяет это: «Простите меня, милая маменька, избавьте меня от мучения, которое терплю, думая о вашей горести. — Остаюсь ваш всепокорный и раскаивающийся сын — Евгений Боратынский».

Дядюшка Пётр Андреевич попытался было устроить племянника в какой-нибудь пансион — безуспешно. Тогда на подмогу приехал из Подвойского Богдан Андреевич. Вся родня озабочена, что предпринять и как сделать, чтобы со временем Евгению выхлопотать прощение. Старая заступница Боратынских Екатерина Ивановна Нелидова и сёстры Бантыш-Каменские посоветовали увезти юношу в деревню, а там история позабудется и появится надежда…

Однако дожидаться монаршей милости — всё равно что ждать у моря погоды. Императорское решение чуть ли не перечёркивает всю будущность молодого человека. Формально оно не обязывало Евгения идти в солдаты, однако все пути на гражданскую службу закрыты: ни один столоначальник не отважится нарушить царский циркуляр. Жить на доходы от Мары? Поместье принадлежало Александре Фёдоровне, и даже при возможном когда-либо разделе имущества Боратынский никак не мог по-настоящему участвовать в нём: нет дворянского свидетельства. Старое осталось в Пажеском корпусе и на руки его не выдали, а новое никто не выпишет. Дворянства вроде бы и не лишили, но свои дворянские права подтвердить нечем. Лишь через два с половиной года мать и дядюшки ясно поняли, что солдатской службы Евгению никак не миновать: без этого высочайшего прошения не последует никогда.

В июле 1816 года Богдан Андреевич увёз племянника в родовую вотчину — Голощапово-Подвойское.

Сам Боратынский семью годами позже, в декабре 1823-го, вспоминая происшедшее, писал Василию Андреевичу Жуковскому:

«<…> — Не смею себя оправдывать; но человек добродушный и, конечно, слишком снисходительный, желая уменьшить мой проступок в ваших глазах, сказал бы: вспомните, что в то время не было ему 15 лет; вспомните, что в корпусах то только называют кражею, что похищается у своих, а остальное почитают законным приобретением (des bonnes prises) и что между всеми своими товарищами едва ли нашёл бы он двух или трёх порицателей, ежели бы счастливо исполнил свою шалость; вспомните, сколько обстоятельств исподволь познакомили с нею его воображение. Сверх того, не более ли своевольства в его поступке? Истинно порочный, следовательно, уже несколько опытный и осторожный, он как бы расчёл, что подвергает себя большой опасности для выгоды довольно маловажной; он же не оставил у себя ни копейки из похищенных денег, а все их отдал своим товарищам. Что его побудило к такому негодному делу? Корпусное молодечество и воображение, испорченное дурным чтением. Из сего следует то единственно, что он способнее других принимать всякого роду впечатления и что при другом воспитании, при других, более просвещённых и внимательных наставниках, самая сия способность, послужившая к его погибели, помогла бы ему превзойти многих из своих товарищей во всём полезном и благородном».

Припомнив, как «по выключке из корпуса» он мотался по петербургским пансионам, как содержатели оных, узнавая, что «я тот самый», тут же отказывали от места, Боратынский признавался:

«Я сто раз готов был лишить себя жизни».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.