Глава третья КАТАСТРОФА
Глава третья
КАТАСТРОФА
1
1 декабря 1934 года был убит Киров, и на траурном митинге Булат поразился перемене, происшедшей с отцом: «Папа кричал, размахивая руками. У него было искаженное, непривычное лицо совсем чужого человека». И пока Шалва Окуджава на сцене Дворца культуры кричит о том, что подлые убийцы не заставят большевиков свернуть с намеченного пути, – его сын в страхе прислушивается к разговорам за спиной: «Почем брал?» – «По шашнадцать»… Никому из собравшихся дела нет до Кирова и до крика его отца на трибуне. Строители Вагонки могли уважать и даже любить молодого парторга, но его фанатизм им непонятен, и сам он отлично это сознавал – вот откуда приступы страха и раздражения, которые он прячет от себя самого.
Олег Михайлов вспоминает, что в 1964 году он вместе с Окуджавой ездил от Союза писателей в Куйбышев и там рассказывал ему, как многие на Кавказе – в том числе его старший друг Дмитрий Ляликов – радовались убийству Кирова и даже стали лучше относиться к Сталину, когда пронесся слух (подкрепленный хрущевскими разоблачениями), что за этим убийством стоит именно он. Сергей Киров (Костриков) в феврале 1919 года вместе с Орджоникидзе руководил наступлением 11-й армии на Северном Кавказе, а с мая 1920 года был полпредом РСФСР в Грузии. В доме Шалвы Окуджавы существовал истинный культ Кирова (отец радовался, что на XVII съезде за него отдано больше голосов, чем за Сталина): «А надо сказать, что это был самый, пожалуй, почитаемый Ванванчем большевик. Так уж сложилось. И не высокое положение одного из вождей вызывало вибрирующее чувство в Ванванче, а его фотография на стене дома, где Костриков смеется, распространяя волны обаяния, и его маленькие сверкающие глаза переполнены любовью к нему, к Ванванчу, только к нему, а тут еще рассказы мамы, как она встречалась с Кировым на Кавказе в те далекие времена и как он был прекрасен, выступая перед ними, юными кавказскими большевиками, как правильно было все, что он говорил, и как они все, задыхаясь от счастья, дарили ему в ответ свои восторженные выкрики… И папа вспоминал, как Сергей Миронович пожал ему руку и сказал с искренним восхищением: "Такой молодой начальник городской милиции?! Ну замечательно! Ну, теперь держись, мировая буржуазия!..
Да и меньшевикам достанется, верно?" И папа восторженно крикнул ему: «Верно, товарищ Киров… Пусть только попробуют!..»»
Услышав от Михайлова слова Ляликова, что убийство Кирова было не виной, а заслугой Сталина, Окуджава отреагировал крайне резко: «С Кировым работала моя мать». Сделаем скидку на пристрастность свидетельства – последующая эволюция развела Окуджаву и Михайлова очень далеко, – но заметим мотивацию: Киров прекрасен не потому, что устанавливал на Кавказе советскую власть. Он освящен близостью к родителям, священно все, что связано с ними: это тоже из числа предрассудков – не то аристократических, не то кавказских, – но верность им достойна уважения сама по себе.
Вскоре на Вагонку приехал Александр Авдеенко, прославившийся первым романом «Я люблю» (1933). Ему было двадцать восемь, и это был первый писатель, увиденный Булатом. Сам Булат к тому времени считал писателя небожителем, существом высшего порядка (любимцем его был Даниель Дефо), и к Авдеенко, которого поселили у парторга как привилегированного гостя, относился благоговейно.
Сам Авдеенко в автобиографическом романе «Отлучение», опубликованном в 1989 году, вспоминал: «В парткоме меня встречает смуглый, с блестящими глазами, очень кудрявый и очень веселый, энергичный товарищ – секретарь парткома и парторг ЦК Шалва Окуджава. Он толково посвящает меня в дела строительства. Сын Окуджавы, маленький Булат, почему-то не сводит с меня глаз. Смотрит, все смотрит и будто хочет спросить о чем-то и не решается. Глаза у него темные, печальные, неулыбчивые. Утром, когда я возвращался к себе после бритья и душа, обнаружил в своей комнате полуодетого Булата. (Бритье тут – явный эвфемизм, писатель возвращался из уборной; Окуджава особо отмечает, что ванной комнаты и тем более душа в доме не было. „Будем ходить в баню, здесь замечательная баня“, – говорит отец в „Упраздненном театре“. – Д. Б.) Он стоял у стола над моим путевым дневником и мучительно, как мне показалось, раздумывал над единственной строкой вверху чистого, в клеточку, листа». Это была строчка «Мне девятнадцать лет», хорошо запомнившаяся Булату: он тут же решил писать роман, который будет начинаться строчкой «Мне одиннадцать лет», но что рассказать дальше – не знал. Впрочем, как видим, у Авдеенко были те же проблемы.
Авдеенко хорошо знал по Магнитострою, где работал в 1930–1931 годах, прораба Моисея Александровича Тамаркина – легендарного строителя, о котором он рассказывал Горькому при встрече в 1933 году. Тамаркин был прототипом Моргулиса в магнитогорском романе Катаева «Время, вперед!» (1932). На Уралвагонстрое он руководил вагоносборочным корпусом. Это ему принадлежала идея «диспетчеризации» – телефонного управления всеми участками стройки; по меркам того времени это было революционно. Когда в 1936 году следователи начнут допрашивать Тамаркина, готовя процесс против руководителей Вагонстроя – парторга Окуджавы и начальника строительства Марьясина, – знаменитый этот прораб, герой труда, человек редкой отваги и упрямства, покончит с собой, бросившись на шины трансформатора.
После посещения Вагонки Авдеенко опубликовал в «Правде» очерк о Тамаркине – «Инженер трех эпох». Он особенно ставил ему в заслугу заботу о людях – то, что в первую голову были построены бараки, столовая, магазин. Это потом стало пунктом обвинения: саботировал строительство цеха, тормозил работы!
Знакомство с начальником строительства Марьясиным и двумя его сыновьями подробно описано в «Упраздненном театре» – там герои носят фамилию Балясины, а старший сын Марьясина, Илья, в обиходе звавшийся Аликом, переименован в Антона, в обиходе звавшегося Антиком. Трудно сказать, знал ли Окуджава набоковские автобиографические рассказы «Обида» и «Лебеда», в которых его кумир проговорился о подоплеке своего «совершенного детства»: о том, как мучительно застенчивого мальчика считают высокомерным ломакой. Однако рассказ о поездке к Марьясиным выдержан в том же тоне запоздалой и горькой насмешки над собственным неумением поставить себя с людьми: будешь разговаривать открыто и честно – засмеют, а врать он не умеет, отсюда натужность, неестественность каждого слова. Его смутил быт марьясинского дома, о котором отец говорил: «буржуйские причуды». Он никогда прежде не надевал на ночь пижамы – спал в трусах и в майке. Его все время подмывает сказать: «Вы большевики, а живете как буржуи». Вернувшись от Марьясиных, Ванванч сказал родителям, что в гостях ему понравилось – только признался, что его смутил «громадный дом и горничная». «Посмотри на этого маленького большевика!» – восхищенно сказал отец.
Илья Марьясин в воспоминаниях об отце подчеркивает: его интересовали только книги. Мы уже цитировали его слова о том, что у матери не было даже простенького колечка. Если быт Марьясиных показался Булату верхом роскоши – можно себе представить, как жила семья парторга.
2
Несколько позже, весной 1935 года, произошел эпизод, который навеки определил отношение Окуджавы к оружию и любым формам насилия. если только произошел в действительности. Проблема в том, что мы знаем о нем только из «Упраздненного театра»: ни в одном интервью, ни на едином концерте, ни в одном из опубликованных писем Окуджава не упоминает о нем, а ведь в его биографии он по праву может считаться ключевым. «Упраздненный театр» в качестве автобиографического документа не более достоверен, чем «исторические фантазии» семидесятых годов. Читателю отлично видны белые нитки упоминавшихся здесь лейтмотивов, предвестий и внутренних рифм, которыми Окуджава насытил свою исповедь; в некотором смысле она так и задумана – «швами наружу». Принимать ли на веру автобиографическое повествование – каждый решает сам; заметим лишь, что история слишком серьезная – к чему бы Окуджаве в старости так оговаривать себя? Короче, у Ванванча был на Вагонке друг, Афонька Дергач, старше его всего тремя годами. Однако в школу он не ходил и работал, как взрослые, на стройке. «Почему он в свои тринадцать лет работал на стройке, Ванванча не очень заботило. Просто Афонька был старше на три года, он был из другого племени, он был из тех, таинственных и чумазых, что по-муравьиному суетились в громадных котлованах и взбегали по деревянным настилам на свежие кирпичные стены, толкая тачки с кирпичом и цементом, и брызги раствора растекались по их худым лицам и бумажным ватникам.
И Афонька, оттрудившись, перехватив травяного хлебова, торопился к школе подкарауливать счастливые мгновенья. Чаще всего он предлагал Ванванчу поднести портфель и брал его в руки, словно ребенка в обнимку, и нес, поглаживая, и спрашивал нетерпеливо: «Ну, чего было-то? Ну, а учителка чего рассказывала?» – «Ну, чего, чего… про Африку…» – «А чего про Африку?..» – «Ну, как там негры живут…» – «Ну и чего?..» – «А у них снега не бывает. Они голые ходят…» – «Вот мать их… – поражался Афоня, – а едят чего?» – «Антилоп». – «А кто это?» И тогда Ванванч рассказывал ему об антилопах, поглядывая в благодарные, пронзительные Афонькины глаза, и еще в тетрадке рисовал – и антилопу, и копье, и негра с перьями на голове… Через несколько дней Афонька принес копье, которое сам соорудил по рисунку Ванванча, обточил его, прошкурил, приспособил к нему наконечник и стоял у школьных дверей, потряхивая в руке африканским оружием».
Почему он так привязался к сыну парторга – остается лишь гадать: может, тут была своего рода корысть, а может, просто Булат увлекательней других пересказывал уроки, которых Афонька в силу социального происхождения оказался лишен. Как бы то ни было, идиллическая дружба советского принца с советским нищим долго не продлилась. Окуджава исподволь готовит читателя к неизбежному катаклизму: вот Ванванч подглядывает за отцом, любовно чистящим маленький дамский браунинг. Вот отец поясняет ему, что пока револьвер стоит на предохранителе – можно сколько угодно нажимать на курок. Вот он берет с сына честное слово никогда не прикасаться к браунингу без разрешения – и всякому читателю, особенно знакомому со старомодным романтическим каноном прозы Окуджавы, ясно, что запрет будет роковым образом нарушен. И действительно – перед походом в тайгу с Афонькой и его приятелями Ванванч, желая поразить их воображение («Сейчас такое покажу, что вы все ахнете!»), тайком вытащил браунинг из замшевого чехла и продемонстрировал спутникам. В тайге они принимаются целиться в птиц, ветки, друг в друга (браунинг стоит на предохранителе), а потом Афонька, поддерживая игру в войну, кричит Ванванчу: «Стреляй, гад!» – и тот стреляет, и раздается оглушительный выстрел. Как это вышло – в «Упраздненном театре» не объясняется. Афонька медленно идет на Ванванча, по его серой рубахе расползается темное пятно, он тихо стонет, и насмерть перепуганный Ванванч, отшвырнув браунинг, с воем бросается бежать к дому, «из этого зловещего сна». Дальше он бросается на кровать и впадает в беспамятство, засунув голову под подушку. А когда приходит в себя – у постели сидит отец и шепчет: «Я же тебя просил»…
История эта могла стоить жизни Дергачу и, возможно, карьеры – Шалве Окуджаве. Во всяком случае, если бы Афонька погиб, психика Булата могла надломиться непоправимо. Почти сразу после выстрела, не дожидаясь каникул, родители отсылают его в Грузию – пусть придет в себя (возможно, они попросту хотели его спрятать, чтобы не привлекать к этой истории лишнего внимания: Окуджава упоминает, что атмосфера в доме была в это время уже тревожной, часто заводили разговоры о врагах, переглядывались за его спиной.). Булат с матерью и младшим братом отправляются в Тифлис. Мать остается в Тифлисе (сыну говорят, что у нее там партийные дела), а Булат вместе с неузнаваемо выросшей Луизой отправляется отдыхать в Цагвери, в горах, среди сосен. Здесь его и настигает счастливая весть – Афонька жив, обошлось: «Однако душа была больна, а Урал представлялся издалека вместилищем горя, особенно отсюда, из Цагвери, из этих разноцветных гор. Он все время ждал, что тетя Сильвия скажет ему что-нибудь резкое или Люлюшка нашепчет утешения, как бывало когда-то… Но они молчали. Он долго не знал, жив ли Афонька, но, просыпаясь и засыпая, видел только одно, как Дергач шел на него, как тускнели его синие глаза, как он стонал, как черная кровь расползалась по штанам, как самый смелый из ребят задрал ему рубашку и все увидели на груди Афоньки маленькую аккуратную красную дырочку… Этот кошмар никогда бы и не кончился, как вдруг в одно благословенное утро тетя Сильвия сказала ему, что теперь, наконец, все в порядке: "Этот мальчик здоров и выписался из больницы! Хорошо, что все так закончилось!.. Бедный Шалико… " И он только теперь узнал, что его папа целый месяц все ночи дежурил в больнице у постели раненого Афоньки Дергача. „Пуля, оказывается, прошла навылет, – сказала тетя Сильвия, – и, к счастью, ничего важного не задела…“»
На прямой вопрос автора этих строк, случалось ли Окуджаве во время войны стрелять в людей, видеть убитых им немцев, – он ответил: никогда. «К счастью, я был минометчиком. Мины взрывались далеко. Иначе бы мне, наверное, во сне являлись эти люди.» О случае с Афонькой Дергачом он не упомянул и тогда. Закончилась эта история все равно грустно: Афонька не простил парторгова сынка. «И неизвестно, где искать Афоньку Дергача. Он прочитает ему свое стихотворение, и Афонька скажет, тараща синие глаза: „Вот здорово, мать твою!.. Ух ты!..“ Федор Крутов говорит: "Афонька твой жив-здоров и на стройке ударник, во как! Будь спокоен… " А Афонька скажет: "Ну, ты меня совсем было убил… Кровь те-кет… эх, думаю… " А Ванванч скажет: "Афонька, ты мой самый любимый друг!.. Ты просто замечательный герой…»
Так незаметно он очутился возле Дворца культуры. В этот момент широкие двери его со скрипом распахнулись, и повалила серая шумная толпа. Ванванч понял, что кончилось кино или собрание. И когда эта толпа рассеялась, он увидел Афоньку… Афонька медленно спускался с крыльца, и был он все в той же знакомой серой рубахе навыпуск, как тогда, перед смертью. "Вот!.. – мелькнуло в голове Ванванча. – Вот он… Афоня!.. " – "Афонька!.. " – крикнул он и, расставив руки, побежал навстречу другу. Побежал, побежал и уже изготовился обхватить его, и выкрикивать нелепые, подогретые любовью слова, и прижаться к тому месту, где чернела недавно зловещая дырочка… "Ух ты, мать твою… " И они сошлись, и тяжелый костлявый кулак Афоньки врезался в лицо Ванванча… Ванванч упал и замер. Так он пролежал с полминуты.
Поднялся, дотронулся до носа. Нос был чужой. Рука была в крови. Вдалеке виднелась сутулая спина медленно уходящего Афанасия Дергачева».
Разумеется, Афонька Дергач в своем праве. Ванванч его чуть не убил, и пусть без всякого злого умысла – умысел-то был, и тоже не лучший: погордиться отцовским браунингом. Врезать за такое один раз – еще и чересчур снисходительно; но как-то мы вместе с автором не на стороне Афоньки – может, потому, что, в отличие от него, знаем о благом намерении Ванванча «выкрикивать нелепые, подогретые любовью слова». Бежать с объятиями и наткнуться на кулак – мало радости. Однако значим еще и контекст, в который эта история помещена в «Упраздненном театре»: речь о Нюре, той самой кулацкой дочери, которой столько помогал Шалва Окуджава в первые свои дни на стройке. Нюра очень изменилась, «стала такой передовой… просто невероятно». Она первой заявила на Моисея Тамаркина, обвинив его в саботаже и в «грешках по быту». Когда на Вагонстрой приехала московская комиссия, Нюра сама явилась разоблачать легендарного строителя – и этим довела его до самоубийства (в романе он не бросается на трансформатор, а стреляется, и гибель его отнесена к августу 1935 года, хотя Тамаркин покончил с собой в начале 1937-го, вскоре после ареста Марьясина). А после та же ликующая, торжествующая Нюра является к Шалико, чтобы он подписал ей направление на свердловские политкурсы. Далеко пойдет! Он с отвращением, не глядя, подписывает ей направление и отпускает в Свердловск, чтобы не увидеть ее больше никогда.
Разумеется, история с «той самой Нюрой» явно выдумана ради типизации, и вовсе не та самая кулацкая дочь, которой так горячо помогал Шалико, донесла в конце концов на одинокого и затравленного Тамаркина, вчера героя труда, сегодня – главного подозреваемого в срыве партийных планов. Таких совпадений не бывает, а если и бывают, то одиннадцатилетнему Булату неоткуда было о них узнать. Важен тип, сюжетный механизм: тот самый народ, ради которого фанатичный революционер Шалва Окуджава затевал свою революцию, тот народ, который его единомышленники привезли в Сибирь в вагонах для скота, народ, участь которого он тщетно пытался облегчить, – использует первую возможность, чтобы сдать его и ему подобных. «Тут, знаешь, и меня пытались, что я, мол, просмотрел.»
Все запутано в тугой клубок, и Окуджава не снимает вины с родителей. Однако расстановка сил в его романе говорит сама за себя: в центре – родители, добрые, чистые, светлые идеалисты. А вокруг них визжит, плачет, буянит людское море, готовое поглотить любые благие намерения. Ведь реванш конца тридцатых, как он описан у Окуджавы, – это прежде всего реванш темноты, необразованности, грязи, выдающей себя за простоту, чистоту и неприхотливость. И никакой социальной подоплеки тут нет – есть бешеная, неутолимая зависть.
«Наша очередь!» – так и слышишь главный подспудный мотив этого доносительства. Наша очередь жить в конфискованных хоромах и бренчать на фортепьянах. Произошло нечто, сопоставимое с революцией 1917 года. Верные сталинисты сегодня пытаются выдать это за «русский реванш» – за отмщение русского народа всем, кто его угнетал: латышским стрелкам, еврейским чекистам, грузинским парторгам и прочим. Для Окуджавы эта коллизия принципиальна, он обостряет ее намеренно, поскольку в действительности, как мы знаем из воспоминаний Ильи Марьясина, Тамаркин покончил с собой не потому, что на него донесла кулацкая дочь, а потому, что от него требовали показаний на парторга и начальника строительства и он отлично видел, куда все идет. Не было там никакого кулацкого доноса, и вообще собирательность образа «Нюрки-малярши» очевидна. Что там было на самом деле? Если отождествлять русскость с пещерностью, как делают иные националисты (и откровенные нацисты, для которых чем зверинее, тем национальнее), – тогда произошел воистину русский реванш, но позвольте нам все-таки несколько лучше думать о своем народе. И тогда приходится признать, что реванш воистину имел место – но это была месть самых грубых и низменных инстинктов, весьма похожая на то, что пережила Россия в октябре семнадцатого.
Ведь не сказать, чтобы царский режим не заслуживал возмездия. Чтобы у царя не было грехов, а у российской политической системы – убийственных врожденных пороков. Но то, что восторжествовало в результате, было в девяноста случаях из ста бунтом простоты против сложности, нищеты против богатства, дикости против знания; бунт был стихийным, пещерным, и Горький, его непосредственный очевидец, не зря стремительно разочаровался в той самой революции, Буревестником которой считался. Именно из «Несвоевременных мыслей» и статьи «О русском крестьянстве» мы знаем, что такое народный бунт в крестьянской стране и кто оказывается его первой жертвой. Просто апологеты тогдашней пещерности предпочитали называть это справедливым гневом народа против социального угнетения, а нынешние державники счастливы видеть в репрессиях 1937 года национальное возмездие. Хотя возложение ответственности за раскулачивание, голод и цензуру исключительно на инородцев – бред, возможный только в стране, чья история переписывается чуть не ежегодно.
И в 1917-м, и в 1937 году бал правил пещерный инстинкт. Родители Окуджавы – скажем правду – ничем перед русским народом не провинились. Их ошибка заключалась в том, что во время триумфального шествия русской революции по Кавказу они не сумели отличить стихийный бунт дикости от победы коммунистических идеалов. Но людей, которые сумели провести эту границу, в русской истории было не больше сотни, и почти все они уехали на «философском пароходе». Идеалы общественного переустройства – более того, сама его идея, – в очередной раз оказались скомпрометированы грязью, кровью и дикостью. Окуджава обладал обостренным чутьем на эту дикость. И когда в 1937 году вождей и рядовых революции семнадцатого начали смещать с постов, сажать и расстреливать, он не мог не увидеть в этом триумфа той же пещерности. Хотя бы потому, что родителей своих знал и видел их аскезу, их молитвенное преклонение перед культурой и яростное желание преобразовать мир в соответствии с пресловутой вековой мечтой человечества.
3
И еще одна особенность лирического героя Окуджавы, явленная в «Упраздненном театре». Тут уж придется сказать о вещах горьких, но от того не менее важных. Герой Окуджавы мало склонен к рефлексии и еще менее – к осознанию своей вины, которую он часто декларирует, но редко и чрезвычайно болезненно переживает.
Именно поэтому маленький Ванванч так искренне изумлен, когда его объятия и «подогретые любовью» выкрики наталкиваются на жилистый кулак Афоньки: ему кажется, что грех его искуплен, и он недоумевает, когда Афонька не хочет больше иметь с ним дела. Это событие для него в одном ряду с доносом Нюры-малярши на Тамаркина.
Так же будет недоумевать Варвара Волкова в «Свидании с Бонапартом», когда ее крепостные подожгут имение. За что? Ведь она никогда не бывала с ними жестока. Ей в голову не может прийти, что у них другие представления о справедливости. Их логика непонятна ей в принципе – и потому она будет так же недоумевать, когда после бунта они столь же внезапно успокоятся и сами повяжут зачинщиков.
Другой мир, чужие люди, непонятные страсти.
Нет, в отдельных поэтических декларациях, в разговорах с интервьюерами Окуджава кается часто и во многом; но в заветных сочинениях – стихах и лучшей прозе – протагонист никогда ни в чем не виноват, это перед ним виноваты многие, в том числе сама любовь. «Протяну я любови ладони пустые, покаянный услышу я голос ее»… Ни Лавиния, ни Мятлев ни в чем не раскаиваются, хотя преступили все законы; ни Варвара, ни Волков не ведают сомнения в себе, а уж Пестель из «Глотка свободы» – вообще эталон неколебимой твердости, оттого так и робеет бедный Авросимов, видя этакую твердыню… В литературе Окуджава – представитель дореалистических, а во многом и антиреалистических традиций: ни сентиментализм, ни романтизм не предполагают развенчания протагониста. Его героев предают, не понимают, заводят не туда – во всем этом они винят главным образом судьбу. Отсюда и частотность этого слова в лирике Окуджавы: всё – судьба. Она играет человеком, который играет на трубе; вертит персонажами, как хочет, и всё – ее вина. Судьба и природа. Личность – игралище страстей, она верна своему долгу, вот и все. А долга не выбирают.
Вот почему главный герой его лирики – солдат. Незадолго до смерти Окуджава опубликовал стихотворение:
Что было, то было. Минувшее не оживает,
ничто ничего никуда никого не зовет…
И немец, застреленный Ленькой, в раю проживает,
и Ленька, застреленный немцем, в соседях живет.
Оно вышло в первом номере «Знамени» за 1997 год, а в марте я брал у него последнее интервью и в некотором ужасе спросил: это что же, Ленька Королев?
– Наверное, да. И что тут странного?
– И вы допускаете, что они могут быть с немцем… в одном раю?
– Допускаю. Я для него был таким же немцем, его послали на войну, ему приказали стрелять, он стрелял, я его убил… Я никогда не ненавидел немцев. Фашизм – всегда. Немцев – нет. Они же солдаты…
– «Как славно быть ни в чем не виноватым, совсем простым солдатом, солдатом»…
– Это песенка добровольного конформиста, который сам выбрал такую позицию, – ответил он. – А солдата никто не спрашивал, послали воевать, и все.
Эта позиция изумила меня тогда, но она была в его духе. Долг не спрашивает. Обратите внимание на внутреннюю рифму: «А если что не так – не наше дело». И – «почему, не наше дело. Для чего – не нам судить». Долг – ситуация, когда решают за тебя. Отсюда постоянная военная семантика его разговора о своих и чужих: «Выходит мое поколение в свой самый последний поход». «Отшумели песни нашего полка». «Вот и все из полка моего». А выбор за нас сделала природа, от рождения приписав каждого к тому или другому полку.
Наши предпочтения, мысли и поступки – не есть результат личного выбора. Это решено за нас и до нас, а потому покаяние и саморугание полезны лишь в терапевтических целях. «Я не прощенья прошу у людей». Это сущностная особенность мира Окуджавы, нагляднее всего явленная в поздних текстах – в том числе в «Упраздненном театре», – но подспудно ощущавшаяся всегда. Человек может воображать себя кем угодно, но в реальности от него ничего не зависит. Вот почему Окуджаве с самого начала так близка историософия Толстого и – в старости – Алданова, обожествлявшего случай, не верившего ни в какие закономерности. Все происходящее – чистый произвол неподвластных нам сил. Это позиция двойственная, и не поймешь, чего в ней больше – смирения или гордыни. Смирения – потому что от нас ничего не зависит; но и гордыни – потому что если мы верны долгу, нас не в чем упрекнуть.
Окуджава вошел в историю русской литературы как защитник и оправдатель человека, как его великий адвокат. Но адвокатура эта – не от гордого восхищения человеческой природой, а от сознания ее полного бессилия перед мироустройством. Все, что мы можем, – следовать предназначению, как его понимаем. А потому нет добра и зла – есть последовательность и непоследовательность. Вот почему главный сюжет Окуджавы – война, которая не кончается, а главная робкая человеческая надежда – как-нибудь из этой войны выпасть:
Дома лучше (что скрывать?),
чем на площади холодной:
здесь хоть стулья да кровать —
там всего лишь флаг бесплодный.
Здесь, хоть беден, хоть богат,
остаюсь самим собою.
Здесь я – барин, там – солдат,
и разлука за спиною.
Он датировал эти стихи 1959 годом, но, кажется, лукавил: судя по аскетической, прохладно-иронической манере, они написаны лет на двадцать, а то и тридцать позже, да и по смыслу подозрительно совпадают с предсмертным «Но если умирать, то лучше дома». Однако могло такое вырваться и в молодости, в горькую минуту; штука, однако, в том, что барин и солдат – одно и то же лицо, и вся разница между ними в том, что один укрылся за четырьмя стенами от «площади холодной», а другому это не удалось. В сущности, единственный сюжет Окуджавы – превращение барина в солдата («Путешествие дилетантов») или солдата в барина (трансформация Леньки Королева в арбатского короля). Но трансформация эта – чисто внешняя: императив – верность флагу или верность себе – остается одинаково неумолимым. Есть флаги, от которых не сбежишь никуда.
4
По возвращении из Цагвери Булат узнает, что его отца переводят секретарем горкома партии в Нижний Тагил. Решение об этом было принято еще в апреле, Шалва Окуджава переехал в город летом, но семью отвозит на прежнее место, на Вагонку. Жена с тещей и сыновьями присоединяется к нему только в октябре. До октября Ашхен продолжала работать начальницей отдела кадров завода.
В Нижнем Тагиле поселились на улице Восьмого Марта, 49, в одноэтажном кирпичном доме купца Малинина. Здесь у Булата появилась собственная комната. В ней он начал писать роман, о котором часто потом рассказывал – и на творческих встречах, и в «Упраздненном театре». Это роман о китайском добровольце Ю-Шине и влюбленной в него красавице Дин-Лин. Сначала Булат поступил в старую школу № 5 (на улице Карла Маркса, там теперь музыкальное училище), окончил там четвертый класс, а в пятом с большинством соучеников перевелся в новую, только что выстроенную школу № 32.
Относительно жизни Булата в Нижнем Тагиле и его школьных приключений мы располагаем свидетельством, которое опубликовал в 2003 году Иосиф Бак, его одноклассник по нижнетагильской школе № 32. Отец Бака был переведен из Ленинграда на строительство Нижнетагильского металлургического завода, и, по свидетельству мемуариста, это рассматривалось как ссылка. Очерк «Детство Булата» рисует неожиданного Окуджаву: мы привыкли к его позднему облику, сдержанности, замкнутости и пр., но двенадцатилетний Булат выглядит бретером, заводилой, любимцем девочек, а ни в коей мере не тихоней-книжником. Такое поведение куда больше соответствует аристократическому, лицейскому, гусарскому канону. Вдобавок мы узнаем, что Булат был явным лидером в классе – положение, которого он впоследствии всегда сторонился, предпочитая вести себя в любых компаниях как можно тише и незаметнее, молчать в застольях, вовремя останавливать кутежи… Только этот очерк позволяет представить весь масштаб перелома, совершившегося в его душе после того, как он из маленького лорда в одночасье превратился в изгоя.
«Булат был очень красивым мальчиком. Большие карие глаза, обрамленные ровными, словно подбритыми бровями, густые, кудрявые волосы, маленький правильный нос на бледно-матовом лице. Все девочки класса сразу влюбились в него, но он предпочел очень славненькую татарочку – Сару Мизитову. Они стали дружить и встречаться».
Про Сару Мизитову есть в «Упраздненном театре» – подчеркивается, что расположение было взаимным. На Булата особое впечатление произвели «ее розовые щечки и раскосые татарские глаза». Сначала они просто переглядывались с Сарой (она сидела за первой партой, робко оглядывалась и пунцовела, встречая взгляд новичка); потом они стали вместе гулять, потом на уроке истории учительница рассказывала о монголо-татарском иге, и к обаянию Сары добавился еще и этот загадочный флер: хоть она и не древняя татарка, и вовсе не монголка, а что-то гордо-завоевательское Булату в ней померещилось, и внимание к такому типу женщин – воительниц, кочевниц – в высшей степени характерно: ему и потом будут нравиться сильные, самостоятельные, с ореолом непростой судьбы. Скоро Булат пригласит ее домой, но она не отважится прийти в дом первого секретаря, только робко постучит в окно – и он немедленно выбежит к ней, чтобы вместе отправиться гулять; Сара сама возьмет его за руку, чем покорит окончательно.
«Учился Булат хорошо, но не был отличником. Обладая хорошей памятью, он все схватывал на уроках, а вместо выполнения домашних заданий много читал. Мы были неуклюжими мальчишками. Булат же казался несколько старше нас, но и в нем было много детского. Он сразу стал, что называется, лидером в классе, сгруппировал вокруг себя 8—10 мальчишек и верховодил ими. С ним было интересно. Он постоянно что-то придумывал и заражал этим всю компанию. К примеру, в те времена в цирке очень популярной была французская борьба, которой отдавалось целое отделение. Борцы Иван Поддубный, Ян Цыган, Бенно Шааф были нашими кумирами, и мы старались не пропустить ни одного матча с их участием. (В „Упраздненном театре“ упоминаются и другие борцы: „негр Франк Гуд из Америки; толстый, низкорослый и злой Циклоп из Греции; Василий Ярков – непобедимый самородок с волжских берегов; Михаил Боров – ученик самого Ивана Поддубного“. – Д. Б.) Конечно же всем нам хотелось быть похожими на этих сильных богатырей, и Булат организовал у себя дома наши детские матчи французской борьбы.
Естественно, семья первого секретаря горкома ВКП(б) жила в центре города в одноэтажном кирпичном особняке, который в нынешнее время назвали бы коттеджем. Дом был очень просторным. У Булата была отдельная большая комната, но в ней нам места не хватало, поэтому мы облюбовали просторный коридор-прихожую. Пол, покрытый коричневым линолеумом, был очень удобен для наших соревнований.
Булат был среднего роста, худощавый и не очень сильный. Некоторые мальчишки запросто клали его на обе лопатки. Это не понравилось нашему лидеру, и он стал арбитром. Судил он очень увлеченно, подражая цирковому «коллеге». Он бегал вокруг борцов, становился на колени, нагибался до пола, чтобы зафиксировать момент, когда обе лопатки коснутся «ковра», и объявить победителя.
Но постепенно нам стала надоедать эта однообразная игра, и борцов стало приходить все меньше. Булат это почувствовал и однажды предложил организовать шумовой оркестр. Для начала, чтобы заинтересовать нас, он взял обыкновенный карандаш, приставил его к зубам и, стукая по нему пальцами, стал издавать звуки, подобные ксилофону и даже изображавшие какую-то мелодию. Потом, отставив карандаш, губами стал подражать звукам гавайской гитары. Это у него получалось очень ловко и похоже.
Уже на следующий день все мальчишки класса на каждой перемене стучали карандашом по зубам, пытаясь подражать ксилофону. Сразу не у всех это получалось, нужен был определенный навык. А еще через день уже почти вся школа стучала по зубам, приведя в смятение школьного врача. Он бегал по классам и предупреждал:
– Вы испортите эмаль, останетесь без зубов! Это какая-то жуткая эпидемия, которую не найдете ни в одном медицинском справочнике, – ворчал он.
Освоив звуки ксилофона, ребята принялись подражать гавайской гитаре. А некоторые пошли еще дальше: научились имитировать трубу с сурдиной, тромбон и даже саксофон. Кто-то из ребят вспомнил, что можно извлекать неплохие звуки при помощи расчески и папиросной бумаги. Уже через три-четыре дня недостатка в инструментах для шумового оркестра не было, и мы начали музицировать и даже успешно выступили на одном из школьных вечеров».
Ну, тут все еще в рамках приличия, отголоски этих игр можно найти в «Упраздненном театре», а о детской мечте иметь свой оркестр и выступать с ним на улицах Окуджава часто рассказывал в интервью. Но вот о чем не рассказывал:
«На уроках Булат тоже проявлял свою неуемную фантазию. Однажды он вдруг предложил:
– Ребята, давайте на уроках будет тихонько гудеть! Сидим спокойно, руки на партах, смотрим во все глаза на учителей, рот закрыт и через нос гудим.
– А если вызовут к доске? – спросил кто-то.
– Подумаешь, отвечай и снова гуди, – не унимался Булат.
На следующий день мы приступили к делу. Первый урок – ботаника. Учительница – молодая и красивая, не очень владела дисциплиной. На ее уроках всегда был легкий шумок. Но сегодня все сидят, сложив руки на партах, никто не произносит ни слова, только в классе раздается тихий монотонный гул.
Учительница входит в класс, садится за стол, открывает журнал, но вдруг резко встает, подходит к окну, прислушивается и обращается к нам.
– Вам не кажется, что-то гудит? – Она внимательно смотрит в окно. – Это не провода гудят?
Мы чуть не умираем от восторга. Ужасно хочется расхохотаться. Но нельзя, провалим такое интересное дело! Обеспокоенная и озадаченная учительница как-то растерянно проводит и, наконец, заканчивает урок. Может, она и догадалась, но к нам никаких претензий. Мы весь урок внимательно смотрели ей в глаза.
Звонок, и начинается веселая перемена. Наконец-то мы дали волю своим восторгам. Булат чуть не лопается от гордости: его выдумка воплотилась очень удачно <…>
Третий урок – математика. Учительница очень строгая. Все ее побаивались и с опасением ждали ее прихода. Вот она вошла в класс, встала к столу и прислушалась. Видно, в учительской ее предупредили о нашей проделке.
– Так, – грозно произнесла учительница, – продолжаете хулиганить. Будете писать контрольную работу!
– Вы же не предупреждали, – неуверенно возразил Булат и снова едва слышно загудел.
– А вы предупреждали, что урок мне придется проводить под аккомпанемент вашего нудного гудения? И учтите, оценки буду ставить очень строго. (Возможно, именно так и появился роковой «неуд», с которого Булат вел отсчет своих бед зимой 1936/37 года. – Д. Б.)
<…> В течение нескольких дней мы вспоминали подробности этого веселого дня и поглядывали на Булата. Интересно, что еще придумает этот неутомимый фантазер? Долго ждать не пришлось. Скоро Булат пришел в класс возбужденный.
– Значит, так, – начал он изложение своей новой затеи, – между партами и классной доской расстояние метра два-три. Давайте в течение урока будет медленно подъезжать на партах к учителю, постепенно прижимая его к доске.
Этот план мы решили воплотить на уроке английского языка. Мы не любили англичанку. Предмет скучный, и уроки она вела неинтересно.
Прозвенел звонок. Когда учительница вошла в класс, подошла к доске и стала записывать новые слова, парты постепенно поползли к ней. Интересно, что в этом движении принимали участие и девочки, которые всегда отличались лучшей дисциплиной, чем мальчишки. К концу урока площадь деятельности учителя сократилась почти до метра. Ничего не понимая, она смотрела на парты и к нашему великому удовлетворению спрашивала: «Что это у вас так тесно стало в классе?» Мы ликовали и готовились повторить эксперимент на других уроках.
Через несколько дней Булат предложил организовать Союз юных писателей. Он сам изготовил удостоверения из твердой бумаги и ставил на них свою подпись. Для того чтобы вступить в Союз, надо было написать рассказ. Его обсуждали на «полном серьезе» и только после этого «юного писателя» принимали в СЮП. Такую аббревиатуру придумал Булат».
Сам Булат ежедневно пишет по страничке своего романа «Доброволец Ю-Шин»; списанная с Сары Мизитовой кроткая Дин-Лин ждет добровольца дома, пока он ожесточенно сражается за счастье трудового народа. По социальному происхождению Ю-Шин – рабочий, его отец – знаменитый китайский сталевар, но осенью тридцать шестого происходит прямое знакомство Булата с бытом сталеваров, и отец Ю-Шина переквалифицируется в токари. В романе рассказывается, как один из свиты Ванванча, Санька Карасев, зазвал его домой посмотреть на удивительную новую рогатку, и обед в семье Карасевых производит на юного писателя неизгладимое впечатление: «Они подошли к старой черной избе, поднялись по скрипучим гнилым ступенькам, распахнули такую же дверь, и Ванванч замер на пороге. Сизый туман клубился по темной комнате. В нем плавали, колыхаясь, большая русская печь и деревянный стол, и за столом – человеческие фигуры. Из большого чугунного горшка, стоящего на столе, вырывался пар.
Звякали ложки о миски. Было обеденное время. Было душно. Саня ловко уселся за стол и потянул к себе тарелку со щами. За столом сидели двое: бородатый старик и мужчина в спецовке. На Ванванча почти не обратили внимания. Только женщина у печки хмуро сказала Сане: «Чего сам-то уселся, а товарища бросил!..» Саня тотчас оборотился к Ванванчу: «Ну, давай садись же, чего стоишь-то?..» – «Нет, спасибо, – сказал Ванванч, – мне идти надо». – "Надо, так иди… " – сказал мужчина в спецовке и принялся за щи. Ванванч собирался уже выйти, как Саня сказал ему, подмигивая: «А дед наш тюрю любит!..» – «А как же, – усмехнулся дед, – хорошее дело». И изумленный Ванванч увидел, как дед накрошил в миску хлеба, затем лука, посолил и залил все это водкой из бутылки, и спиртной запах тотчас потек по комнате. Затем он крякнул и принялся есть это ложкой. Мужчина сказал: «Эх бы мне такую тюрю!..» – «А чего ж? – спросил дед. – Кто не велит?» – «Мне в смену идти, – сказал мужчина, – у нас это строго».
Вдруг туман рассеялся. Ванванч увидел черные бревенчатые стены, маленькие тусклые окна. Женщина скользила от стола к печке. Ванванч подумал, что у него дома все совсем не так: и чисто, и светло, и «ЭЧС-2», и книги… Он положил рогатку на крышку бачка и сказал: «До свидания». – «Ну как рогаточка?» – спросил Саня. «Хорошая», – сказал Ванванч, выходя. За спиной крякал дед, звенели ложки. Запах щей и водки потянулся следом и долго не отставал. Он рассказал маме об увиденном. Она поморщилась и сказала: «Ну, что ты, это была не водка… Наверное, постное масло…»»
Вообще, к чести зрелого Окуджавы, он не стесняется изображать одну из главных черт своего протагониста Ванванча – брезгливость. Более того – для автора «Упраздненного театра», мучительно переживающего огрубление и опошление заветных мечтаний, очередное нашествие быдла и новый триумф простоты, эти воспоминания были особенно актуальны: ненависть к грязи, тупости, грубости. Не к бедности, о нет – бедности он навидался, и ни в рассказе о тифлисском послевоенном быте, ни в повести об учительском опыте в Калуге мы не найдем и тени этого брезгливого удивления – почему надо непременно обставить свою жизнь по-скотски?! Врожденная тяга к чистоте, кавказская любовь к ритуалу застолья, к умению обставить обычаями, деталями, милыми привычками и прочими обаятельными мелочами самые простые вещи – все это отличает Окуджаву с малых лет, и он нимало не стыдится ненависти к любой бесцеремонности и нечистоте. В «Упраздненном театре» есть прекрасная деталь (роман вообще недооценен – в отличие от прежних прозаических сочинений Окуджавы, он лаконичен, безупречно выстроен, свободен от длиннот): шофер отца, бывший матрос Анатолий Отрощенко, в чьем облике сразу подчеркнуты влажные, мясистые губы, зашел к Булату, когда он смешивал себе гоголь-моголь, и захотел попробовать лакомство. «Толстые влажные губы шофера раскрылись, втянули в себя золотую снедь, высосали ее всю, большой язык вылизал остатки, и эту облизанную ложку оторопевший Ванванч опустил в чашку, зажмурился… „Ну, давай теперь ты, – сказал Отрощенко, – ух, хороша гогель-могель!“ – „Я потом“, – сказал Ванванч, отставляя чашку. Бабуся ахнула, когда час спустя увидела нетронутое лакомство. Ванванч соврал, что ему расхотелось… И ведь помнилось, долго помнилось, до сих пор помнятся эти жирные, толстые, слюнявые губы, этот красный язык, вылизывающий ложку!»
Что это – барство? Да нет же, о Господи. Это все та же брезгливость, непонимание, как это можно вылизать ложку и бросить ее в чужую еду. В этой врожденной черте, ничего общего не имеющей со снобизмом, самомнением и кичливостью (хотя их вечно смешивают) – залог многих будущих трагедий, которые предстоят Окуджаве; но в нем же – непременное условие всех его побед.
Тем, кто помнит повесть «Будь здоров, школяр!», уже знакомы эти толстые выпяченные губы и выпученные глаза:
«Ложек много. Выбирай любую. После еды ее нужно старательно вылизать и сунуть в карман поглубже. А немец тоже ее вылизывал. У него, наверное, были толстые мокрые губы. И когда он вылизывал свою ложку, глаза выпучивал…
– Они мытые, – говорит Сашка.
… А потом совал за голенище. А там портянки пропревшие. И снова он ее в кашу погружал, и снова вылизывал… На одной ложке – засохший комочек пищи.
– Ну, что ж ты? – говорит Коля.
Я возвращаю ложки Золотареву. Я не могу ими есть. Я не знаю почему…»
Губы – вообще самая упоминаемая у Окуджавы деталь внешнего облика персонажей: всем читателям «Глотка свободы» памятны твердые губы Пестеля. Читателям автобиографических рассказов, из которых он намеревался собрать вторую книгу «Упраздненного театра», – твердые гордые губы его молодой жены Ольги. Варвара из «Свидания с Бонапартом» не может забыть жестких, холодных губ Волкова. Рот – символ любви и речи – упоминается у Окуджавы столь же часто, как босые ноги – у Сологуба, как плечи – у Блока. И самый устойчивый лейтмотив – толстые мокрые губы, облизывающие ложку; бездна, глотающая человека. Заметим здесь и еще один императив – дворянскую, аристократическую неспособность брать чужое, пусть даже действительно необходимое: легко ли без ложки?
Любимый афоризм Ахматовой: «Без необходимого могу, без лишнего никогда».
«Булат никогда не хвастался, что он сын первого секретаря горкома, по тогдашним временам – главы города, – вспоминал в 2005 году одноклассник Булата Михаил Меринов в разговорах с М. Гизатулиным, А. Крыловым и И. Панфиловой. – Он вообще ничем не хвастался. И не был он похож на сына начальника. Одет был, правда, с иголочки, по тем временам хорошо, тепло, но – не крикливо. <… > Семья Окуджавы была очень скромной. Однажды мы побывали в этом доме, и вот что осталось у меня в памяти на всю жизнь. Первый раз в жизни я был приглашен на елку. Ведь до этого у нас елки не устраивали: они были запрещены как атрибут религиозного праздника – Рождества. И вдруг – разрешили. И в доме Булата поставили прекрасную елку и пригласили, как мне кажется, чуть ли не весь класс. Чтобы какие-то особые угощения или подарки какие-то – не было этого. Но мы хорошо, дружно поиграли. Особенно запомнилось: там была очень красивая мама – армянка, по-моему. Красивая черноволосая женщина с красивыми глазами, прямая, статная, она резко отличалась от местных женщин. Может быть, это впечатление у меня в какой-то степени было связано со Сталиным: кавказцы, горцы – они все нам казались красивыми. Мама Булата не только была очень красивой, она – какая молодец! – очень спокойно разговаривала с нами. Все время она была словно в стороне, но чувствовалось ее присутствие. Моментально и ненавязчиво все организовала – танцы, песни, стихи, что-то еще… Скажем, мне она сразу предложила: „Вот Миша нам прочитает что-нибудь… Пушкина?“ Может быть, она уже заранее что-то выяснила о нас? Она, помню, сказала: „Как ты хорошо читаешь, молодец“. А я говорю: „А я еще хочу басню прочитать“. Она отвечает: „Знаешь, Миша, другим тоже хочется почитать или потанцевать, потом мы еще тебя послушаем“. Но вот за всем этим я, возможно, прозевал главное. Уже после войны кто-то из одноклассников меня спросил:
– Ты помнишь, на елке у Булата Окуджавы он нам наган показывал?
Я говорю:
– Не видел, не знаю.
Потом, правда, другой парень, не из нашего класса, меня разубеждал: тот, дескать, наврал. Он все время ворует, вечно по тюрьмам – этот, мол, наговорит.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Глава XX Катастрофа
Глава XX Катастрофа Три дня мы простояли в Новом Орлеане, но капитану не удалось найти другого лоцмана; тогда он предложил мне стоять дневную вахту, а ночную вахту передавать Джорджу Илеру. Но я боялся: никогда еще я не стоял на вахте самостоятельно и думал, что непременно
Часть третья Катастрофа
Часть третья Катастрофа Открытый конфликт Взаимоотношения царя и Столыпина всегда были непростыми. Чем ближе Реформатор подходил к цели своих проектов, тем меньше в нем нуждались в Царском Селе.Первое столкновение правительства и Николая произошло тоже в 1909 году. Оно
ГЛАВА V В Ливадии. Катастрофа
ГЛАВА V В Ливадии. Катастрофа 4 сентября я прибыл в Ялту на военном транспорте «Буг» и был встречен шумными овациями со стороны публики. Здесь же меня приветствовал ряд депутаций, причем городской голова в своем приветственном слове передал единогласное решение
Глава 8 Катастрофа
Глава 8 Катастрофа 15 февраля 1945 г.«Да смилуется над нами Бог», — написал я полтора года назад, когда только подумал о возможности того, что Красная армия пересечет границу с Германией. И вот это случилось. Первой жертвой стала Восточная Пруссия. Но то, что происходит там,
Глава XII Сталинградская катастрофа
Глава XII Сталинградская катастрофа Тяжелое испытание Пока на обоих берегах Дона шли ожесточенные бои танковых масс, положение 6-й армии Паулюса становилось все более отчаянным. В районе между Волгой и Доном на карту была поставлена очень крупная ставка, и русские
Глава четырнадцатая. Катастрофа
Глава четырнадцатая. Катастрофа Полученные пациентом травмы несовместимы с жизнью. Из истории болезни Л.Д. Ландау В воскресенье 7 января 1962 года в Москве была невиданная гололедица. Накануне вечером шел дождь, к утру подморозило, и город превратился в сплошной каток.
Глава 9 Рязанская катастрофа
Глава 9 Рязанская катастрофа Наш очерк не представляет собой ни биографии Хрущева, ни истории хрущевского периода в развитии СССР. Все, что происходило в эти сравнительно недавние годы, еще не забыто по газетам и описано в большом числе различных книг. События в стране в
Глава XII Сталинградская катастрофа
Глава XII Сталинградская катастрофа Тяжелое испытание Пока на обоих берегах Дона шли ожесточенные бои танковых масс, положение 6-й армии Паулюса становилось все более отчаянным. В районе между Волгой и Доном на карту была поставлена очень крупная ставка, и русские
Глава 20 Катастрофа
Глава 20 Катастрофа Для тех, у кого имелись свободные деньги, 1825 год был годом волнующим. То было время биржевых спекуляций и радужных надежд. Американские колонии Испании восстали против метрополии, и англичане, как в веселые пиратские деньки королевы Елизаветы, издалека
Глава третья Московская катастрофа
Глава третья Московская катастрофа Торжества по случаю свадьбы царя Дмитрия Ивановича и царицы Марии Юрьевны продолжались больше недели. О напряжении, которое нарастало в Москве с 9 по 17 мая, то есть в те самые дни, когда большинство приехавших вместе с «царицей» и
глава 16 КАТАСТРОФА
глава 16 КАТАСТРОФА О нет, то был постылый путь (как поется в заунывной песне мертвецов). Моя жизнь всегда была мне глубоко безразлична, И я тихо шел ко дну, не размахивая руками. Стив Смит «Тонущий и не размахивающий руками» Неожиданно позвонила Флоринда, чтобы сообщить,
Глава 7 Катастрофа
Глава 7 Катастрофа Итак, Александр Васильевич пришелся не ко двору практически всем, кто в тогдашней России пытался вести «большую политическую игру». И если правительство просто выталкивало его из страны, то и государственно-мыслящая оппозиция не сделала попыток
ГЛАВА 3. КАТАСТРОФА
ГЛАВА 3. КАТАСТРОФА На третьем десятке литературной своей работы Лесков с полным сочувствием и духовной удовлетворенностью скажет о букете живых цветов, смело брошенном девичьею рукой к позорному столбу, у которого 19 мая 1864 года на Мытной площади Петербурга стоял
Глава 3. Катастрофа
Глава 3. Катастрофа Дорога вьется по низкому берегу Средиземного моря. Горизонт чистый и пустынный. Радуемся, что не видно фашистских крейсеров. С другой стороны горы, которые отступают все дальше и дальше за море, оставляя место для обширной долины с невысокими холмами.
Глава 4 Триумф и катастрофа
Глава 4 Триумф и катастрофа Наша служба разведки передала о грандиозной подготовке британских ВВС к превращению территории Германии во внутренний фронт. Как объявил Черчилль, в этом долгосрочном наступлении, которое будет стоить Англии много «крови, пота и слез», ВВС