Сентябрь-декабрь 1941 г.
Сентябрь-декабрь 1941 г.
Оккупанты, стоявшие во дворах на нашей улице, оказались австрийцами. Это выяснили соседи, говорившие с ними на идиш. Отсюда, очевидно, и их довольно миролюбивое поведение, понять и оценить которое мы смогли через месяц-полтора.
Все это время с левого берега по городу била наша артиллерия. Как говорили взрослые мужчины, стреляли из бронепоезда со станции Игрень. Чаще стрельба была беспорядочной, больше доставалось центру и нагорной части. «Начисто» снесли Лазаревскую церковь на Севастопольском кладбище. О потерях немцев мы не знали, а среди населения жертвы были. Под нашим окном разорвался снаряд, когда нас не было дома. Следы его осколков можно видеть и сейчас, если заглянуть в ворота между жилым двухэтажным домом и прокуратурой Жовтневого района по улице Чернышевского.
Вначале начались проблемы с продуктами. Несколько дней после взрыва Днепрогэса мы ходили к Днепру и приносили рыбу, собирая ее в оставшихся ямах с водой на оголенном дне. Но это быстро кончилось. Тогда мы одолжили у соседей двухколесную тачку и отправились в деревню менять вещи на еду. Пошел я с тетей Шурой, маминой сестрой.
Дорог в деревни мы не знали и пошли по Запорожскому шоссе. На дороге стояли два сгоревших танка Т-34, в кюветах валялись противогазы, каски, ящики со снарядами и патронами, кучи окровавленных бинтов.
Тащить тяжелую тачку нам оказалось не по силам. Мы поняли, что далеко не уйдем. По какой-то проселочной дороге стали спускаться к Днепру и пришли в Лоц-Каменку. Заходя во дворы, предлагали свои вещи в обмен на какие-нибудь продукты.
Никто ничего не хотел. Только в конце улицы, обойдя 10 или 15 дворов, сравнительно молодой хозяин заинтересовался папиным зимним пальто, совершенно новым, не ношенным. Он долго его рассматривал, прощупывая каждый шов, очевидно, раздумывая, как с нами поступить. Потом пошел в дом, оставил там пальто и вынес нам маленькое ведерко столовых буряков, не более 5–6 килограммов.
— Побойтесь Бога, дядя, — сказала ему тетя Шура.
— Геть звідси, бо зараз візьму ружжо, так тіки мозги з твого виблядка полетять.
Так впервые встретился я с воспеваемой сейчас толерантностью.
Из магазина на нашей улице немцы выбросили на тротуар остатки никому не нужных товаров. Мы с Женькой притащили оттуда ящик ячменного кофе. Мама терла буряки на терке, смешивала с этим кофейным порошком и пекла горько-сладкие лепешки.
Вездесущий Юрка Писклов разузнал, что можно чем-то поживиться на элеваторе на улице Горького. Отступая, наши взорвали его снизу, и в силосных башнях горела пшеница. Сотни людей выгребали через круглые взрывные проломы дымящееся зерно. По мере уменьшения его количества огонь разгорался сильнее. Скоро все сгорело. Мы успели сходить туда два или три раза.
Дома полусгоревшее зерно мы научились «обогащать», промывая в воде, затем сушили и измельчали на мясорубке. Если два раза, то муки было больше. Из дробленого зерна варили темно-коричневую кашу и ели, как казалось, вместе с дымом.
Немного позже мы с тетей Шурой совершили поход в Сурско-Покровское. Там наменяли на вещи несколько ведер картошки, сахарной свеклы и кабаков. Мама экономила. Постоянно хотелось кушать, но до глубокой осени мы дотянули.
В первых числах октября фронт быстро покатился на восток, уехали из города фронтовые части, перестала бить по нам наша артиллерия. Изредка прилетали наши самолеты, пытаясь разрушить переправы. В город въехала оккупационная власть…
На следующий день по городу были расклеены приказы военного коменданта, объявлявшие комендантский час с 6 вечера до 6 утра, правила поведения для населения, добровольный набор в украинскую полицию и т. д. За невыполнение любого пункта приказа коменданта — расстрел.
Ровно через неделю появились большие, величиной с газетный лист, приказы о взимании с еврейского населения контрибуции в три миллиона рублей золотом в течение десяти дней. При неуплате будут расстреляны двести заложников.
Еврейским семьям было приказано стать на учет. Пошли не все, некоторые пытались скрываться. По городу ходили полицаи, откуда-то наехавшие дядьки в костюмах явно с чужого плеча с винтовками и белыми повязками на левом рукаве, на которых черными буквами было пропечатано по-немецки и по-украински: «УКРАЇНСЬКА ДОПОМІЖНА ПОЛІЦІЯ», с немецкой печатью, с орлом и свастикой. Они отыскивали евреев. Немного позже их одели в черную форму с серыми обшлагами рукавов. Они же исподволь распространяли слух, что регистрация производится для переселения евреев в села немцев-колонистов Сталиндорф, Калининдорф и Ямбург, а немцев, или как их стали называть, фольскдойче — в город. И действительно в нашем дворе появилась некая Евгения Карловна из Ямбурга, толстенная, одинокая, сравнительно молодая женщина. Мама продала ей какие-то вещи за пуд муки. А в соседнем дворе — Эльза Фридриховна, к которой тут же приехал брат фельдфебель, занимавшийся ремонтом бронетранспортеров на территории Химико-технологического института.
Все немного успокоились. Наверное, стали привыкать к страху. Соседи-немцы, гражданские и военные, по утрам, встречаясь, говорили «Гутен морген», а соседи, евреи Добины, приходили к маме и о чем-то подолгу шептались. Однажды я услышал, что они беспокоились о своей бабушке-инвалиде, постоянно сидевшей в коляске, не представляя, как с нею можно добраться до места, куда их будут выселять.
В городе ничего не менялось, только прибавилось оккупационного воинства: итальянцы, румыны, венгры, словаки и даже латышский полицейский легион. Казалось, что вся Европа навалилась на нас. Мы все чаще вспоминали наших отступавших бойцов. Как им сейчас там, на фронте против такой армады? А немцы в расклеиваемых листовках писали, что уже взята Москва, что скоро войне конец.
Открылось несколько школ. Мама сказала, что нужно учиться, и я вместе с ребятами с нашей улицы пошел в пятый класс школы № 33, что напротив Троицкого собора. Проучились там несколько дней, а когда учительница немецкого языка закричала изо всех сил:
— Это вам не при советской власти, всех буду сечь! — мы ушли и больше в школу не возвращались.
Заработал Лагерный рынок. Вначале там торговали старушки с Мандрыковки. Был он какой-то по-домашнему добрый: торговки подкармливали тех, кто добирался домой из плена, детей и тех, у кого нечего было менять на продукты. Потом в торговлю вступили румынские солдаты и офицеры. Солдаты продавали белье, одеяла и прочее вещевое военное имущество, а офицеры — сигареты и табак. Затем на рынке появились венгры, итальянцы и все, кто был в городе. Немцы, а у них, видно, с этим было строже, иногда заскакивали на базар и где-нибудь в уголочке продавали самое дефицитное — в бутылках бензин и керосин. Итальянцы, как нынешние кавказцы, — цитрусовые.
Появились ремесленники, в основном из покалеченных военных. Делали и продавали зажигалки, керосиновые и карбидные светильники, свечи, ремонтировали примусы и керосинки, запаивали дыры в металлической посуде. Верхом технической мысли и ее воплощения казалось устройство из жести для размалывания зерна и крупу — крупорушка.
Потом начали делать одежду: телогрейки, ватные штаны, шитые бурки и обувь из изношенных и брошенных немцами автомобильных покрышек и камер.
Рынок наполнялся товаром и народом, почти постоянно в нем обитавшим. Некоторые мальчишки проводили там все свое время и стали настоящими рыночниками. Даже после войны они не могли изменить свой интерес к этому занятию, зачастую граничащему с криминалом, и многие очутились в тюрьме.
Марфа Ивановна Самарцева, бабушка Юры Писклова, у которой он воспитывался и жил, не захотев остаться ни у одного из разошедшихся родителей, о чем-то переговорила с нашей мамой. Они категорически запретили нам бывать на Лагерном базаре. К тому времени там образовались, как сейчас говорят, бандитствующие группировки и ходить туда стало страшновато.
А Юра Писклов так и прожил с бабушкой и дедушкой до самой их кончины. Окончил строительный техникум, работал на сооружении Каховской ГЭС, после этого окончил Высшие инженерные курсы в Строительном институте и до пенсии проработал в Гипрошахте.
В описываемое время Юра славился тем, что из рогатки стрелял без промаха от бедра и был страстным рыболовом, каким и остался до настоящего времени.
Постепенно нас переключили на заготовку топлива на зиму. Мы выбирали доски и щепки из развалин разбитых зданий. У нас образовался небольшой «творческий» коллектив: мы с братом, Юра Писклов и Федя Кияновский. У Феди был старший брат Александр, служивший на западной границе и приехавший в отпуск за месяц до начала войны. Его зеленую фуражку пограничника примеряли мальчишки всей нашей улицы.
Родители Феди, оседлые цыгане, были очень добрые люди. Мама всегда чем-нибудь угощала детей, а, отвернувшись, плакала. Они очень переживали за старшего сына, служившего на заставе возле Бреста.
Федя был на два года старше нас, но ростом ниже на целую голову и носил ортопедический ботинок. Одна нога от рождения была у него короче. Зато он был рассудительней нас и почти по-взрослому серьезен. Если мы что-либо задумывали, считали нужным с ним посоветоваться. Как правило, его пророчества сбывались.
Когда нам попадались большие бревна или деревья, мы распиливали их у дома Кияновских, потому что у них имелся инструмент: пилы, козлы, топоры, бывшие в то время в большом дефиците. Дровами мы заполняли любое пустовавшее пространство в квартире: под столом и кроватью, на шкафу и даже внутри его, так как к тому времени он опустел. Сгорали они быстро, комната не успевала нагреваться, и утром в ведрах мы обнаруживали воду с корочкой льда. Но это позже, в разгар зимы, а пока продолжалась осень… Мы научились находить в мусорных ямах, в угольной золе несгоревшие кусочки угля и собирать его. Иногда набирали за день целое ведро, тогда удавалось хорошо нагреть комнату.
Так проходили день за днем. Мы бродили по улицам в поисках чего-нибудь съестного или дров. Опять ходили слухи о взятии немцами Москвы. Оккупанты всех мастей ходили гордые и надменные. Очередным приказом коменданта было введено правило: когда идет по тротуару немецкий офицер, необходимо немедленно остановиться, прижаться к стене и пропустить его. Организовали городскую управу и соответствующие учреждения. Все вывески были на украинском и немецком языках.
Стали выпускать городскую газету. Сразу же нашлись желающие в ней печататься. Писали всякую чушь, вплоть до правил гадания на кофейной гуще, блюдечке, картах. Сводки с фронтов были очень тяжкие, но постепенно люди научились понимать их истинное значение. Особенно глубокой осенью после битвы под Москвой.
Несколько позже начали расхваливать условия жизни в Германии и призывать ехать туда добровольно. Наши соседи Калашниковы, Иван Григорьевич и Мария Васильевна, уже не молодые люди уехали туда добровольно. Он работал там бухгалтером в каком-то хозяйстве в Голландии. Как объяснили маме, они боялись местных доносчиков. За неделю до прихода немцев к ним приезжали дочь и зять. Оба окончили ДИИТ и служили в армии. Очень красивая пара: оба высокие, в форме с портупеями и кубиками в петлицах. Они хотели эвакуировать родителей, но что-то не сложилось. После войны они вернулись в город через Англию и тут же уехали в Среднюю Азию. Их зять, Леня Бондаревский, работал там начальником дороги.
Там, где сейчас лечкомиссия, прямо за парком Глобы (на его месте сейчас Оперный театр) стоял двухэтажный дом. В нем разместилась биржа труда. Туда приходили люди, толпились в очередях, надеясь найти работу. Однажды очередь окружили немцы с полицаями, отобрали тех, кто моложе, в одно мгновение загнали в кузова двух машин и умчались в сторону вокзала. Остальные, кто не попал в машины, разбежались, а в парке стоял стон и плач. После этого мы старались в этом месте не появляться.
Позже полицаи стали забирать прямо из дома по каким-то разнарядкам, ими же и составленным. Сначала тех, кто был 1924/25 года рождения, а затем и более молодых.
Не помню по какому случаю, мы оказались на проспекте в районе универмага: я, мой брат, Юра Писклов и Федя Кияновский. Это было 13 или 14 ноября. На проезжей части, между универмагом и нынешней гостиницей «Центральной», стояла толпа людей, как бы построенная в колонну человек по 6–8 в ряд, мирно разговаривая, медленно продвигаясь в сторону улицы К. Либкнехта в окружении редкой цепочки немецких солдат. Некоторые из них, примерно через 10–12 человек, вели огромных овчарок.
Возглавляли колонну несколько офицеров. Они весело разговаривали и громко смеялись. Один из них, высокий, красивый и даже щеголеватый, очевидно, старший, не забывал оглядываться и подавать руками какие-то знаки солдатам. Солдаты были из войск СС и вермахта.
Мы заметили относительно небольшую толпу — начало огромной колонны, а конец ее просматривался где-то в районе Садовой или еще дальше. Колонну проводили последовательно через третий, второй и первый этажи магазина, заставляя их там оставлять свои вещи, якобы для последующей доставки в места переселения.
Колонна медленно двигалась вперед и уже свернула на ул. К. Либкнехта, а мы все стояли и смотрели. Большинство составляли пожилые люди: женщины, многие с детьми; старики, но были и молодые. Они, в большинстве, вели себя спокойно и даже улыбались, но таких было немного. Основная масса шла обреченно, очевидно, отчетливо понимая, куда и зачем их ведут.
Мы прошли ближе к универмагу и увидели, как полицаи подгоняли людей с вещами к входу, который ближе к улице Короленко, а затем выпускали их через противоположную дверь, но уже без вещей. Всех торопили в колонну.
Обратная стена универмага в ту пору была полностью из стекла. Когда мы зашли на ту сторону, где сейчас магазин Михаила Воронина, то увидели толпу, смотревшую куда-то наверх. Там, на третьем этаже, уже шел дележ оставленных вещей, где усердствовали, в основном, полицаи.
Во второй половине дня со стороны Запорожского шоссе стали раздаваться выстрелы, винтовочные, пулеметные и автоматные, затихшие только часам к 10 вечера.
Так расстреляли евреев в Днепропетровске. Говорили, что в этой колонне, которую мы так близко видели, их было 14 тысяч.
Из нашего двора навсегда исчезли наши соседи Добины, Елизавета Григорьевна и Марк Евсеевич. На веранде в инвалидной коляске осталась сидеть бабушка, мать хозяйки. Такая же старушка и тоже в инвалидной коляске осталась в доме № 42 из семьи расстрелянных Шерфов. Несколько дней за ними ухаживали соседи, затем наехали фольксдойче, заняли опустевшие квартиры, а старушек солдаты перетащили в подвал одноэтажного дома, что еще до недавнего времени стоял на углу улиц Кирова и Дачной, напротив студенческой поликлиники.
С середины ноября до середины марта мы ухаживали за старушками с Юрой Пискловым и Федей. Где смогли, застеклили, а где-то забили фанерой окна в подвале. В развалинах нашли и установили маленькую чугунную буржуйку, принесли дрова, посуду, воду, емкости для отходов, убрали комнату и сделали ее чуть похожей на жилье. Носили еду, которую готовили мама, Марфа Ивановна и Федина семья.
Когда мы оставались с братом вдвоем, а мама уезжала на заработки, мы всегда готовили и на бабушек. Мой восьмилетний брат очень строго следил за этим.
В середине марта, в один из дней, когда был наш черед кормить старушек, мы с братом ранним утром, еще не совсем рассвело, несли им котелок горячей кукурузной каши, или мамалыги, другого тогда не было. Дойдя до дома № 31, мы увидели телегу с лошадью, стоящую у входа в подвал, где находились наши подопечные.
Остановились в нерешительности и испуге. В этот момент из подвала вышел полицай, волоча по земле одну из бабушек. Подтянул, без труда забросил ее в телегу, спокойно вытащил из кобуры пистолет и выстрелил в голову. По-хозяйски спокойно повернулся и пошел в подвал. Нас он не заметил. Надо было быстрее убегать…
Я потянул за руку Женю, но он не сдвинулся с места. Взяв у него сумку, где стоял обернутый полотенцами котелок с кашей, я закинул его руку себе на шею и потащил домой. Ноги его не шли. Я буквально приволок его домой, уложил в постель, затопил печку, сварил еду и пытался его растормошить.
Значительно позже я узнал, что такое шок и как можно вывести из этого состояния. А тогда мне было 12 лет, а ему 8. Примерно через четыре часа он сначала начал водить глазами, вроде бы рассматривая, но не понимал, где он находится, а потом сел в кровати. К котелку с кашей, который несли старушкам, мы не притронулись.
В конце марта мама приехала из Сурско-Литовского, а у нас кончились дрова. Утром, когда было еще темно, я отправился на поиски. Где-то на улице Жуковского я оторвал три доски от еще не до конца изломанного забора и потащил их через дворы домой. Когда я вышел на свою улицу, прямо перед собой увидел трех полицейских-латышей с винтовками. Они рассмотрели меня, велели положить доски на землю. Один повел меня в сторону Лагерного рынка, двое не спеша пошли вниз в сторону Дачной.
Полицай привел меня во двор 5-го почтового отделения, где уже находилось много народа, человек двести, а может и больше, в окружении полицейских и немецких солдат. Двор со всех сторон был огорожен высоким забором, и убежать оттуда было невозможно. Огромный полицай, очевидно, старший, предупреждал, что при попытке побега будут стрелять. Полицаи и немецкие солдаты стояли по периметру двора с винтовками в руках.
Через некоторое время со двора начали выводить людей группами по тридцать человек в сопровождении одного немца и одного полицая и усаживать в огромные крытые грузовики, большая колонна которых стояла на Лагерной. Дворы на улице с двух сторон были блокированы полицией.
Я пытался «улизнуть» со двора, стараясь не попасть в отсчитываемые тридцатки, переходил из одного угла двора в другой, но не получилось. Попал в последнюю машину. В кузове лежали лопаты и кирки.
Нас привезли на территорию нынешнего предприятия «Цветы Днепропетровска», там проходил противотанковый ров от Запорожского до Криворожского шоссе. Теперь это улица Днепропетровская. На этом месте расстреляли в ноябре ту колонну людей, которых мы видели возле универмага. Со стороны хозяйственного двора ров был наполнен трупами. К противоположной стенке рва доползали, видимо, только раненые и добитые позже. Картина страшная, хотя в последующее время я видел лагеря смерти в Германии… Там тоже не менее страшно, но этих я видел в колонне живыми. Среди них были наши соседи, с которыми мы были близки.
Расстрелянные в ноябре и едва присыпанные мерзлой землей, они оказались снаружи под лучами весеннего солнца. По дну рва ходил молодой немецкий офицер с пожилым унтером, очевидно профессионалом. Они штыками открывали рты жертвам, отыскивая золотые коронки. На дне рва, у противоположной от нас стены, сидела крупная молодая женщина с двумя прижавшимися к ней детьми. Кирками долбили мерзлую, уже чуть подтаявшую сверху землю, нашпигованную стреляными гильзами всех калибров, среди которых попадались и гильзы отечественного образца. Это стреляли полицаи.
Когда почти стемнело, нас отпустили. Как я добрался домой, не помню. Несколько дней я был без сознания, мама говорила, что у меня было воспаление легких. Она меня едва выходила.
В 1944-м, когда я уже был в армии, во взвод разведки вместе с нами попал и Борис Эльберт, одессит, эвакуированный в 1941 году и работавший почти всю войну в тылу на оборонном заводе. Его родные остались в Одессе и благополучно пережили румынскую оккупацию. Когда в начале 1944 года там стали править немцы, всех расстреляли: родителей, брата, сестер и многочисленных родственников. Борис с трудом отпросился на фронт, участвовал в Белорусской операции, будучи в роте автоматчиков, был ранен. С первым плененным немцем он обошелся как-то странно: долго смотрел ему в глаза, а потом отвернулся, стараясь больше его не видеть.
Войдя в Восточную Пруссию и пройдя по ней около сотни километров, мы не встретили ни одной живой души. Однажды совершенно неожиданно, выйдя из леса, мы попали на какую-то маленькую железнодорожную станцию, где скопились двести или триста эвакуированных и 15–20 военных. Нас было восемнадцать человек. Мы стояли молча вокруг редкой цепочкой с автоматами наизготовку. Первым отреагировал немецкий офицер. Он медленно достал пистолет и отбросил его шагов на десять, затем все остальные бросили туда же свое оружие.
Из толпы гражданских отделился старик и пошел прямо ко мне. Подойдя почти вплотную, он спросил по-русски московское время, подобострастно объясняя, что теперь они должны свои часы перевести по Москве. У меня часов не было. Я повернулся, чтобы спросить у кого-нибудь. Рядом стоял Борис. Я не узнал его. Он был бледный, с трясущимися искусанными до крови губами, со слезами в глазах.
Мы забрали военных и увели с собой в штаб полка. Большинство из них были из какой-то госпитальной команды. Когда выдалась удобная минута, я решил поговорить с Борисом и хоть как-то утешить. В разговоре мне пришлось рассказать немного из описанного выше. Оказалось, что Боря это тоже видел, но во сне и каждый день.
После окончания войны в течение лет двадцати пяти мне, особенно в день Победы, когда звучал голос Левитана, сообщавший о капитуляции, виделись наши командиры, горевшие в автомашине на проспекте Карла Маркса, противотанковый ров на Запорожском шоссе и заживо сгоревший наш пулеметчик на крыльце фольварка в Восточной Пруссии.