Декабрь 1941-го
Декабрь 1941-го
Сильнейшие снегопады и морозы. Улицы утопают в сугробах. Кое-где виднеются намертво вмерзшие вагоны трамваев и троллейбусов. Омертвевшие остовы безглазых домов обросли инеем. От тех домов, в которых еще теплится жизнь, протоптаны узкие тропинки. Эти снежные ходы сливаются в извилистую пешеходную дорожку, которая петляет то по одной стороне улицы, то по другой, прижимаясь к домам и огибая завалы. Колея для редких автомашин прокладывается танками лишь по центральным магистралям, но и ее быстро заносит снегом. Прохожие редки. Бредут еле-еле, укутаны в шарфы и платки по самые глаза — не отличишь мужчину от женщины.
Обычные для ленинградской зимы короткие пасмурные дни в этом году превратились в сплошные сумерки — рассветало только около двенадцати, а уже с четырех все вновь наливалось синей мглой. Ночью призрачный лунный свет заливал весь город, делая беззащитным перед налетами.
Ненавидели в ту зиму луну. Но и невольно замечали фантастическую страшную красоту мертвого города в этом лунном сиянии. Буквально будто отпечатался на какой-то фотопластинке в моей памяти силуэт Троицкого собора на фоне призрачно-зеленого неба, когда я шла куда-то поздним вечером по нашей 1-й Красноармейской…
Сейчас удивилась — куда же я могла идти вечером, удаляясь от дома? И вспомнила — это я к Косте шла. А было так. Неожиданно пришло письмо от папы (военный привез — почта не работала уже). Он писал, что отправил нам посылку с оказией. За ней надо идти на Петроградскую сторону, на площадь Льва Толстого. Радость была огромная. Но и путь длинный, готовилась я к этому походу, как на Северный полюс. Все, что было теплого, бабушка с мамой на меня накрутили, заставили утром съесть тарелку горячего крахмального супа, саночки достали хорошие, со спинкой, старое пальтишко к ним привязали, чтоб посылку укутать и от мороза, и от чужих глаз, а то ведь и отнять могут.
Отправилась я затемно и шла по тому маршруту, по которому весной школу прогуливала — через Сенную площадь, по Садовой, мимо Михайловского замка, мимо Летнего сада, по Кировскому мосту, и так — до площади. Кажется, именно эти воспоминания о том, как выглядел этот путь весной, и помогли мне пройти его вновь. По дороге отдыхала, сидя на саночках и боясь уснуть. Шагала ровно, как автомат, чтоб беречь силы. Совсем не помню людей, которые вручили мне посылку. Какая-то темная, как пещера, комната, и в углу, при свете коптилки, вижу несколько вещевых мешков, среди которых долго ищут мой. Я боюсь, что его не найдут. Все же нашли, и я, не раскрывая, на ощупь сразу поняла — две (!) буханки хлеба, банка консервов и большой мешочек с крупой! Такое богатство! Теперь спасены, теперь будем жить!..
Не помню, как шла обратно. Знаю только, что все волновалась, чтоб никто не понял, какой груз я везу, и радовалась, что так хорошо замаскировала посылку пальтушкой и крепко привязала к санкам.
Уже смеркалось, а я почему-то шла другим путем (наверное, он казался мне короче, хотя это явно не так), свернула по улице Горького, мимо Госнардома, Зоосада, мимо сгоревших Американских гор. На повороте к Тучкову мосту небо полыхает заревом — уже много дней горит большой угловой дом и никто его не тушит. Пламя, уже вялое, нестрашное, вспыхивает в разбитых окнах, тлеет в грудах развороченных балок. Снег рядом с домом розовый и будто теплый, а левее, где Нева, все обрублено густой синевой — оказывается, уже совсем стемнело. Я медленно брела по этой кромочке розового снега, тянула за собой санки и, наверное, дремала на ходу. Вдруг споткнулась о какое-то бревно и упала. Упала не больно и, привалившись к бревну, немножко полежала, отдыхая и разглядывая огонь. Очень не хотелось двигаться — тепло… Но надо идти дальше. Приподымаясь, оперлась руками, «бревно» качнулось, и рядом с собою я увидела белое лицо — труп мужчины в черной шубе, Это я, значит, на него голову положила. Стало жутко. Заспешила из круга розового снега и уже в полной темноте — через Тучков мост, мимо Биржи, через бесконечный Дворцовый, к Исаакию и по проспекту Майорова — до дому. Путь этот совсем не помню, знаю только, что он был таким. В памяти только темный подъезд нашего дома и острая мысль: мы теперь так богаты! Не только хлеб, но и целый мешок крупы (килограмма три, наверное!). Значит, одну буханку можно отдать Косте. Видела его недавно, еле шел, держась за стены домов, меня не узнал… Но тогда надо сделать это сейчас же, не заходя домой. А посылку пока спрячу под лестницей. (Видимо, я тогда уже была больна. Потом выяснилось, что у меня температура, и я пролежала неделю не вставая). Помню, как будто в бреду развязываю мешок, достаю одну буханку, голова кружится от запаха хлеба, но почему-то и мысль не приходит о том, чтоб отщипнуть кусочек, снимаю платок, которым была повязана сверху шапки, укутываю в него буханку, прячу ее за пазухой, а мешок заталкиваю под лестницу. Все это в кромешной тьме и лихорадочно торопясь. Потом иду снова по пустынной нашей улице по направлению к десятой Красноармейской, и вот тогда-то я вдруг поразилась неправдоподобной красоте лунной ночи…
Долго стучалась в дверь. Открыла мать Кости (он в ночную смену работал). Сначала не узнала меня, все разглядывала, приблизив коптилку к самому лицу. Когда увидела буханку, испугалась, отталкивала от себя: «Не надо! Ты ее где-то украла. Не надо…». А потом заплакала и взяла.
Как шла домой, не помню. Одна картинка только ярко: уже лежу в кровати, укутанная всем теплым, пью горячий чай, вокруг меня суетятся мама и бабушка, смеются и плачут одновременно. Мама осторожно разрезает буханку и протягивает мне ломоть настоящего черного пахучего хлеба, а на нем кусочек маслянистых рыбных консервов…
Эта посылка спасла нас. О второй буханке я ничего не сказала маме ни тогда, ни теперь, когда прошло уже 42 года. И до сих пор не знаю, большой ли был мой грех в этом поступке или не очень. Не о молчании я говорю, а о самом факте: украла хлеб, т. е. посягнула на жизнь своих самых близких. Но — и спасла жизнь другую. Единственным оправданием, пожалуй, может быть лишь то, что я тогда была уверена — мы теперь обеспечены! Ведь кроме хлеба и консервов еще и крупа! А ее можно тянуть бесконечно долго. Значит, «излишек» можно и должно отдать тому, кого хотя уже и не люблю (все растаяло в июле), но чувствую себя в ответе за него… Так, или примерно так, я размышляла тогда. А скорее всего и совсем не размышляла, а просто поддалась движению сердца. А в мешочке, между прочим, оказалась не крупа, а соль. Папа, по опыту Гражданской войны, знал, какая нужда может быть в соли, и прислал нам ее. Так что наши «неиссякаемые» запасы кончились очень скоро… А Костю с мамой эта буханка действительно спасла. Уже в феврале он вдруг пришел ко мне и принес «к 8 марта», как он сказал, бутылочку рыбьего жира — тоже большую драгоценность. Мы долго жарили на этом вонючем жире лепешки из дуранды[23], и этим он помог в самые трудные дни нам. (Так, значит, поступок сердца все же не исчезает бесследно и вызывает ответную реакцию. А все вместе сохраняет ниточку жизни. Я и в дальнейшем совершала «неразумные» поступки, но никогда не жалела об этом, даже если это кончалось плохо для меня…).
В декабре почти прекратились налеты. Но зато начались ежедневные обстрелы. И это еще страшнее, так как внезапно. Хотя и объявляли по радио, что такой-то район подвергается артиллерийскому обстрелу, но направление все время менялось и было трудно предугадать, откуда опасность. Но у всех наступило такое безразличие (отупение?), что не обращали внимания на призывы радио, на свистки и окрики дежурных МПВО, и во время обстрела не прекращали движения, а лишь для вида постоим в подворотне, а как дежурный отойдет, выйдем и, прижимаясь к стенкам, продолжаем свой путь, если не загонят в следующую парадную или двор.
Так и я спешила однажды в двадцатых числах декабря на зачет в институт. Вышла уже на Измайловский, а тут начался обстрел — садят снарядами прямо откуда-то из-за Варшавского вокзала. Я, перебежками от одного дома к другому, добралась до моста через Фонтанку. Помню не страх, а какой-то азарт был: «Да неужели не сумею проскочить?». И радовалась, когда смогла обмануть милиционера, будто в нем и была основная опасность. А на мосту вдруг почувствовала, что снаряды пролетают со свистом буквально у меня над головой и охватил меня такой страх, что легла на снег и ползком переползла на другую сторону. Разрывы слышались совсем рядом и земля вздрагивала. Потом затихло, и я быстро добежала до института. Он разместился в новом здании Текстильпрома на проспекте Майорова (там теперь, кажется, филиал Дома моделей одежды). Поднялась на верхний этаж, по длинному коридору подошла к своей аудитории, приоткрыла тихонько дверь — за столами сидит уже вся группа, человек двадцать, в профиль ко мне стоит педагог, что-то объясняет. Я решила переждать, пока он кончит. Вдруг толчок и оглушительный взрыв. Я будто оглохла и отключилось сознание на мгновение. Оказалась на коленях, руками вцепилась в косяки распахнувшейся двери, а там, будто в замедленном кино, потолок изгибается, выпучивается и медленно рушится на головы сидящих… Все тонет в облаках известковой пыли. Педагог что-то кричит и вышвыривает меня в коридор, где уже толпа бегущих из других аудиторий к лестнице. Дальше ничего не помню. Не знаю, сколько погибло тогда. Если бы чудом не задержалась у двери, то была бы вместе со всеми…
Таким запомнился декабрь. К концу месяца город будто вымер. Редкие прохожие. И все чаще встречались саночки, которые тянут за собой женщины, а в них кто-то завернутый в тряпье — то ли обессилевший, то ли уже мертвый. Утром выйдешь из дому и непременно увидишь два-три трупа возле подъездов — за ночь вынесли, чтобы потом проезжающая машина забрала и увезла на кладбище. Постепенно в каждом районе появился свой неофициальный морг. Неподалеку от нас таким моргом стала площадь за Троицким собором, возле забора больницы. А у нас в доме трупы складывали штабелями, как дрова, в старом «каретном» сарае. Туда же отнесли и маленькую старушку Кенго. Она умерла тихо и незаметно в своей комнате — сначала думали, что она спит. А к Новому году вдруг с кем-то переслали письмо от ее дочери, Луизы Ивановны, из Ташкента, где был Михайловский театр. Спрашивала, как живем, тревожилась за маму, интересовалась, жива ли их кошка… Помню, с какой жестокостью написала я в ответ, что не только кошка, но и мама ее умерла. И никакого сочувствия к ней не испытывала, очень уж возмутил меня этот вопрос о кошке… Письмо это писала я, сидя возле «елки». Цветок аспарагуса продолжал быть зеленым, и я украсила его серебряным дождем и мелкими стеклянными игрушками. Очень обрадовались обнаруженным в коробке елочным свечам и нескольким грецким орехам, завернутым в фольгу. К Новому году была большая радость — первая прибавка хлеба: рабочим 350 грамм, детям и служащим — 200.
* * *
Для Арнольда Бернштама декабрь 1941-го был началом работы над задуманным им делом всей жизни — политэкономией социализма. В ноябре он похоронил отца (откопал его в развалинах возле дома № 9 на Литейном) и с тех пор начал регулярно ходить заниматься в Публичную библиотеку. Только это и спасло тогда — так он сказал много лет спустя. В подвале библиотеки работал тогда один читальный зал и там, при свете коптилок, ежедневно собирались те «сумасшедшие», которые не могли существовать без книг даже в то страшное время. По рассказам знакомой библиотекарши, были среди них и военные, и ученые, и какие-то чудаки, которые изучали самые разнообразные вещи — от изготовления зажигательных смесей для «бутылок-гранат» и переработки целлюлозы для добавки в хлеб, до астрономии и истории революционных теорий. Арнольд был тогда, видимо, одним из тех немногих, кого интересовала литература по общественно-социальным вопросам. Он изучал тогда первоисточники политэкономии и приступил к разработке тех проблем теории социализма, которые были еще не решены или, на его взгляд, имели ошибочные концепции.
* * *
С сентября по декабрь было самое тяжелое время для Ленинграда за всю Блокаду. Вот цифры за этот период, опубликованные через много лет: бомбили 97 раз, артиллерийский обстрел 106 дней, на город упало 3296 фугасных бомб, около 100 тысяч зажигательных и 30 тысяч артиллерийских снарядов. Это 76 % фугасок и 96 % зажигательных бомб за Блокаду всех четырех лет. Разрушено и повреждено было за эти месяцы 2325 зданий, 22 моста, возникло 634 пожара.