Лето и осень 1943 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лето и осень 1943 года

Дальнейшие события развивались стремительно. Вообще 1943 год был не похожим на предыдущий. Немцы бежали полным ходом, как они писали в своих сводках — выравнивали линию фронта. В город наехало множество всякого войска, а с ними те, кто бежал от нашей армии: фольксдойче, полиция и прочие, замаравшие себя сотрудничеством с оккупантами.

В наших кварталах улиц Кирова, Чернышевского, Бассейной и Дачной разместилась какая-то часть зенитной артиллерии. Новшеством было их подчеркнуто вежливое отношение к населению и работавшим у них нашим военнопленным. Военнопленные заготавливали топливо, перемещаясь без конвоя, но из осторожности нескольких человек держали в заложниках. Своей уверенностью эти пленные не были похожи на своих собратьев 1941–1942 годов. При встречах они не таясь радостно сообщали, что немцев гонят во всю.

Не знаю какому из прибежавших с востока фольксдойче понравился наш дом, но стали докучать полицаи, предлагавшие немедленно его покинуть. После двух или трех таких приходов мы собрали все, что могли унести втроем, и ушли. Кто-то из маминых знакомых посоветовал и дал адрес. Так мы очутились на ул. Свердлова, 37, на углу с ул. Кооперативной.

Двухкомнатная квартира на 2-м этаже двухэтажного дома стала нашим прибежищем до самого освобождения. Нашими соседями была учительница Мария Григорьевна и ее сын Юра, мой ровесник. Ее старший сын, черноморский моряк, воевал, и от него, что было обычным в то время, никаких вестей не было.

Вторым соседом был Вадим Благун, живший в том же дворе, в соседнем доме. Его отец, бывший военный инженер, соорудил в Аптекарской балке мастерскую, где делал ухнали — гвозди для подков — и продавал их крестьянам за продукты. Подрабатывали у него и мы, дворовые мальчишки.

Еще одними соседями, любимцами всего двора, были братья Слава и Коля Мартыненко и их маленькая сестренка Оленька, жившие одни. Их мама умерла еще до войны, а отец — работник пожарной охраны — ушел на фронт, затем оказался в партизанском отряде на Черниговщине. В 42-м он появился дома, кто-то его предал, но когда за ним пришли, ему удалось уйти. С тех пор Славу, он был старшим, ему было лет 17, периодически забирали в полицию и били, потом отпускали, и он подолгу отлеживался дома, харкая кровью. Ребят этих поддерживал весь двор, делились всем, что имели. Они вместе со всеми встретили наших, а потом в 48-м мама мне написала, что Слава умер…

Из того периода запомнилось два интересных события, о которых стоит рассказать: первое — со слов Вадима.

…На бульваре напротив дома, где сейчас техническая библиотека по ул. Кооперативной, отца Вадима встретили два словацких офицера и напросились в гости. С собой они принесли какое-то угощение, выпивку, кофе и пр. Выпив и хорошо закусив, расслабившись, попивая настоящий кофе, спросили у хозяина, не знает ли он, где поблизости находятся партизаны. Хозяин же, наконец поняв цель визита, испугался до такой степени, что стал заикаться. Гости убеждали его в искренности своих намерений, как могли, клялись, что они не провокаторы и еще несколько раз повторили свой вопрос. Убедившись, что ответа им не получить, задали последний: «Как можете вы, еще не старый мужчина, не только не защищать воюющую Родину, но и не знать, кто и где ее защищает?» По слухам, этой же ночью рота словацких солдат исчезла в неизвестном направлении. Говорили, что они ушли к партизанам в Крым.

Второе событие коснулось нас непосредственно. Примерно в середине августа к маме на улице, на той же Кооперативной, подошли два парня и попросили их спрятать, представившись военнопленными, бежавшими из воинской части, располагавшейся в помещении пожарной охраны. Я не знаю почему, но мама им поверила сразу и привела в дом. Во всем чувствовалось, что немцам уже не до провокаций подобного рода и этим мама, очевидно, и руководствовалась.

Оба парня были среднего роста, крепыши. Один из села в районе Лозовой, второй — из Саратовской области. Имен и фамилий их я не помню. Поместили их на чердаке, и раз в сутки я лазил туда, принося скудную еду и воду. Через месяц их обнаружила на чердаке наша соседка Мария Григорьевна и со слезами предъявила нам претензию, что не сказали ей, плакала и говорила, что она тоже вправе помогать пленным, тем более нам известно, где ее старший сын. Но время было такое, что и доверять, и подставлять под удар было одинаково опасно.

Досидели на нашем чердаке оба парня почти до освобождения города. Дней за десять, когда по городу забегали шайки калмыков и казаков, стали выгонять людей на запад и жечь дома, мы отвели их на Базарную и спрятали в глубоком подвале знакомых нашей соседки.

После освобождения, пройдя все проверки, они опять были на фронте и прислали оттуда письмо с глубокой благодарностью за оказанную им помощь.

Из Саратовской области прислали письмо родители и жена одного из парней, сердечно благодарили, приглашали приехать и еще очень много теплых слов. Из Лозовского района тоже пришло письмо, но другого содержания: жена второго, как могла, ругала маму за то, что она, пользуясь войной, хотела отбить у нее мужа и еще массу пакостных излияний.

А закончилась эта история так. В 1965 г. на Лагерном рынке мама покупала мясо у колхозника и вдруг он спросил не знает ли она его. Мама узнала его сразу, но ответила, что видит впервые. Рядом с продавцом стояла женщина, очевидно жена, автор «благодарственного» послания.

В начале лета того же 43-го маму устроили на хлебозавод № 5, который выпекал хлеб для вермахта. Там была мастерская, где латали и шили мешки для муки и нужны были швеи со своими швейными машинками. Хлебозавод располагался на ул. Володарского, где сейчас Управление «Днепрогаз».

Руководил всем предприятием большой, толстый фельдфебель, все рабочие были гражданские немцы, в основном пожилые. Помогал по хозяйству фельдфебелю наш немец, или фольксдойче, Герман, парень лет около 30, ходивший подчеркнуто аккуратно в советской военной форме с петлицами, на которых остались не выгоревшими места от двух квадратиков и танковой эмблемы. К нашим людям относился очень хорошо, с немцами вел себя независимо и не заискивал.

Давали за 12-часовую работу граммов 600 хлеба через день, а когда хлеба не давали, Герман давал в коробочке сметок: сметенные со стеллажей и вытряхнутые на пол из мешков остатки муки. Конечно же, с мусором. Этого хватало на пропитание нам, а затем и нашим «квартирантам» на чердаке.

Однажды мы с Женей зашли за мамой, чтобы пойти проведать ее сестру, серьезно заболевшую. Герман увидел наше одеяние и дал маме два немецких мешка из очень плотной ткани белого цвета с большим черным орлом. Мама покрасила эту ткань, сшила из нее брюки, и я носил их. Но после стирки сзади на брюках стал отчетливо виден немецкий орел со свастикой. Чтобы избежать насмешек, я старался не поворачиваться задом. А когда летом 44-го я учился в Херсонской школе юнг, нам понемногу выдавали бывшее в долгом употреблении флотское обмундирование. Мне досталась фланелевая роба, тельняшка с узкими полосками и, вместо бескозырки, флотская пилотка. Брюки оставались мои. Однажды командир, наш лейтенант, после пристального изучения нашего внешнего вида объявил о присвоении мне звания «фрегатен-капитан», что, по-видимому, означало правильное понимание расположения немецкого орла на моих брюках. Расстался я с ними только в октябре, сменив на солдатские шаровары.

В городе происходили какие-то события, все больше прибывало войск, потом они куда-то исчезали, а от вокзала к госпиталям тянулись бесконечные колонны санитарных машин. Немцы ходили подавленные и озабоченные. При случавшихся контактах с населением некоторые солдаты и даже офицеры говорили откровенно, что начался полный отход и война Германией проиграна. Этот отход мы называли драп-маршем.

Чаще стали прилетать наши самолеты, бомбили переправы. Разрывы наших бомб мы воспринимали как приятное известие от близких родственников. Однажды мы наблюдали с довольно близкого расстояния бомбардировку Мерефо-Херсонского моста. Находясь в районе нынешнего Дворца студентов, мы отчетливо видели, как две группы наших самолетов, примерно по пять в каждой, давили зенитные батареи на площадке, где сейчас ресторан «Маяк», и сбрасывали бомбы на мост. Мост остался цел, но в парке появилось 10–15 могил немецких зенитчиков.

К концу лета все изменилось. Через город потянулись колонны немцев и их союзников. Появились плакаты, призывающие местное население уходить в западные области Украины, куда большевиков, безусловно, не пустят: «Погода стоит хорошая и можно незаметно добраться до Западной Украины».

Появившиеся с востока полицаи стали ходить по домам и выпроваживать людей, но делали они это несмело и вяло. Тогда за дело взялись прибывшие из Харькова калмыки и какие-то казаки. Они действовали жестоко: выгоняли жителей и сжигали дома. Народ выходил за город и разбегался, многие возвращались и прятались в нагорной части города, где стояли немцы и куда легионеры не заходили. Надо было спасаться и нам. На хлебозаводе работы не стало, всех разогнали, люди разбежалась по неведомым углам и выживали, как кто умел.

Еще раньше мама познакомилась с пожилой учительницей немецкого языка, которая с внуком нашего возраста жила в одноэтажном доме по ул. Володарского, 10. Она нигде не работала, немцев ненавидела люто, дети ее были на фронте. Предполагалось, что калмыки с казаками к хлебозаводу не подойдут и под этим прикрытием можно пересидеть до прихода наших.

Примерно числа 15 октября мы, собрав самое необходимое, отправились на ул. Володарского, где хозяйка радушно встретила нас и разместила в маленькой комнате на полу. Выходить из дома можно было только вечером, чтобы принести воды и справить нужду.

Немцы на хлебозаводе продолжали работать, машины въезжали и выезжали, мимо нашего дома сновали солдаты и все это создавало видимость того, что и наш дом входит в территорию их расположения. Нас никто не трогал, не приходил в дом, немцы были озабочены спасением самих себя и им было явно не до нас. Так продолжалось до 24-го октября.

В тот день, всего за день до прихода наших, во двор въехали 4 мотоцикла с колясками, развернулись и сняли с одной из колясок пулемет. Я увидел в окно, что солдаты были эсесовские, сказал об этом вслух. Но, успокоенные предыдущими днями взрослые и, в частности наша хозяйка, сказали, что, очевидно, приехали взрывать завод.

Но дальнейшие события развернулись молниеносно: молодые и энергичные эсесовцы разбежались по близлежащим домам и очень быстро согнали в наш двор человек двадцать жителей, в основном женщин и детей, поставив всех лицом к забору. Велели всем поднять руки и упереться ими в забор. Совсем молоденький эсесовец в грозно надвинутой на глаза каске ходил за нашими спинами и поправлял руки тем, которые, по его мнению, не очень высоко и красиво их подняли. Правую руку наша хозяйка, стоявшая рядом с нами, держала на плече внука. Эсэсовец подошел сзади, вежливо извинился, снял ее руку с плеча мальчишки и, осторожно подняв, приставил к забору.

Видно из хорошей семьи был этот воспитанный эсэсовский парень. Даже расстреливать как попало людей он не мог. Во всем должен быть порядок. «Орднунг», одним словом. А то потом упадут на землю и ищи тех, кто вдруг останется живым, чтобы добить.

За спиной раздался громкий металлический щелчок. Я оглянулся. Сидевший на корточках возле пулемета немец заправил ленту с патронами и захлопнул крышку затворной коробки. Сказать, что я испугался — это ничего не сказать. Мне долго потом казалось, что у меня остановилось дыхание. Вдруг показалось, что можно еще спастись, если упасть на землю при первых выстрелах. Мы стояли примерно в середине этой шеренги смертников, а стрелять он начнет, наверняка, с какого-то края.

Надо успеть сказать об этом маме, а немец уже стал на одно колено и начал укладываться за пулемет. В это мгновенье распахнулась дверь проходной и из нее вышел огромный, одетый в полевую форму, в каске и с парабеллумом в кожаной кобуре на животе, фельдфебель, главный начальник на этом хлебозаводе.

— Что здесь происходит? — громким голосом почти закричал он, обращаясь к уже лежащему за пулеметом эсэсовцу.

— Ничего особенного, господин фельдфебель. Сейчас мы расстреляем этих людей и уедем, — спокойно ответил пулеметчик.

Наша хозяйка, отлично владевшая немецким языком, переводила маме вполголоса содержание их разговора.

— Почему, на каком основании? — кричал фельдфебель.

— Они не выполнили приказ немецкого командования и не покинули город, — спокойно и деловито отвечал ему пулеметчик, продолжая уже лежать за пулеметом.

Фельдфебель резко двинулся вперёд, наступил одной ногой на пулемет, двинул его вдоль оси, сошки подломились и он поставил на пулемет вторую ногу.

— Нас здесь пятьдесят вооруженных солдат вермахта и вначале вы расстреляете нас, а потом уже и этих людей, — продолжал громыхать фельдфебель.

Из-за его спины, из проходной выскочил сравнительно молодой солдат с винтовкой, растолкал нашу шеренгу, прикладом выбил несколько досок в заборе и крикнул: «Бегите быстро!»

Повторять не надо было, мы рванули через дыру в заборе и разбежались в разные стороны. Далеко бежать было опасно, можно нарваться на других карателей: казаков или калмыков. Через два или три двора мы увидели большую, оставшуюся еще с начала войны щель, хорошо перекрытую и малозаметную, расположенную в густом кустарнике.

В ней уже сидели люди с детьми, несколько семей. Мы просидели с ними некоторое время, услышали треск уезжавших мотоциклов, а после этого, когда стало смеркаться вынуждены были уйти; уж очень они нас недружелюбно встретили и прямо попросили быстрее убраться.

Стало совсем темно. В разных концах города полыхали пожары, больше — в центре и на проспекте Пушкина. Изредка вдалеке раздавались винтовочные выстрелы. А где-то очень далеко, со стороны Запорожья, доносилась артиллерийская канонада и вспыхивали яркие зарницы.

Наша хозяйка, а мы были вместе с нею и ее внуком, знала улицу Володарского лучше нас и в темноте привела всех в глубокий подвал во дворе, напротив ее дома. Замаскировав его снаружи чем попало, мы спустились вниз, зажгли свечу, разобрали какие-то полки и улеглись, прислушиваясь к происходящему в городе. Часов ни у кого не было и мы лежали на досках, дрожали от холода и все еще не могли успокоиться после всего случившегося.

По нашим подсчетам, было уже совсем поздно, когда рядом что-то взорвалось. С потолка и стен осыпалось много земли, но погреб остался цел. Наша хозяйка предположила, что немцы взорвали хлебозавод. Так оно и оказалось впоследствии. Этот хлебозавод № 5 взрывали дважды: одну его половину в 1941 г. взорвали наши, а вторую, в 1943 г. — немцы.

Измученные и замерзшие мы все же уснули, а когда проснулись все вместе — не могли понять: утро уже или еще ночь. С согласия взрослых я поднялся по высокой лестнице и чуточку приоткрыл крышку, закрывавшую подвал. Чрез окошко коридора и щели в двери пробивался еще не яркий, но уже дневной свет. Выбравшись наверх, я стал прислушиваться к звукам улицы. Кругом было совершенно тихо. Только сердце громко стучало, отдаваясь в ушах. Осторожно приоткрыв дверь и оглядевшись, я ступил во двор, услышал треск лопнувших стекол и характерный звук пламени: начинала разгораться 3-этажная школа для глухонемых, подожженная, очевидно, совсем недавно с чердака.

Удивляла совершенно непривычная за последнее время тишина. Ни выстрелов, ни человеческих шагов, ни моторов. Почти абсолютная тишина, только школа разгоралась все сильнее. Осторожно ступая, двинулся к калитке, посмотрел в щель: все дома вокруг хлебозавода были без стекол. Тихонько отворил калитку, огляделся немного по сторонам и шагнул на улицу.

На пересечении улицы Володарского и трамвайной линии стоял боец Красной Армии в шинели с погонами, в шапке и с автоматом ППШ на груди. Я бросился к нему, потом притормозил и прижался к забору. Вспомнил рассказы о том, что в освобожденном и тут же оставленном в 42-м Павлограде еще долго полицаи переодевались в форму наших солдат, выманивали встречающих и тут же в них стреляли.

Боец, очевидно, правильно понял мои сомнения и крикнул:

— Беги смелее, пацан, я свой!

Я подбежал к нему, уткнулся лицом прямо в автомат. Непроизвольно брызнули слезы, и я зарыдал. Даже не заплакал, а завыл в голос, громко застонал, как-то по-звериному.

Солдат обнял меня, похлопал по спине. Он что-то мне говорил, успокаивая, а я просил:

— Дядя, возьми меня с собой…

Он рассмеялся, наверное, его впервые назвали «дядей».

— Ты пока немного подрасти, а потом догонишь нас в Берлине и подсобишь.

Говорил он окая, по-волжски. Уже в армии я научился по говору отличать волжских от вологодских, кировских, архангельских от всех других, как и украинских — восточных, центральных и западных.

— А сейчас нас видишь сколько. Много…

И показал рукой в сторону Краснопартизанской балки. Оттуда по мостовой шли наши бойцы, человек 25–30, одетые кто во что, а впереди два офицера в плащ-накидках и легких брезентовых сапогах.

Отовсюду уже подбегали люди, окружали солдата, а когда подошли остальные, состоялся импровизированный митинг. Один из офицеров поднялся на крыльцо, поздравил с освобождением от немцев и говорил еще что-то хорошее, долго, красиво и именно то, чего мы так долго ждали. А вокруг стояли люди, едва на них похожие: худые, грязные, одетые в тряпки и плакали.

Кто-то из толпы сказал, что школу подожгли два полицая, один из которых куда-то удрал, а второй лежит пьяный в соседнем доме. Пошли два пожилых местных и два бойца, приволокли почти бесчувственного, в черной форме, полицая. Как только он увидел офицеров, стал молить о пощаде, начал рассказывать о том, что раненым попал в плен и что все время пытался уйти к партизанам. Офицер, очевидно старший в этой группе, махнул рукой одному из солдат и тот застрелил полицая на крыльце горящей школы.

Все это продолжалось минут десять, а потом команда и все направились в сторону проспекта Пушкина. Пошел с ними и я.

Впереди шли три или четыре разведчика. Основная группа двигалась следом метрах в ста позади. Местами горели дома, было безлюдно. Дошли до ул. Шмидта и встретились с большим подразделением, поднимавшимся от проспекта К. Маркса. На этом большом перекрестке собралось очень много военных и появилось население. Опять импровизированный митинг, слезы, крики радости и объятия.

Но у военных все шло своим чередом. Появились телеги с продуктами, старшины, начали кормить солдат. «Мое» подразделение тоже получило еду: хлеб, консервы и сахар. Уже почти старые знакомые пытались меня накормить, но я застеснялся и взял лишь маленький кусочек сахара. Потом вдруг вспомнив о Вадиме, сбегал за ним и привел с собою, пообещав «устроить» его разведчиком. Из разговоров вокруг я уже понял, что нахожусь в разведроте стрелковой дивизии.

Вскоре все пришло в движение, все пошли в заданных кем-то направлениях. «Наша» рота зашагала вверх по ул. Шмидта, затем вышли на Запорожское шоссе и до Сурско-Покровского шли по нему. Как и в 41-м году в кюветах валялось много всякой военной амуниции: снарядов, патронов, попадалось и оружие, сгоревшие и поврежденные автомашины, но уже немецкие.

Пройдя окраиной села, перешли через Суру и свернули с шоссе вправо на проселочную дорогу. Впереди, метрах в двухстах, жидкая цепочка авангарда из 10–12 человек, а затем рота во главе с офицером. Второй офицер шел замыкающим, он, очевидно, был старшим и нам велел идти рядом, расспрашивая нас на ходу о том, кто мы, как жили, кто родители и т. д. Между его вопросами мы задали свой — оставят ли нас у них в части? Он спросил нас: «Хотите быть сынами полка?», — и смеясь сказал: «Сразу два — это уже близнецы». Потом объяснил, что он такого серьезного дела не решает, для этого есть старший начальник. Кто, какой он, не сказал. Пообещал только познакомить.

Ночевали в каком-то маленьком селе. На улице почти догорала немецкая штабная машина. Опять были слезы радости и добрые жители делились всем, что имели. Ночь прошла спокойно, и еще до рассвета мы выступили в том же порядке. К концу дня пришли в Соленое. При подходе услыхали стрельбу в селе, на противоположной окраине. Туда, как потом оказалось, вошло другое подразделение и столкнулось с немцами.

Ночевали в трех хатках, стоящих в стороне от сельских улиц, а задолго до рассвета опять двинулись вперед и вскоре пришли на станцию Елизарово. Вначале долго сидели под железнодорожной насыпью, а потом по одному переползли в полуразрушенный станционный пакгауз. Вскоре там появились куда-то уходившие разведчики и сказали, что немцы окапываются на ближайшей возвышенности.

Командир выругался и ничего не сказал больше. Все сидели молча и чего-то ждали. Неожиданно появился старшина с двумя солдатами — принесли еду. Это уже была передовая, и нас тоже накормили наравне со всеми, не спрашивая желания. Обычного после еды благодушия не наступило, а вскоре у нас в тылу стали рваться мины. Кто-то выглянул в разлом стены и сказал, что к нам мчится на «виллисе» генерал.

Командир дивизии, генерал-майор среднего роста, лет сорока пяти, очень подвижный, в кожаной куртке без погон, сразу же увел в угол нашего капитана и что-то ему говорил, очевидно, не очень приятное. Тот стоял навытяжку, и только было слышно:

— Есть, так точно, товарищ генерал.

Поговорив с командиром, генерал повернулся и направился к пролому в стене. Следом заспешил сопровождающий его капитан, очевидно адъютант. И тут он увидел нас, сидящих у пролома рядом со старшиной, возившимся со своим хозяйством. Повернувшись к командиру, спросил с усмешкой:

— Партизаны? Кто такие?

Мы начали отвечать вместе, наперебой, но командир махнул рукой нам, и наклонившись к генералу, что-то объяснил ему. Затем они втроем вылезли в пролом и ушли под насыпь. Через некоторое время командир вернулся, записал наши фамилии и опять ушел к генералу. Через полчаса генерал умчался на своей машине, немцы проводили его, как и встретили, минометным огнем и все стихло.

Бойцы сидели небольшими группами вдоль тыльной стены пакгауза и занимались каждый своим делом. Изредка происходила смена наблюдателей. Тогда командир разворачивал карту и наносил очередную цель. Я смотрел на разведчиков и вспоминал тех наших военных из 1941 года, которых довелось видеть в ботаническом саду. Эти, из 43-го, отличались спокойствием и уверенностью, хоть немцы и сидели в своих окопах всего в 300–400 метрах от станции. Когда кто-нибудь из бойцов раздевался, на гимнастерках я видел большие значки с Красным Знаменем. Спросил у своего самого «старого» знакомого, которого встретил первым:

— Это у вас ордена Красного Знамени?

Он рассмеялся, но ответил утвердительно, а другой, немного старше и очевидно серьезней, объяснил, что это знаки Гвардии, что их соединение гвардейское и эти знаки носят все солдаты, офицеры и генералы. И заметил: «А ордена Красного Знамени мы еще заработаем. До Берлина еще топать и топать».

Неожиданно появились девушки-радистки с молоденьким лейтенантом во главе, они принесли радиостанцию. А еще через полчаса пришли два телефониста с катушками и телефонным аппаратом. Мгновенно все изменилось: командир велел разобраться по подразделениям, переходя от одной группы бойцов к другой, ставил задачи. Тут мы только заметили, что кроме двух капитанов в этом подразделении еще четыре или пять офицеров.

Мы по-прежнему сидели возле старшины, который показал нам автомат ППШ, научил разборке, чистке и сборке, заряжанию магазина. Потом, не выпуская из рук, показал две гранаты РГ-42 и Ф-1, затем трофейный румынский револьвер. Рассказал много интересного из фронтовой жизни своего подразделения и своей личной. Служил он с 1939 года, участвовал в финской кампании командиром саперного отделения.

А командир, переходя от одной группы к другой, приближался к нам и, наконец, остановился напротив, широко расставив ноги в своих щегольских брезентовых сапожках, рассматривая нас внимательно из-под козырька почти на глаза надвинутой фуражки.

Мы встали и вытянулись перед ним. В одно мгновение пронеслась мысль: сейчас нас пошлют в тыл к немцам, в разведку. Подумалось даже как пойдём: сначала вдоль железнодорожной насыпи в низину, а потом окраиной какого-то села в тыл противостоящей возвышенности. А командир, как мне сейчас видится, понимая наше детское состояние и читая наши мысли, нарочито медленно достал из кармана гимнастерки сложенный вчетверо листок бумаги:

— Для вас есть особый приказ генерала, — начал он медленно, продолжая следить за нашей реакцией.

Все, что мы знали о геройских подвигах подростков, ясно представилось нам, как наше ближайшее будущее. И не позже завтрашнего утра нам вручат боевые ордена и гвардейские значки. А сейчас он даст команду вооружить нас автоматами или дать по паре гранат.

Не сводя с нас глаз, командир продолжал:

— Вы направляетесь на учебу в Суворовское училище. Эту рекомендацию нашего генерала вы должны передать в военкомат, где получите направления к месту дислокации училища. Поздравляю вас, ребята, и от имени нас всех желаю отлично учиться и стать хорошими офицерами. Когда мы выйдем в отставку, вы придете и смените нас. Отсюда уйдете с наступлением темноты вместе со старшиной. Все.

Он протянул нам бумагу, повернулся и отошел к своим бойцам.

Вадим быстро подхватил направление из руки капитана и спрятал в карман. Позже он мне его показывал, не выпуская из своих рук. Фамилию генерала, номер воинской части, фамилии командиров и бойцов, с которыми мы пробыли два дня, я не запомнил и, думаю, что я их и не знал тогда. Все происходило очень быстро, хотя и казалось, что времени много и все еще узнается. Так случалось и позже в похожих и непохожих обстоятельствах, но навсегда оставались только эпизоды, лица, места происходящих действий и очень редко — имена и фамилии. Да и интересоваться подробностями в то время было не принято, ибо почти все, а особенно фамилии командиров, номера частей и все с ними связанное, было военной тайной.

Тогда же, 27 октября 1943 года, мы, дождавшись темноты, тепло попрощались с разведчиками и ушли со старшиной в Соленое. Перед рассветом нас посадили в попутную машину и рано утром мы были дома.

Так закончились два с лишним длинных года жизни в оккупации и два очень коротких дня после освобождения.

В городе начиналась новая жизнь. На улицах появилось много народа, ходили без страха, не оглядываясь. Если встречались военные патрули, не надо было прятаться, а при контактах с военными всегда с их стороны чувствовалось очень теплое участие в наших недавних переживаниях и бедах. Именно этого нам не хватало долгие два года и два месяца.

Через город непрерывно шли войска, в основном пехота и легкая артиллерия. Появлялись ночью или утром, маскировались, а ночью опять уходили. Канонада удалялась от города все дальше и дальше, а вскоре и вовсе затихла.

Начали быстро строить переправы через Днепр — одну у железнодорожного моста, а вторую, более капитальную, хоть и деревянную, на том месте, где сейчас «новый» мост. Под началом наших саперов работало много пленных немцев, которых охраняли пленные румыны. Смотреть на такое сочетание было приятно и смешно.

Объявили о наборе в школу, ближайшую от нас, на Кооперативной, напротив пожарного депо. Начались занятия, длившиеся не больше недели, т. к. пришли саперы и сказали, что будут искать мины. После этого решили в здании школы разместить военный госпиталь, а нас переселить в другое место, но, я уже на занятия не вернулся и стал с саперами ходить искать мины.

7 ноября в парке им. Чкалова состоялся общегородской митинг, посвященный 26-й годовщине Октябрьской революции и освобождению города от немецко-фашистских оккупантов. Собралось очень много народа, большинство пожилого возраста и детей. Люди были возбуждены и многие плакали. А на трибуне стояли военные, в основном генералы, и несколько гражданских. Выступающие говорили о победах Красной Армии, о том, что немцев прогнали окончательно, и будут гнать до самого Берлина, что сейчас надо восстанавливать разрушенное фашистами, чтобы помочь армии, но никто ничего не сказал о 1941 годе, о том, что же произошло тогда. Как же мы все попали в оккупацию? Почти каждый выступающий начинал с того, что враг коварен и напал неожиданно. А так хотелось услышать что-то убедительное и понять, каким образом 70 миллионов человек попали в рабство, хоть я и не знал тогда, что много лет еще буду писать в анкетах строки: «Проживал на оккупированной территории с 25.08.41 по 25.10.43 в г. Днепропетровске вместе с матерью и братом. Именно «проживал», а не «был брошен». Не знал я тогда, сколько горьких пилюль придется проглотить мне за это «проживание».

Сразу после праздника началась регистрация населения. Ее проводили работники НКВД, офицеры и сержанты, которые разместились недалеко от нашего дома, на углу улиц Полевой и Свердлова. Приходили туда семьями со всеми сохранившимися документами.

Нас опрашивал пожилой старший сержант, очень добрый и вежливый. Задавал вопросы, записывал ответы, заполнял какие-то бланки. Когда записывал мой возраст — засомневался и не поверил, но я был вписан в мамин паспорт. Метрического свидетельства у меня не было. Его украл из нашей квартиры вместе с какими-то вещами наш сосед зимой 1942 г., когда мы были в Сурско-Литовском, а потом, забравшись к Евгении Карловне и, обокрав ее, «нечаянно уронил» это свидетельство в ее квартире. Был, конечно, большой скандал, но соседи подтвердили, что нас не было в городе.

Старший сержант выписал мне справку, заменяющую свидетельство с пометкой «подлежат уточнению», с которой я и дожил до того, когда попал в армию.

Помимо добрых советов он рекомендовал вернуться на прежнее место жительства, чтобы не иметь неприятностей с теми, кто будет возвращаться из эвакуации. Мы и сами уже делали попытку вернуться, но в нашем доме разместили какой-то узел связи и он был опутан проводами, как паутиной. Дом этот до войны был ведомственный и принадлежал КЭЧ Днепропетровского гарнизона. Как ни странно, но КЭЧ уже работала. Какой-то капитан объяснил маме, что поселить нас в прежнюю квартиру не может и обещал помочь. И действительно, дней через десять он передал нам ордер на квартиру № 2 по улице Кирова, 19, куда мы незамедлительно и перебрались.

Квартира состояла из двух больших комнат и маленькой — не то подсобки, не то кухни, в которой мы и поселились, так как всю квартиру отопить было просто нечем. Отсюда я ушел «в люди»: уехал в Херсонскую школу юнг, потом в армию. Вернулся, учился в институте, уезжал в Златоуст, опять вернулся и прожил там до 1964 года, а мама — до самого конца жизни.

В этот же период отца Вадима призвали на военную службу. Вернули ему довоенное звание инженер-майора и послали в саперную часть, которая строила переправы, восстанавливала мост и железнодорожный вокзал. Через него рекомендация генерала попала в военкомат, но там велели подождать до организации соответствующих отделов. И только во второй половине декабря пришел Вадим и принес повестку с указанием даты и времени нашего прибытия в военкомат.

Встретил нас там симпатичный молодой майор, долго беседовал с нами, заполнял анкеты и учетные карточки, приклеивая наши фотографии. Вложив все в большой конверт, который передал нам вместе с проездными документами и направлением в Харьковское суворовское училище, временно расположенное в Чугуеве. Кроме того, он дал маленький талончик с печатью и велел зайти с ним в продсклад, где кладовщик, к нашему радостному изумлению, выдал нам полторы буханки хлеба, большую банку американской тушенки, пакетик чая и кулечек сахара.

Казалось, что же здесь такого? Дали проездные документы и снабдили едой на дорогу, но нет: это все потому, что у нас есть Родина, которой мы нужны и которая проявляет о нас заботу, несмотря ни на какие трудности. Так мы думали тогда, толком не зная, что такое суворовское училище; представляя себя его воспитанниками, офицерами и еще бог знает кем, бросились на вокзал за билетами, где при поддержке огромной очереди получили их и на следующий же день отправились в Харьков.

До Чугуева добрались лишь поздно ночью и отыскав училище, располагавшееся в здании, напоминавшем монастырь, постучали в дверь, которая тут же открылась и нас встретили пожилой солдат с винтовкой и сержант с красной повязкой дежурного на рукаве и пистолетом на боку. Оставив нас с солдатом, сержант, взяв конверт с документами, удалился и вернулся с дежурным по училищу капитаном, который представился преподавателем и тут же начал решать, куда нас определить до утра. Тем временем солдат налил из стоявшего на топящейся плите чайника по кружке чая и дал по куску хлеба. Уставшие и замерзшие, мы в одно мгновение расправились с суворовским угощением, и тут же сержант отвел нас в караульное помещение, определил на свободные нары в каком-то закоулке и велел спать.

В шесть часов нас разбудили две медсестры, отвели в баню, раздели, забрали нашу одежду, постригли наголо и ушли, велев хорошо помыться. Бронзовые краны с большими деревянными ручками извергали в тазики горячую воду, и мы усердствовали найденными тут же рогожными мочалками.

Такого удовольствия мы не испытывали очень и очень давно. Разве что до войны. И мыло, пахнущее керосином, казалось нам чем-то невероятным только потому, что просто мылилось.

После бани пришел врач, осмотрел нас с головы до пяток, измерил температуру и велел одеться в одежду, принесенную сестрой: чистое фланелевое солдатское белье и черные суконные госпитальные халаты. Затем отвел нас в карантинную палату, велев никуда из нее не выходить. Кушать нам приносила одна из сестер, а мы почти неотрывно стояли у окна и смотрели, как во дворе строевой подготовкой занимались суворовцы и уже, конечно же, видели себя среди них.

Только к концу второго дня пребывания в карантинной палате к нам пришел пожилой, худощавый, но очень красивый подполковник, перетянутый множеством всевозможных ремней, в хромовых сапогах, издававших характерный начальственный скрип. Уже насмотревшись в окно, мы вскочили с кроватей и вытянулись по стойке смирно, как это делали суворовцы перед своими преподавателями.

Он усадил нас, сел сам и начал неторопливый спокойный разговор, детально выясняя, кто мы и как появились здесь. Потом, после, как нам показалось, долгого раздумья сказал, что в этом году принять нас не могут, так как уже набрали воспитанников на 20 человек больше штата и нас просто негде поместить и не во что одеть. Мы и сами видели в окно, что многие ребята были одеты как попало: кто в солдатских шинелях, а некоторые в ватных бушлатах до самых пяток.

Преодолев самую трудную часть нашей беседы, подполковник сказал нам, что наши документы оставляют в училище, нас зачисляют кандидатами в суворовцы, но сейчас мы должны уехать домой, пойти в школу, хорошо учиться и приехать в училище 1-го августа 1944 г., куда будем зачислены после успешной сдачи экзаменов по математике и русскому языку.

Доброжелательный тон разговора и очень теплый прием здесь, в училище, не оставляли возможности просить о чем-то большем, чем мы уже получили. И заверение подполковника было столь убедительным, что нам ничего не оставалось, как молча сидеть на кроватях, низко опустив головы.

На следующее утро нам вернули нашу продезинфицированную, выстиранную и проглаженную одежду, снабдили проездными документами от Харькова до Днепропетровска, дали дорожный паек — буханку хлеба и две маленькие баночки рыбных и мясных консервов, и на попутной машине отправили в Харьков.

Высадили нас у Благовещенского рынка, показали дорогу в сторону вокзала и мы, тепло попрощавшись со старшиной из училища до следующего года, двинулись домой. Проходя через рынок, мы увидели огромную разъяренную толпу народа, в основном вооруженных солдат и офицеров, рядом с четырьмя капитально устроенными виселицами. Потолкавшись в толпе мы узнали, что рядом в доме идет суд над немцами и их помощниками из наших, которые осуществляли убийства людей в специальных машинах-душегубках с выхлопом от двигателей внутрь герметичной будки.

Не помню каким образом, но нам удалось пролезть в зал суда и видеть происходящее. За длинным столом сидели военные и два или три гражданских. С последним словом выступали подсудимые, но была хорошо слышна только немецкая речь, которую мы не понимали. Слов переводчика расслышать было нельзя: мы были очень далеко от него. А когда говорил наш — было слышно хорошо: он просил и плакал, объясняя судьям, что не знал, какой машиной управлял, что его заставили и еще что-то в этом роде. После короткой паузы зачитали приговор. Осужденным связали руки за спиной и стали выводить из помещения. Толпа людей хлынула следом.

Осужденных подвели к виселицам, тут же под виселицы подъехали грузовики с открытыми бортами, по два солдата с двух сторон поставили осужденных в кузова, надели петли на шеи, чуть придержали и машины отъехали. Немцы приняли смерть молча, а водитель душегубки до последнего момента бился в солдатских руках, плакал, просил пощадить и, лишь когда петля была натянута, начал громко ругаться и проклинать всех и вся.

Через много лет в дневниках К. Симонова я прочитал об этом суде и участии в нем А. Толстого и И. Эренбурга. Наверное, они и были теми гражданскими, которые сидели за судейским столом.

Была война и к смертям и трупам люди привыкли, если можно так выразиться. Но казнь на Благовещенском рынке, зрелище насильственной смерти, несмотря на всю праведность происшедшего, оставило тяжелейший след в моей памяти.

Дома мама встретила радостно, хотя ей и очень хотелось, чтобы я учился, но как всем мамам ей больше всего хотелось, чтобы дети были рядом с ней. К этому времени из эвакуации вернулась швейная мастерская, где мама работала до 20 августа 1941 года, и ее приняли на работу закройщицей в цех женской одежды. По карточкам давали хлеб: 600 г работающему и 300 г иждивенцам. Были карточки и на другие продукты, но их, как правило, ничем не отоваривали. Зарплату платили, но это были скорее символические деньги, ибо купить за них ничего было нельзя. Топливо по-прежнему добывали из развалин, но его становилось все меньше, а снежная зима вообще сделала его недосягаемым. В полученной нами квартире стоял разбитый старинный рояль, который пришлось употребить на топливо. Сожгли и платяной шкаф, остатки которого из нашей старой квартиры нам отдали девушки-связистки.