Днепропетровск, 4 июля 1942 г.
Днепропетровск, 4 июля 1942 г.
Зимой в конце 1941-го на нашей улице поселилась семья Сушко: отец Семен Борисович, его сын Юрка, мой ровесник, его сводный брат Рудик и мачеха Юрки, Эмилия Шмидт, немка из местных. Эмилия Шмидт была известна тем, что, работая переводчицей на кухне подразделения полевой полиции в школе № 23, по дороге домой подкармливала немощных стариков и старух на трех кварталах от Шевченковской до Дачной остатками пищи из этой самой немецкой кухни.
В их доме одну комнату занимал молодой немецкий офицер лет двадцати семи, инженер-майор, как подчеркнуто он себя называл. И хоть он был совсем не страшным, страх вызывал его мундир. Комнату он закрывал на ключ. Иногда приходил денщик, пожилой солдат, и убирал ее. В комнате стоял большой радиоприемник, который тянул к себе, как магнит. Изучив дни и время, когда приходил денщик по своим делам, а майор на обед, мы подобрали ключ к комнате и стали регулярно слушать Москву, сводки Информбюро. В тот период каждый день сообщали о боях в Севастополе, а после официальных сводок шли короткие репортажи о героизме его защитников, передавались новые песни о войне, которые мы слышали впервые. Имен и фамилий героев не называли, обозначали их одной буквой, мелькали незнакомые названия: Любимовка, Мекензиевы горы, Сапун-гора, Камышовая бухта, Херсонес, Северная сторона. Я спрашивал у мамы, что это и где. Мои родители, когда поженились в 1924 году, жили в Севастополе. Мама рассказывала, не подозревая причин моего интереса к тем местам.
Так продолжалось долго. Мы слушали сводки о Севастополе и мысленно были там. Рассказы о его защитниках оттеснили на второй план наших кумиров: Робин Гуда, тимуровцев и даже Павку Корчагина.
В романтическом угаре Юрка украл револьвер у румынского офицера, а я стоял на стреме. Спрятали неумело, его нашел Семен Борисович в сарае под полом. Юрке досталось: отец не пожалел, а мне «отказали в доме», — выперли за дверь.
Но мы продолжали слушать радио уже тайком, опасаясь Юркиного отца. Но так как наши вылазки заканчивались благополучно, мы «потеряли бдительность». 4 июля, когда передавали сообщение о сдаче Севастополя нашими войсками, впервые называли имена защитников — от матроса до генерала, что воспринялось нами как большое личное горе, дверь в комнату открылась, — на пороге стоял инженер-майор вермахта Михайлик (я недавно звонил Юрке в Сочи и он вспомнил эту фамилию).
По существовавшим правилам он должен был сдать нас в гестапо, а там — только расстрел. Но он постоял на пороге несколько секунд, послушал, закрыл дверь и прошел в кухню. Когда там загремела посуда и он, очевидно, сел кушать, мы выключили приемник, закрыли на ключ дверь и убежали из дома. Он ничего никому не рассказал.
Так и остался загадкой этот немецкий инженер-майор со странной и совсем не немецкой фамилией, то ли бранденбургский славянин, то ли судетский немец. Но в нашем сознании немцы разделились на плохих и нормальных, что по тем временам было просто невероятно. И даже его ординарец, изредка посещавший квартиру, стал вести себя с нами иначе: он загадочно улыбался и что-то говорил нам, но на таком страшно непонятном диалекте, что мы только разводили руками. По его интонациям казалось, что он посвящен в эту тайну троих, но это только еще одна загадка.
Время шло. Шоковое состояние проходило. Интерес к происходящему брал верх над всеми страхами. И мы приспособились: тот, кто был у приемника не прилипал к нему ухом, а стоял у окна и просматривал подходы к дому со стороны улицы Кирова, второй — от раскрытой двери в кухню, через ее окно, со стороны улицы Жуковского. Тогда все заборы были сожжены. Пройти дворами с одной улицы на другую можно было в любом месте.
Наши отступали. Каждый день мелькали названия новых и новых оставляемых городов: Ворошиловград, Миллерово, Морозовская, Калач. Потом Кавказ: Тихорецкая, Прохладная, Минеральные Воды, Пятигорск. Наконец, самое страшное — Сталинград. В городе были развешены плакаты, что в Преображенском соборе состоится торжественный молебен по поводу выхода победоносной немецкой армии к берегам Волги. Не состоялся. Как я уже писал: кто-то ночью забросал гранатами и бутылками с горючим главный иконостас.
Мы слушали радио и мысленно были там, где сражались наши бойцы. Мы ходили с ними в атаки, строчили из пулемета, прыгали с парашютом в тыл врага, из огня вытаскивали раненых, подносили патроны и гранаты в самый критический момент. А когда передача оканчивалась, мы возвращались в реальность. Это было невероятно тяжело. Юрка срывался в истерику. У него начались серьезные конфликты с отцом. Он возненавидел мачеху, а ее сына, рыжего Рудика грозился зарубить топором и называл не иначе, как «немчура проклятая». Юрка Писклов, острый на язык, в этот период называл его «Дубист нервный глист». В этих его словах, очевидно, был намек на родственные отношения с немцами. Даже когда они встретились через 30 лет, видно было, что обида не прошла.
А приемник приносил все больше и больше тяжелых новостей. Уже шли бои в Сталинграде, Воронеже, в предгорьях Кавказа. И мы по-прежнему были там. Что с нами происходило — объяснить трудно.
У меня дома хранилась оставшаяся от отца карта, несколько склеенных листов, охватывающих полосу от Кировограда до Калача, с очень подробным Донбассом. Мы расстилали ее на полу и тщательно измеряли расстояние до возможного места встречи с Красной Армией. Сначала наш путь лежал до Морозовской, недалеко жил мой дед, на хуторе, где можно было спрятаться, да и местность в тех местах была, как мне казалось, знакома: в 1939–1940 гг. я провел там два полных лета. Пока мы планировали — немцев погнали на запад. Пришлось намечать уже Миллерово или Белую Колитву. Путь к ним прокладывался севернее Сталино, через Горловку, а оттуда — рукой подать. Красным карандашом мы нанесли свой маршрут на карту.