Путь на родину
Путь на родину
Эшелон отправился во второй половине дня со станции Бреслау-Товарная под ликующие крики его пассажиров, звуки оптимистических мелодий аккордеонов, баянов и гармошек и просто задушевное пение лирических военных песен. Старшина Бабкин, с которым мы оказались в одном вагоне, положив голову на аккордеон, подаренный ему командиром еще в 75-й бригаде, тянул, многократно повторяя с изнывающей тоской одно и то же слово: «Д-а-в-н-о, д-а-в-н-о…», а потом вдруг продолжил красивым баритоном:
Давно ты не видел подружку,
Дорогу к знакомым местам,
Налей же в железную кружку
Свои боевые сто грамм…
Эту песню называли «Сержантский вальс». Бабкин любил и всегда пел ее в концертах солдатской самодеятельности в «красном уголке», когда случалась возможность. Личностью он был типично старшинской: среднего роста, крепкий, красиво сложенный, всегда аккуратный, чистый, энергичный в движениях. Форма на нем сидела настолько привлекательно, что невольно хотелось быть на него похожим. Вне строя и на отдыхе его все называли по имени, но когда он подавал команды, это желание исчезало, заменялось другим: как можно лучше исполнить то, что он требовал. Получить от него замечание считалось позором и почти все, если такое случалось, приносили ему уже вне строя свои извинения. Через месяц он станет старшиной роты управления дивизии, а в апреле 1950 года уедет домой на Алтай.
Когда первые ликования прошли, стали гадать, куда же нас везут. Начальник эшелона, незнакомый капитан говорил, что не знает. Может так и было, но знать очень хотелось. Вспоминали карту Польши, по компасу проверяли движение поезда, он шел строго на восток. Все вместе решили, что если ночью свернет на северо-восток, значит — на Варшаву, далее Минск и Московский железнодорожный узел — полная неизвестность.
Рано утром остановились в Радоме на втором пути. На первом стоял товарный эшелон из больших пульмановских вагонов, на которых 2-метровыми белыми буквами читалась надпись во весь состав: «Трудящимся Польши от трудящихся Советского Союза».
Солдаты — народ любознательный и в вагоны заглянули: эшелон был загружен мукой. Были, конечно, объяснения с польской и нашей комендатурой, но кражи не обнаружили и успокоились.
Дальше эшелон тянулся медленно, как будто решая, куда же нас забросить. Ночью проехали Люблин и утром, постояв немного в Хельме, двинулись к границе. Стало понятно, что наше направление — южное. На какой-то станции нас закатили на запасной путь, отцепили паровоз и оставили. Тут мы заметили впереди мост, украшенный гирляндами искусственных цветов и большую надпись над мостовой аркой: «Родина приветствует победителей!». От избытка чувств все онемели и побежали к мосту, но польские пограничники вежливо, с улыбкой попросили вернуться к вагонам. В каком-то переулке нашли продуктовый магазин и, у кого еще были злоты, решили их истратить.
Магазин небольшой, но по понятиям того времени там было все, что нам надо. Купили хлеб, колбасу, сгущенное молоко. Продукты, которые нам выдали на дорогу сухим пайком, сухари, тушенка и сахар, уже не устраивали.
Во второй половине дня паровоз зацепил наш эшелон и тронулся к границе. Двери вагонов были распахнуты настежь, все кричали ура, а потом запели «Широка страна моя родная». Политработников с нами не было, никто не заставлял нас петь, не призывал к ликованию, наши чувства были естественны и искренни. Только пограничники, стоящие у моста, глядя на нас, никак не реагировали на нашу радость, а сурово разглядывали и провожали глазами каждый вагон.
Первая станция за мостом — Ягодин. Эшелон остановился, мы немного успокоились и рассматривали окрестность, людей на станции, железнодорожников, постукивающих молоточками по колесам, стараясь вновь увидеть Родину, где не были больше двух лет. Неожиданно раздался шум многоголосой детской толпы, и каждый вагон буквально атаковали дети в возрасте от 7 до 12 лет:
— Дяди, дайте сухарика или чего-нибудь покушать!
Дети были грязные, в рваной одежде с самодельными сумками через плечо, чумазые и очень истощенные.
— Откуда вас столько, где вы живете?
— Мы из детского дома, нас сюда из Курской и Орловской областей привезли, там у нас голод. А здесь нам дяденьки военные чего-нибудь дают…
Наступило шоковое состояние, ведь мы отъехала менее двух километров от магазина, где покупали хлеб и колбасу, видели нормальных людей, в том числе детей. И вдруг такой контраст. Все, что было нами получено и куплено в Польше, за исключением необходимого минимума, стало заполнять сумки голодных детей. Они трогательно, совсем не по-детски разламывали хлеб и делились с теми, кто еще не успел получить свою долю. За спинами детей стояла девочка лет десяти, очевидно, стеснялась просить и ждала, когда очередь дойдет до нее. Один из наших солдат, Сережа Моисеев, москвич и очень добрый парень, подозвал ее, и мы увидели, как по ее рваному ватнику ползают вши. Вмиг согрели ведро воды, отгородили плащ-палатками уголок, раздели ее, помыли и одели во все чистое, у кого что нашлось. Получилось даже прилично: маленькие кожаные сапожки, солдатские шаровары, вязаный свитер, ватный бушлат с подкоченными рукавами, шапка и вещевой мешок, почти доверху загруженный продуктами. Сережа записал ее фамилию, имя и адрес детского дома, чтобы сообщить своей маме, попросить ее забрать девочку в Москву и удочерить. Его семья была достаточно обеспечена. Мама, как говорил Сергей, работала сестрой-хозяйкой на даче А. Н. Косыгина, который был в то время министром финансов.
Я не знаю, чем закончился этот эпизод, ибо попали мы с Сергеем в разные части, но я его еще один раз встретил. Мы были на учениях по преодолению водной преграды, ждали переправы, а мимо нас прошла колонна больших амфибий, за рулем одной сидел Сергей в каске. Мы узнали друг друга, крикнули оба, махнули друг другу руками. И все.
А тогда в Ягодине, начало смеркаться, детям надо было еще добираться до своего детского дома километров 5 по лесу, мы, отдав все, что могли, проводили их и молча сидели в вагонах, потрясенные встречей с Родиной и увиденным.
В один миг мне вспомнились все письма из дома с заверениями, что «у нас все хорошо, ни о чем не беспокойся» и истинная их цена, явно выраженное преднамеренное умалчивание правды в ответах офицеров, возвратившихся из отпусков: «все хорошо». И чувство опустошения от того, что тебя бессовестно обманывали, предавали.
Долго размышлять не пришлось, опять раздался детский крик, и почти все они вновь оказались у вагонов:
— У нас местные отбирают все, что нам дают дяденьки военные… Им свиней кормить нечем…
Молча выпрыгнули из вагонов и бросились к станции. Прямо передо мною под штабелем бревен сидели два парня и пересыпали содержимое в корзину из вещмешка той самой девочки, сухари падали на землю, а они смеялись…
Паровоз чуть ли не захлебнулся в длинном гудке, и состав медленно тронулся. Все бросились к вагонам, впрыгивая на ходу. Уже темнело. Эшелон отошел от станции 2–3 километра и остановился. Послышалась команда выйти из вагонов. Вышли, построились. С двух сторон нас осветили фарами два «студебеккера», в центре появился майор в зеленой фуражке пограничника в сопровождении отделения вооруженных солдат:
— Я комендант пограничного участка майор… (фамилию я не запомнил). Каждый день через нашу станцию проходит несколько эшелонов, но еще не было случая избиения местного населения. Что вы себе позволяете?
— На вашем участке у голодных детей-сирот погибших воинов отнимают милостыню, которую они просят, чтобы не умереть от голода, — раздался чей-то зычный голос с одного из флангов нашего, почти тысячного строя.
Майор нервно закричал:
— Это не ваше дело, здесь я начальник!
И тысяча глоток дружно заорала на всю округу:
— Позор коменданту пограничного участка!
— Бандиты, ваше место на Соловках и Колыме!
— По вагонам! — крикнул наш капитан, и мы дружно бросились на свои места. Эшелон отправился без промедления.
Паровоз набирал скорость, вагоны болтались из стороны в сторону, и порой казалось, что он и впрямь, выполняя команду пограничного коменданта, спешит доставить нас куда-нибудь подальше. Мы до полуночи спорили, кричали, митинговали. В вагоне было темно, светились только щели в дверце буржуйки и мы со всем откровением обменивались впечатлениями от увиденного. Потом, когда устали, замолчали. Бабкин велел мне дежурить до утра. Холодало, и чем дальше мы уезжали от границы, тем интенсивнее надо было топить. В вагоне тишина, но чувствуется, что многие не спят.
Перед утром, но было еще совсем темно, послышались паровозные гудки со всех сторон, я понял, что проходим большую станцию, приоткрыл дверь и увидел сгоревшее здание киевского вокзала: черные стены с белыми строчками свежего снега на карнизах.
Около полудня, наконец, остановились, спросили, оказалась Полтава. До Днепропетровска 200 километров. Если бы мама знала, что я буду так близко проезжать — непременно приехала бы с Женей. Уголь кончился, в вагоне холодно, вокруг много снега и хороший мороз. От такой погоды мы уже совсем отвыкли.
Маленький тепловоз подтянул к эшелону вагон с углем. Команда — пополнять запасы угля. Стали набирать и сразу же увидели под тонким слоем угля человеческую ногу. Откопали труп в нижнем белье, на котором отчетливо виден штамп воинской части. Солдат. На груди несколько ножевых ранений…
— Вот и вернулся солдат на Родину, — мрачно заметил кто-то из наших, и уголь из этого вагона брать не стали.
Мы стояли у своего вагона, человек 6–7, обсуждали случившееся, настроение мрачное, подавленное. Подошла маленькая, очень худая женщина и обратилась прямо к Бабкину, очевидно, рассчитывая на его решительность, которую он излучал:
— Старшина, у меня продовольственный аттестат офицерский. Мне его оставили друзья погибшего мужа, проезжавшие через Полтаву. Дома двое умирающих от голода детей. Помогите, если можете, получить по нему немного продуктов.
Она сняла перчатку, мы увидели ее опухшие руки, которыми она протягивала Бабкину сложенную вчетверо бумагу. Аттестат был на 15 суток, и срок его истекал через день. Бабкин взял аттестат, кивнул мне и еще одному, ей велел ждать у вагона, а мы отправились на продпункт, расположенный метрах в 300-х от станции в большом сборном бараке, обнесенном колючей проволокой и двумя часовыми у входа.
За большим прилавком в бараке стоял огромного роста красномордый старшина в белом фартуке и белых нарукавниках. Он взял из рук Бабкина аттестат, глянул на него и решительно заявил:
— В гробу я этот аттестат видел, мне его уже четвертый раз суют. Я сказал, что без офицерского удостоверения он недействителен. С ним бегает какая-то шлендра по станции, провокаторша. Теперь вот тебя нашла, дурака.
Работник продовольственно-фуражного снабжения, как в армии называлась эта служба, не предполагал с кем он имеет дело, швыряя аттестат в лицо нашему Бабкину, который в одно мгновение, перехватив за рукоятку один из больших ножей, лежавших на прилавке и направив его острый конец ему в живот, тихо и спокойно объяснил:
— Шлендра, как ты говоришь, офицерская вдова с двумя умирающими от голода детьми. Аттестат — друзей ее погибшего мужа. Больше ничем они помочь не могли. Ты все понял?
Красный цвет лица старшины сменился на белый, и он примирительно сказал:
— Ладно, ребята. Я все понял, но надо было с этого начинать.
Он действительно все понял и в два бумажных мешка положил продуктов значительно больше, чем было положено по аттестату. Когда мы подошли к вагону, женщина, увидев нас с мешками, бросилась к Бабкину, начала его обнимать, плакала, потом упала, забилась в истерике и стала хватать и целовать его сапоги. Подошел начальник эшелона, узнал в чем дело, велел проводить ее домой, пообещав задержать отправку, если ее объявят раньше. Она жила в двух кварталах от станции и мы, подхватив ее под руки, буквально потащили к дому. В маленьком домике в железных кроватках под лоскутными одеялами лежали дети, издавая нечленораздельные звуки, похожие на кошачье попискивание.
Опытный Бабкин велел закрыть в доме ставни на прогоны, наносить запас воды из колонки рядом, а также из сарая уголь и дрова, которые ей привезли, как она сказала, из военкомата. Велев ей никому не открывать, пока не поднимет детей, объяснив почему, мы бегом бросились на станцию. Эшелон стоял на прежнем месте, и все было спокойно, но совсем скоро поехали.
Теперь мы мчались на юго-восток и когда проехали Ростов, поняли, что наше направление южное, кавказское. Начались шутки по поводу шашлыков, фруктов и кавказских девушек. В нашем вагоне был один бакинец, который даже учился там в пехотном училище, но за какую-то провинность был отправлен на фронт рядовым. Теперь он мечтал побывать дома, и мы дружно стали сочувствовать ему, соглашаясь мысленно на Баку.
Следующая большая остановка — Тихорецкая, 23 часа 31 декабря 1946 года. Тепло, станция хорошо освещенная, по перрону ходят старушки, предлагая огромные караваи белого хлеба, который они придавливают, а он опять принимает прежнюю форму. Появилось много красивых девушек, очень немногие с парнями. Эти парни, недавние солдаты, стали приглашать нас в вокзальный ресторан встретить Новый год, но куда там — целому эшелону.
Нам объявили, что через час нас покормят горячим новогодним ужином и, действительно, накормили и дали по кружке сухого красного вина. Так мы встретили Новый 1947 год.
Затем замелькали названия станций: Невинномысск, Минводы, Гудермес, а следующим поздним вечером остановились в Дербенте на первом пути. Было тепло, станция освещена и прямо напротив нашего вагона — вход в станционный буфет.
Большое помещение буфета заполнено какими-то людьми, лежащими на полу с детьми, узлами и котомками. Оставался только небольшой проход к буфетным прилавкам между телами этих несчастных. На вопрос, что это за люди, милиционер, пытавшийся их выгнать на улицу, ответил, что это с Поволжья, беженцы от голода.
Мы с удивлением рассматривали большие копченые свиные окорока, висевшие за спиной буфетчика, горки вкусно пахнущего лаваша, и, оглядываясь на несчастных людей, стали продвигаться к выходу, когда за нашей спиной появилась сгорбленная старушка с клюкой, еле переставляющая ноги, с протянутой рукой. Огромный толстый буфетчик стремительно перегнулся через прилавок, схватил старуху за ее лохмотья и с силой толкнул на спящих на полу людей. Раздался крик, детский плач, и в это мгновение один из наших солдат кулаком ударил буфетчика в лицо, разбив ему нос. Мы вышли на перрон, влезли в вагон, и поезд тронулся. А к буфету уже бежали несколько милиционеров.
На станцию Баладжары, предместье Баку, мы прибыли рано утром, было еще темно. Вся станция и путь от нее до Баладжарских казарм был оцеплен вооруженными воинами 216-й национальной Азербайджанской дивизии. Такие формирования в то время существовали в каждой союзной республике. Мужественные воины, держа у ноги винтовки Мосина с примкнутыми штыками, внимательно вглядывались в наши лица, очевидно, ожидая от нас чего-то недозволенного, о чем их, наверное, предупредили весьма строго. Позже выяснилось, что именно так и было.
Поселили нас в двух огромных, еще царской постройки, казармах, сформировав из эшелона два карантинных батальона. Определили и срок карантина — 15 дней. На работу брали только добровольцев, но их поток быстро иссяк, ибо пилить дрова для кухни из местного карагача — пытка. Иногда нас посылали патрулировать улицы, прилегающие к бакинскому рынку. Впятером, с офицером во главе, мы ходили вокруг базара, останавливая тех, кто уже тогда пытался установить рыночные отношения путем продажи какой-нибудь казенной вещи. Однажды наблюдая рынок с какой-то возвышенности, старший лейтенант, с которым мы ходили, после долгой задумчивости вдруг изрек:
— Вот если бы всю энергию этой базарной массы направить на расщепление атомного ядра, у нас уже давно была бы атомная бомба.
Кормили нас отвратительно: три раза в день по 200 граммов хлеба и приварок в виде 2–3 ложек каши, а в обед еще 4–5 ложек супа. После наших «польских» котлет, сметаны, булочек и компотов мы были, мягко говоря, в некотором замешательстве. Но самое большое удивление вызывал ритуал происходящего. В маленькой остекленной будке-хлеборезке восседал сам хлеборез, откормленный детина, который внимательно следил, как нарезали пайки два его худосочных помощника, которые после нарезки сгребали крошки и отправляли их в рот. В один из дней на наших глазах хлеборез чем-то провинившегося помощника с силой ударил кулаком в лицо так, что тот, залившись кровью, вылетел из будки и, ударившись головой о железный уголок двери, упал без сознания. Кто-то из наших, сидящих за столом рядом, вытащил хлебореза из будки и, крепко надавав тумаков, ушел из столовой. Бедного солдатика унесли на носилках, а хлебореза вывели, якобы арестовали, но на следующий день он сидел как ни в чем не бывало на своем месте. Тогда мы еще не знали, что человек, по грамму собиравший оброк для кого-то, был неприкосновенным, как депутат.
На следующее утро весь карантин построили на плацу, в центр вошел представительного вида моложавый полковник:
— Радостная весть о вашем возвращении на Родину намного опережала паровоз, который тащил вас через полстраны. Мне удалось убедить местных военачальников в вашей дисциплинированности и высоких моральных качествах, вопреки поступившим о вас сведениям. И это не пустые слова. Я служил вместе с вами в Опельне, в танковой бригаде Польской армии, и уехал оттуда на месяц раньше вас. Я знаю ваших командиров, заслуженных боевых офицеров, знаю всю вашу дивизию, которая считалась одной из лучших в Северной группе войск. Как же вы могли устанавливать свои порядки здесь, в национальной дивизии, не зная обычаев и жизненных устоев народа, который вас принял в свою многонациональную семью. Мне стыдно за вас и очень обидно. Сегодня ночью я договорился с командирами частей, что они вас примут на десятидневный карантин в свои соединения. До следующего утра вы покинете Баку и разъедетесь по частям. Постарайтесь сделать так, чтобы хоть немного сгладить вчерашний инцидент. И еще. Я уеду отсюда через неделю, и возможно нам придется с кем-нибудь из вас вместе служить.
Действительно, полковник Рогач через неделю приехал в Кировабад и был назначен комендантом гарнизона. На этом посту он стал известен, как довольно строгий начальник, изрядно попортив нервы офицерам-кавалеристам бывшего казачьего корпуса, из которого была сформирована механизированная дивизия, очень любившим в выходные дни ходить по городу со шпорами, лампасами и клинками. Затем он был переведен к нам в полк заместителем командира по строевой части.