Осень / зима 1943 г.: командир роты, русское наступление, ранение
Осень / зима 1943 г.:
командир роты, русское наступление, ранение
20 сентября пришел наконец приказ о расформировании строительного штаба. Остававшиеся в нем люди были возвращены в свои части, а строительный батальон пошел на запад. На своем пути к фронту, в полку и в дивизии, я услышал последние новости. Потери были тяжелыми. Полк находился под командованием недавно прибывшего подполковника Дорна, уроженца Рейнской области. Капитан Краузе, ранее командовавший 11-й ротой, заменил подполковника Новака на должности командира 3-го батальона. Новак стал командиром полка на другом участке. Новак называл Краузе и капитана Хентшеля, которые были награждены Германскими Золотыми Крестами, «корсетными стяжками» батальона. Я принял командование 10-й ротой, в которой летом был взводным командиром. Но с того времени в подразделении оставалось только двое. Капитан Хентшель пал в бою. Обер-фельдфебель Палиге и суровый обер-ефрейтор Гриммиг были ранены. Нашему «огненному глазу» капитану Мюллеру тоже было суждено в скором времени встретить геройскую смерть. Однако больше всего меня опечалила смерть Вальтера Хеншёля, который пал в бою 5 сентября.
Как же Вальтер гордился, когда летом 1942 г., после стажировки на фронте, он оказался единственным из нашей группы вернувшимся домой с Железным Крестом. Эта награда в значительной степени стала компенсацией за его недостатки и пережитую им несправедливость. Во время своего рекрутства ему пришлось много натерпеться, стискивая зубы и отделываясь шутками. Внешне он был некрасивым парнем, небольшого роста, и всегда держал одно плечо и голову немного опущенными. Лицо у него было круглое, скуластое и сплошь покрыто угрями. Но больше всего вызывали насмешки его большие, торчащие уши. «Вальтер, опусти уши» или «Хеншель, держите крылья своего планера под каской», потешались его товарищи и инструкторы. От наигранной «заносчивости» речь его была быстрой и невнятной. Иногда она сводилась к бормотанию, и это навлекало на него еще больше упреков.
С такими физическими характеристиками он просто обязан был производить негативное впечатление, что плохо для любого солдата. Так было и с Вальтером. Он навлекал на себя шутки товарищей и раздражал инструкторов. Но в то же время он был для нас самым лучшим громоотводом. Придирки, которые он переносидс внешним спокойствием, дошли до высшей точки в одно из воскресений. Так как его форма оказалась не в порядке, то начиная с утренней поверки и дальше он должен был каждые 15 минут являться к дежурному унтер-офицеру поочередно в маршевой экипировке, парадно-выходной и спортивной форме. Мы поддерживали его как могли, помогали ему переодеваться и отвлекали его, чтобы он не расплакался. Потом, после обеда, лейтенант смягчился и освободил его от наказания. Сам он не чувствовал, что к нему придираются, точно так же, как не чувствовали бы себя и остальные из нас, если бы это произошло с нами. Он переносил тяготы службы, потому что они были частью его работы.
Любой, кто хотел стать прусским офицером, знал, что путь к этому не был устлан розами. Он знал, что, прежде чем настанет его очередь отдавать приказы, он должен научиться повиноваться и что его будут муштровать больше, чем других. Вальтер был сыном слесаря из Райхенбаха. Для него офицерская карьера предоставляла возможность подняться в этом мире. Ради вдохновляющей перспективы стать офицером с фельдмаршальским жезлом в своем ранце, он, чей отец служил механиком в одной из тыловых частей, принял бы на себя намного больше, чем такие тривиальные и скоротечные моменты. Для него это было истиной, когда он говорил: «У того, кто дал клятву на Прусском знамени, больше нет ничего, что бы он мог называть своим».
Под новый, 1942 год он немного перебрал в офицерском клубе в Морхингене. Один товарищ, такой же пьяный, как и он сам, испачкал ему лицо сапожным кремом. После подъема, через два часа, ему так и не удалось отмыться полностью. Получасовой марш «под ружьем» через город несколько отрезвил нас. После возвращения в казарму командир резервной части провел новогодний строевой смотр. Но поскольку «старик», скорее всего, сам был «под мухой», то он, к счастью для Вальтера, не заметил его испачканного гуталином лица. Так что, по крайней мере, на этот раз Вальтер не привлек к себе внимания. Но тогда, в сентябре 1943 г., до меня дошло, что он больше никогда не протрет свои сонные глаза и, как он делал когда-то, радостный и счастливый, не выкрикнет со своей койки, подражая диктору радио: «Доброе утро, сегодня вторник, 6 сентября 1943 года…»
Командование 10-й ротой я принял около 20 сентября. Численность личного состава роты уменьшилась до взвода. Я прибыл в нее во время отступления. В тот момент русские не оказывали давления, и отход можно было проводить в дневное время. В бинокль можно было видеть, как их головные дозоры осторожно продвигались вперед. Поскольку местность позволяла, то мы отходили развернутым строем, точно так же, как мы когда-то шли в наступление. Колонна серого цвета, шириной около километра, шагала по похожей на степь местности. Люди держали свои винтовки, опустив стволы, как и лица, вниз. Время от времени офицеры останавливались, оборачивались назад и смотрели в бинокли. Как раскрытый веер, приводимый в движение невидимой рукой, мы оставляли за собой молчащую землю. Прощального чувства удержать было нельзя.
Получив приказ, я должен был еще раз осмотреться, чтобы разведать одну деревню, которая находилась немного в стороне от маршрута. Когда я, вместе с двумя вызвавшимися пойти со мной солдатами, приблизился к деревне на 300 метров, по нам был открыт винтовочный огонь. В мокрую траву полетели пули. Иваны поступили по-доброму, не дав нам подойти к краю деревню. Но благодаря этому наша задача оказалась выполненной очень быстро. Мы удостоверились, что деревня была занята противником, и смогли отойти, перебегая из стороны в сторону. Это было непросто, потому что местность не позволяла укрыться.
Маршрут отхода дивизии пролегал южнее Смоленска. Теперь я не мог больше надеяться, что смогу увидеть город в четвертый раз. Я сожалел о своей лени, которая помешала мне осмотреть его как следует раньше. Теперь уже мне никогда не доведется побродить возле Вознесенского собора и не посидеть под стенами укреплений времен Бориса Годунова. Это было то, что я намеревался сделать под влиянием мемуаров Коленкура. Тогда бы я посмотрел на горящий город со стен крепости, как его видел и описал майор вюртембергской артиллерии в 1812 г. Он зарисовал вид смоленской крепости с ее мощными башнями и изящными постройками. Тот, кто держит в своих руках Смоленск, тот владеет Россией, говорили в то время. Тогда город попеременно был русским, литовским, польским и снова русским. Извлекать уроки из истории, это было не для моего возраста. То, что судьбы войны переменились, было чем-то таким, о чем я не мог судить.
В ночь на 25 сентября мы проходили через Монастырщину. То там, то здесь горел какой-нибудь дом, и при свете пожаров были видны бывшие церкви и чистые деревянные домики. На западной окраине этого маленького городка мы ненадолго остановились. Там я принял командование 3-й ротой. В ней тоже оставалось всего лишь 28 человек. 1-м батальоном, в состав которого входила рота, командовал капитан Байер, который был моим ротным командиром в 1942 году.
Байер решил предоставить измотанным людям возможность поспать. Неделями у них было в среднем два-три часа сна в сутки. Наша следующая остановка была на краю села Воропаево. Даже теперь мы могли рассчитывать самое большее на четыре часа отдыха. Смертельно уставшие люди попадали на землю, а ротным командирам надо было еще собраться на совещание в батальоне. Было сказано, что отступление будет возобновлено утром.
Совещание было прервано появлением одного фельдфебеля, который прошел дальше по деревне, чтобы «организовать что-нибудь». Бог его знает, что он надеялся там найти. Во всяком случае, он доложил, что из темноты его поприветствовали окриком «Стой!», после чего он отошел. Это вызвало явное раздражение Байера, и своим резким берлинским тоном он заявил: «Да вы что, это были русские добровольцы, у которых взбрыкнули лошади, прекратить разговоры». Никто из присутствующих не стал возражать. Нарушать долгожданную тишину и спокойствие не хотелось. Я назначил часовых и лег на жесткий пол, засунув голову в каску.
В 3.30, как было приказано, батальон собрался на деревенской улице. Роты стояли шеренгами. Неожиданно вдоль улицы ударили выстрелы. Еще не пришедшие в себя после сна люди падали, послышались крики. Началась паника. Все побежали, и никто не слушал моих команд. Я подхватил лежавшую на земле пулеметную ленту, повесил ее, как шарф, себе на шею и побежал за остальными. Пока мы бежали, я несколько раз обернулся назад и увидел несколько кавалеристов и пехоту, возможно, спешенных казаков. Казалось невероятным, чтобы горсть вражеских солдат обратила нас в бегство. Но никто не останавливался. Какая-та свинья бросила пулеметную ленту, которую я тащил теперь на шее. Еще один пулеметчик, которого я догнал, бросил ящик с патронами. «Паршивый мерзавец», — крикнул я и дал ему пинка под зад. Когда он подобрал ящик, я оставил его при себе, рассчитывая найти пулемет. Но никто так и не остановился. Я увидел, как был застрелен батальонный медик, доктор Кольб, пытавшийся развернуть пулемет.
Спокойный, совсем негероический человек сделал то, что должны были сделать мы, боевые офицеры. Все же мне удалось получить пулемет и двух пулеметчиков. Я обрушился на них: «Мы трое стоим здесь, хотя должны умереть на месте. Понятно?». «Так точно, господин лейтенант», — последовал ответ. Мы залегли за бугром. Несколько лопат земли, позиция была оборудована, и у нас получилось небольшое укрытие. Оба пулеметчика, совершенно спокойно, отработанными приемами привели пулемет в боевое положение. Прежде чем продолжить преследование, русские приостановились. Пробежали последние отставшие от нашего батальона, и первый номер расчета дал несколько очередей. Иваны бросились на землю и исчезли за складками местности. Через пятнадцать минут порядок в батальоне был восстановлен. Капитан Байер определил линию обороны. Когда наконец позади нас застучал первый пулемет, мы трое, прыжками и перебежками, смогли отойти к своим.
Один MG 42 и 15 человек, это все, что осталось от моей роты. Мы пересекли шоссе на Смоленск и располагавшиеся к западу от него противотанковые рвы. В следующей деревне мне вместе с ротой пришлось оставаться в качестве прикрытия до 14.00. По обеим сторонам деревни и дороги, по которой мы отступали, виднелось большое поле. Были ли еще какие-нибудь арьергарды и где они находились, было неизвестно. Перед двумя домами на краю деревни, справа и слева от деревенской улицы, я приказал начать рыть окопы. Товарищи не горели желанием копать и сказали, что два часа можно и переждать. Я уступил.
В течение часа все было спокойно, и противник не показывался. Один человек наблюдал за обстановкой, а я с несколькими солдатами сидел на скамейке перед домом. Сияло солнце, синее осеннее небо было безоблачным. Я вытянул перед собой ноги, засунул руки в карманы брюк и задремал. Не прошло и нескольких минут, как меня разбудили выстрелы. Подбежал дозорный и доложил, что из впадины с противотанковыми рвами появились кавалеристы. Когда он открыл огонь, они исчезли. Напряженное наблюдение и ожидание продолжалось около 15 минут, после чего кавалеристы появились снова. Они были одеты в русскую коричневую форму, но фуражки были квадратными. Сначала их было человек 10, потом 20, затем все больше и больше. Построившись в линию, все они галопом рванулись к нашей деревне.
Наверное, это был эскадрон численностью около сотни всадников, и они подходили все ближе и ближе. Анахроническая картина захватила и загипнотизировала меня. Но уже через несколько секунд я пришел в себя и приступил к отдаче приказов. Они уже приблизились к нам на 300 метров, когда справа от нас, по-видимому, из соседней деревни, открыли огонь скорострельные зенитные орудия неизвестной части. В то время как поначалу на дыбы вставали только отдельные лошади и на землю упало всего лишь несколько кавалеристов, к этому добавился стрелковый огонь с нашей стороны. Остатки этой сотни в замешательстве продолжали идти на нас. Мы стояли во весь рост и стреляли в эту массу людей и лошадей.
Атака провалилась, и лошади без всадников носились по полю. Нескольким кавалеристам удалось развернуться и добраться до впадины. Потерявшие лошадей раненые казаки тащились назад. На земле лежали, барахтались и громко ржали покалеченные лошади. Так как нам надо было беречь патроны, мы прекратили огонь и не стреляли вдогон кавалеристам. Основная заслуга в успешном отражении атаки принадлежала, конечно, нашей зенитной части. Она же спасла нас от неведомой судьбы. Но этот эпизод напомнил мне о тех казаках, которые своими внезапными налетами изматывали «Великую Армию» Наполеона во время ее отступления из Москвы. (Налицо явное заблуждение автора мемуаров, который, судя по всему, называет «казаками» кавалеристов 1-й польской дивизии им. Тадеуша Костюшко. — Прим. ред.)
Вскоре после того, как было приказано, мы ушли из этой деревни, нам встретилось стадо коров. По ничего не подозревавшим, мирно пасущимся животным наш пулеметчик дал несколько очередей. Выполнялся приказ, согласно которому в руки противника не должно было попасть ничего, что могло бы ему пригодиться в будущем. Все, что могло использоваться для размещения войск, должно было сжигаться. Продовольствие, транспортные средства, оружие и снаряжение должны были уничтожаться в рамках проведения тактики «выжженной земли». Это было следствием примера, который был подан врагом в 1941 году.
Я снова был со своей частью. После двух недель, в течение которых я не снимал сапог, мои ноги так распухли, что я уже не мог разуться. Я распорядился, чтобы из ближнего тыла с полевой кухней мне привезли пару резиновых сапог и портянки. Когда мне доставили то, о нем я просил, можно было приступать к операции. Я боялся, что сапоги надо будет разрезать, но все прошло нормально. За меня взялись четыре человека, двое тянули по сапогу, а еще двое держали меня за руки и плечи. Словно пытаясь разорвать меня на четыре части, они тянули меня в противоположные стороны. Но это сработало, и мои распухшие ноги оказались на свободе.
Тем временем наступила осень. Приближался период так называемой распутицы. Если не было дождя, то дни были еще теплыми, но по ночам температура резко снижалась. Мы замерзали. Чтобы согреться, мы полагались на горящие деревни. Действовавшие в тылу подразделения следили за тем, чтобы покидаемые деревни сжигались дотла. Ночи стали светлыми. По пламени горящих деревень мы могли теперь определять направление марша, даже если бы у нас и не было карт и компасов. Примечательно, что выжженной казалась сама земля на дороге, по которой мы отступали. Но это выглядело далеко не так, будто мы сжигали за собой мосты.
Помню одну ночь в горящей деревне. Мы стояли перед огнем, сушили ноги и растирали руки, восстанавливая силы. Казалось, что мы перенеслись на столетия назад и что согревает нас и освещает эту сцену сторожевой костер армии принца Евгения Савойского. На короткое время мы забыли о том, что противник находится совсем недалеко от нас. Нам казалось, что мы пребываем в покое и безопасности. Все, что оставалось от целого батальона, включая офицеров и солдат, стояло вокруг горящих бревен. Мы смотрели на пылающую стихию, курили, пили шнапс или чай из походных фляжек, разговаривали или размышляли о предстоявшем пути. Трещали дерево и солома, и тревожно фыркали лошади из других подразделений. В горячем воздухе пожара чувствовался прелый запах старой древесины и гнилой соломы. В огне уцелела только каменная печь с высокой трубой.
Дождь был не затяжным, сутками напролет, а порывистым и продолжался по нескольку часов. Но этого оказалось достаточным, чтобы ручьи вышли из берегов. Там, где раньше вода доходила по щиколотку, теперь приходилось идти вброд по колено или по пояс. В сумерках я наблюдал за тем, как переправлялась артиллерийская батарея. Тропа вела к воде по крутому спуску, а потом так же круто поднималась вверх на другом берегу. Артиллеристам надо было выжать из своих лошадей все, на что они были способны. Раздалась команда «Галоп!», и под возгласы «Карашо, карашо!», как мы тогда говорили, упряжка из шести лошадей рванулась по каменистой тропе. Артиллеристы в седлах ударили по лошадям, а те, кто сидел на передках, уцепились друг задруга. В то время как по воде разлившегося ручья разлетался брызгами дождь, бесстрашные кони протащили упряжку с гаубицей через него и дальше вверх по склону на противоположный берег. Это была картина движения и силы, которую мог бы отобразить художник на полотне.
В течение 48 часов в нашей роте находился новый командир взвода. Лейтенанту Бертраму было около 40 лет, и он происходил из унтеров рейхсвера, что было видно по двум синим нашивкам. Его только недавно прихватила одна из комиссий, которые прочесывали дислоцированные в глубоком тылу войска и отыскивали лиц, пригодных для фронтовой службы. Он служил в роте генерала Мельцера, когда Мельцер был еще капитаном в стотысячной немецкой армии. Однако толку от него было мало. Его принесенная с плаца заносчивость, ужасный саксонский говор и явная боязнь опасности немного нас позабавили. Он исчез так же внезапно, как и появился, без всяких видимых причин. В то время говорили, что продолжительность жизни лейтенанта пехоты, то есть время, которое он мог пробыть со своим подразделением на фронте и не оказаться убитым или раненым, составляла в среднем 13 дней. У лейтенанта Бертрама этот срок оказался значительно короче.
Вечером 30 сентября мы переправлялись через реку Вихра. Я спустился к берегу. Хотелось пить. Я зачерпнул рукой и выпил немного воды с землистым привкусом. На крутом западном берегу мы обнаружили уже подготовленные позиции. Их недостатком было то, что траншеи доходили до точки на середине склона. Там предполагалось удерживать фронт. Траншеи прокладывались таким образом, чтобы избежать слепых углов в секторе огня перед позициями. Когда мы на следующий день получили приказ на отход, то недостаток этой позиции стал очевиден. Противник уже занял левый берег и подтянул туда несколько противотанковых орудий. Из них он мог вести огонь по нашим траншеям прямой наводкой, что все равно заставило бы нас оставить их немедленно. Было тяжело и опасно пробираться по траншее наверх под огнем этого грозного оружия.
После того, как мы выбрались на вершину склона, стала понятной и причина неожиданного приказа отступать. Слева от нас, в нашем тылу, появились русские, и мы увидели, как они продвигаются к мосту. Этот мост был переброшен через небольшой приток Днепра, и нам надо было через него переправиться. Оценив обстановку, мы рванулись к мосту одновременно с противником. Если бы русские просто открыли огонь, то живыми до моста мы бы не добрались никогда. Но поскольку противник не стрелял, то я не стал удерживать своих людей. После пережитого в Воропаево я решил, что оборудовать оборонительную позицию на другой стороне моста и так будет непросто. Во всяком случае, мне, хотя и с трудом, но удалось добиться успеха. От выкрикивания команд и ругательств я сорвал голос. Один тучный обер-ефрейтор заявил, что у него больное сердце и что ему надо вернуться. Я ответил, что бежать ему не надо, но что в любом случае ему лучше оставаться там, где он был, чем возвращаться на недавно покинутую позицию. Потом, уже на другой стороне моста, когда преследовавшие нас русские впервые попали под наш прицельный огонь, нас не беспокоили до вечера.
Ночью мы отступили еще дальше. Рота погрузила свое имущество на конную повозку. На одну телегу, как И в предыдущие ночи, погрузили пулеметы, патроны, одеяла и двух человек с больными ногами. Маленькое животное, само по себе выносливое и более эффективное, чем наши породистые армейские кони, находилось уже на пределе своих сил. По глубокой грязи, по ухабистым грунтовым дорогам оно тащило повозку, подгоняемое криками и палочными ударами. Потом наша лошадь остановилась, бока ее задрожали, и она упала на колени. Но наши солдаты, чью поклажу она должна была везти, не уступали. В то время как один из них говорил ей ласковые немецкие и русские слова, другой уже готовился еще раз ударить ее палкой. С силой и мужеством отчаяния она тронулась вперед.
Потом она рухнула, теперь уже навсегда. Люди стали ругаться, и прошло немало времени, прежде чем было выгружено оружие и снаряжение. Когда, через много лет, я читал книгу «Преступление А наказание», то, дойдя до того места, где говорится о сне Раскольникова, я не мог не вспомнить этот образ. Разъяренный Миколка размахивает оглоблей над своей лошадью и кричит: «Мое добро!»
Как и прежде, марши совершались по ночам, зачастую по 30 километров. Для связных это означало еще большее расстояние, поскольку вдобавок к маршам им приходилось еще и разносить сообщения. В начале марша люди разговаривали, но затем постепенно замолкали и становились молчаливыми, как сама ночь.
В то время я гордился состоянием своих ног. Не было никаких признаков волдырей, ушибов или потертости. Ведь я был пехотинцем от макушки до подошв. Фактически подошвы были даже важнее макушки. К трудностям марша добавлялся голод. Однажды случилось так, что полевая кухня не выдвигалась вперед двое суток. Тылы ушли настолько далеко на запад, что в горячке повседневных забот и из-за больших расстояний еда испортилась. Хлеб и маргарин закончились. «Железный паек», маленькую банку очень жирных мясных консервов и небольшую упаковку сухих продуктов, трогать не разрешалось. В деревнях, если они еще не были сожжены дотла, найти было ничего нельзя. У бедных жителей просто ничего не осталось. Как-то утром один смышленый парень отыскал несколько пчелиных ульев. Наша рота, то есть все 20 человек, забирались руками в сладкую, липкую массу и лизали этот горький мед, который пустые желудки принимали не сразу. Помню, как нашли висящие на кустах помидоры, которые еще не покраснели. Мы ели морковь и репу, почти не очищенные от земли, но при этом без всяких последствий для желудка.
Однажды солдаты раздобыли для меня «вьючное животное». У этого животного, т. е. улошади, вместо поводьев была веревка, но не было ни седла, ни уздечки. Сначала она позволила мне к ней подойти, и я вскочил на нее одним прыжком. Батальон шел тогда ночным маршем. Сидеть на гладкой лошадиной спине и при этом передвигаться, было для меня почти что невероятным чувством. Но удовольствие продолжалось только до следующей деревни. Когда я проезжал мимо одного из горевших домов, упала горящая балка, и от нее взметнулись искры. Моя лошадь испугалась, взбрыкнула и рванулась вместе со мной. Я проскакал мимо пожаров и мимо шеренг батальона, медленно идущие одна за другой. Я не мог остановить свою клячу и, теряя равновесие, стал сваливаться с ее спины. Сползая налево, я просто не мог отпустить веревку, которая служила мне поводьями. Лошадь неслась через деревню, а я держался под ее шеей, закинув правую ногу на круп. Потом она или просто успокоилась, или нагрузка на ее шею стала слишком большой. Она остановилась и как ни в чем не бывало позволила мне слезть. Однако комичность этой неожиданной и опасной ситуации имела ободряющий эффект, и добродушные насмешки не зардели меня нисколько.
4 октября стало известно, что мы подходим к последнему рубежу обороны и что отступление закончилось. Эта новость придала сил и нашим уставшим телам, и нашему духу. Командир батальона объявил, что новые позиции были хорошо оборудованы и что нас поджидают полевые кухни с огромным количеством еды. Должны были выдать фронтовые пайки, немного сладостей и свежее белье без вшей. И самое главное, было объявлено, что в нашу роту пришло пополнение. Численность роты снова доводилась до штатной.
За два километра до основной полосы обороны находилась небольшая деревня Пуплы. Так как она могла быть использована противником для размещения войск, а также помешать обзору и ведению огня с нашей стороны, то военная необходимость требовала ее уничтожения. Таким неблагородным делом наша рота еще не занималась. Но разве в той войне было место для благородства? Моей роте было приказано поджечь дома по правой стороне улицы. Там, поблизости от Смоленска и «большака», т. е. шоссе, маленькие деревянные домики являли собой больше признаков цивилизации, чем мы видели до этого. Было заметно, что мы недалеко от большого города, что было видно по никелированной кровати, которую я увидел в одном доме.
Не считая нескольких стариков, жители покинули деревню. По морщинистым лицам тех, кто остался, текли слезы. Совершенно древний старик, который узнал Шо мне офицера, поднял руки. Он стонал и просил меня пощадить дом, в котором он прожил всю свою жизнь и в котором хотел умереть. Старик меня тронул. Было странно, что интенсивная пропаганда и масса впечатлений от Жестокости этой кампании не смогли подавить простые человеческие чувства полностью. Я боролся со своим чувством долга, и мне стало легче оттого, что мои подчиненные поняли меня, когда я приказал им пощадить дом этого старика.
Рота пошла дальше и подожгла следующий дом. Старик пытался целовать мне руки и желал долгих лет жизни. Отмахиваясь от его благодарностей, я постарался растолковать ему, чтобы он проследил за тем, чтобы пламя от соседнего дома не перекинулось на его жилище. Если бы среди моих солдат оказался какой-нибудь «фанатик», то из-за этого русского я бы. мог попасть под суд военного трибунала. Но таких среди нас не было. Как только человек попадал на фронт, он заново открывал в себе свои истинные качества.
Вечером мы заняли новые позиции. Участок роты был расположен удачно. Сама позиция, на низком склоне, имела удобный сектор обстрела и хороший обзор в сторону впадины, за которой местность приподнималась снова по направлению к дымящейся деревне. Из-за дыма и все еще покрытых листвой деревьев я так и не увидел, остался ли целым дом того старика. В определенной мере траншеи были проложены достаточно хорошо, но во многих местах без брустверов. Не хватило времени для сооружения таких блиндажей, к которым мы привыкли за время позиционной войны. Тем не менее мы обнаружили несколько сравнительно больших ям глубиной полтора метра. Многие из них были покрыты тонким слоем деревянных балок. В одной такой яме я и разместил свой командный пункт. Несколько охапок сена позволили немного утеплить это место.
Полевая кухня действительно появилась. Были выданы огромные порции ливерной колбасы с размятой картошкой. Поскольку численность роты не соответствовала штатной, то порции убитых и раненых были выданы живым. В случае с ужином это не имело особого значения, поскольку человек все равно не может съесть за один раз больше, чем может. Однако в том, что касалось шнапса, табака и сухих фронтовых пайков, то оставшиеся в живых насладились как следует. Многие отцы семейств даже выслали излишек продовольствия домой. Я тоже отправил посылку своей девятилетней сестре Лизль.
Особую радость доставила раздача почты. Во время отступления она до нас не доходила. За три дня я получил 25 писем. 8 октября я смог ответить на пять писем от матери. В своем письме я сообщал о том, что физическое перенапряжение должно было скоро подойти к концу. Но мы все еще продолжали жить без каких-либо дополнительных удобств. Проблемы с умыванием и бритьем оставались прежними.
Прибыло подкрепление. К моему удивлению, среди вновь прибывших были люди из Лотарингии и Люксембурга. Их родина являлась частью Рейха, и они подлежали призыву на военную службу. Особого энтузиазма среди них не наблюдалось. Большинство из них испытывало тревогу и было плохо подготовлено. Отрадное впечатление произвел высокий белокурый человек из Дуделинга, который сразу же встал на ноги и хорошо освоился с обстановкой. С другой стороны, ночью исчез один унтер-офицер. Никто не видел, как он уходил. Качмарек, уроженец Верхней Силезии, которому было около 40 лет, хорошо говорил по-польски и по-русски, и пробыл на фронте только несколько недель. До этого он всегда находился в обозе. Мне было больно сознавать, что скорее всего он перебежал к врагу.
Ранним утром 5 октября я был разбужен треском наших MG 42 и четким звуком стрельбы русских автоматов. С двумя связными я бросился к главной траншее. Ко мне подбежал курсант-стажер и встретил меня словами: «Здесь иваны!» Я схватил его за грудь, сказал, что он должен следовать за мной, и поспешил дальше. В траншее лежал убитый русский. С автоматом на изготовку я начал осматривать траншею. Один из моих связных крикнул: «Вот они!» Мы немного опоздали. Наш надежный фельдфебель Гейслер уже успел отбить атаку штурмовой группы противника.
Последние два ивана рухнули на нейтральной полосе под нашим огнем. Двое сдались в плен. Трое лежали в траншее мертвыми, среди них командир, младший лейтенант. Мы просмотрели его документы. Новички, которые еще ни разу не видели убитых русских, подошли к трупам с опаской и любопытством. Их поразила примитивность русского снаряжения. Мы, «старики», удивлялись непомерно большим погонам младшего лейтенанта. В предыдущем году этих традиционно русских знаков различия не было. Они появились после заявления Сталина о «Великой Отечественной войне», когда «земля рабочих и крестьян» снова стала «матушкой Россией», которая оказалась в опасности и призвала своих сыновей.
Вечером на наш участок прибыл командир полка подполковник Дорн, который принял доклад об утреннем визите противника. Правда, он не называл меня «малышом», как это делал летом Новак, но, как и Новак, действительно относился ко мне с отеческой заботой. На ремне у Дорна висела фляжка, из которой он предложил нам выпить. Это был хороший, согревающий коньяк.
Надежды на период отдыха на этом участке оказались несостоятельными. В ночь на 12 октября нас сменили и отвели в тыловую зону, в деревню, расположенную в 10 километрах от линии фронта. До полудня нам удалось поспать без помех со стороны противника. Переброска на грузовиках к северу планировалась на вторую половину дня. В это время там шли бои, которые вошли в историю войны в России как «сражение за Смоленское шоссе». Обстановка сложилась критическая.
Русские продолжали атаковать и в нескольких местах прорвали нашу оборону.
Ночь на 13 октября мы провели в поселке Ленино. рота была пополнена до 70 человек, и я нашел для них две комнаты в русском доме. Теснота была ужасной. Спать было можно только на одном боку и всем повернувшись в одну сторону. Перевернуться было невозможно, потому что тогда должен был зашевелиться весь ряд. Отвратительный запах, теснота и вши не позволили нашему отдыху стать полноценным сном. Постоянно кто-нибудь вздрагивал, измученный вшами. Вдобавок появилась еще и «сова», советский биплан, хорошо известный нам по опыту окопной войны. После своей поездки верхом возле Ельни я стал чувствительным к этому самолету, так что надежды заснуть у меня не было. «Сова» действительно сбросила несколько осколочных бомб. Одна из них попала в соломенную крышу нашего дома. К счастью, она не взорвалась, иначе последствия были бы для нас очень тяжелыми.
Днем мимо нас со своей батареей проследовал обер-лейтенант Рауприх, мой знакомый по строительному штабу. Я остановил его и расспросил об обстановке. Он сказал, что его артиллерийский полк получил приказ занять огневые позиции. Были и другие новости. Шел третий этап сражения за Смоленское шоссе. Недалеко от того места в бой была введена польская дивизия, а также советские женские подразделения. Рауприх сказал, что сам видел женщин-военнопленных. Он не удивлялся, что русские имели возможность поддерживать темп наступления и в то же время вести оборонительные бои. Еще он рассказал о том, как из-за нехватки транспорта командование противника заставляло местных женщин, стариков и детей перекатывать по дорогам бочки с бензином.
С наступлением темноты я, как было приказано, выдвинулся со своей ротой вперед. Надо было создать еще один рубеж обороны перед участком прорыва. Мы вырыли себе окопы, и солдаты принесли сена и соломы, чтобы сделать их теплее и мягче. Солнце еще пригревало, но ночи становились все холоднее. Тем временем из ближнего тыла нам доставили шинели. Мы не могли снимать их днем, потому что их было некуда положить. Поэтому, при суточных перепадах температур до 20 градусов, мы должны были находиться в одной и той же одежде.
До основной полосы обороны было около трех километров. С передовой доносились звуки стрельбы артиллерийских орудий и взрывов снарядов, а временами огня стрелкового оружия. Вместе со своим связным, колено к колену, я сидел в нашем окопе на двоих. Мы мерзли и не могли уснуть. В 22.00 батальонный связной вызвал меня на командный пункт соседней части, где уже расположился наш штаб. Дрожа от холода и ругаясь, я последовал за ним.
Капитан Байер был назначен командиром батальона в 461-й полк нашей дивизии. Поэтому я был принят новым командиром, майором Брауэром. Он только что прибыл из Норвегии. Брауэр принимал участие в Первой мировой войне, не имел никакого понятия о Восточном фронте и казался встревоженным и смущенным. Фактически батальоном управлял адъютант, лейтенант Букш. Я получил приказ немедленно продвинуться вперед для участия в контратаке. Надо было срезать выступ в нашей обороне. Вбитый противником клин был размером 100 метров в глубину и 220 метров в ширину. В середине выступа находилось кладбище. Моя рота, при поддержке трех штурмовых орудий, должна была пойти в лобовую атаку. Слева и справа от меня, с основной линии обороны должны были подойти штурмовые группы 1-й и 2-й роты. С 10.35 до 10. 40 по участку прорыва должна была вести огонь артиллерия. После этого нам надо было продвигаться вперед.
Лейтенанту той части, на участке которой произошел прорыв, я вручил записку с сообщением о своем выходе на исходный рубеж. Он пошел с нами, чтобы ввести меня в курс дела. Рядами с интервалами в пять шагов рота пошла вперед. Я хотел атаковать двумя клиньями. Один должен был вести я, а другой — фельдфебель Гейслер. Это было необходимо, потому что в темноте я бы не смог увидеть полосу атаки целиком и поэтому положился на Гейслера. Время пришло, и позади нас послышался шум моторов штурмовых орудий. От участка прорыва нас отделяло 300 метров. Лейтенант из соседней части указал направление в сторону кладбища, пожал мне еще раз руку и удалился.
Я проинструктировал командиров отделений. Приглушенными голосами, словно противник был совсем близко, они передали приказы дальше. Потом началась артподготовка. Залп за залпом наша артиллерия била по тому месту, где должен был находиться противник. Появились штурмовые орудия. За пять минут артобстрела мы подошли на расстояние 100 метров от намеченной цели. Как только он прекратился, противник открыл огонь. Теперь мы оказались под градом артиллерийских снарядов и, самое главное, под минометным огнем. Одну за другой русские выпускали осветительные ракеты.
Местность, которая совсем недавно была под слабым лунным светом, была теперь залита свечением горящего магния. Солдаты сгрудились вокруг штурмовых орудий, полагая, что будут в безопасности от пуль и осколков. Но теперь укрытия надо было искать в воронках, продвигаясь вперед метр за метром. Казалось, что прошла целая вечность с того момента, когда остановились штурмовые орудия. Огонь со стороны противника продолжался, не ослабевая. Казалось, что он перепахивает землю. При свете ракет были видны кресты и могильные холмы. Среди них были похожие на призраки фигуры, которые стреляли в нас из автоматов. Они атаковали. Сквозь грохот взрывов прорывался громкий «лай» их стрельбы.
В этом аду надо было принимать решение. От кладбища нас отделяло примерно 50 метров. Наша атака продолжалась, и люди пока еще находились в движении. Я не знал, сколько их теперь было. Мне было приказано зачистить участок прорыва. От цели меня отделял только один, последний и решительный бросок. Надо ли, находясь так близко от цели, отдавать приказ отступить? Этот приказ мог обойтись в такое же количество жертв, как и атака. Я решил продолжать. Нужен был всего лишь один рывок вперед. Я вскочил и крикнул «Ура!». Продолжая кричать «Ура!» я мчался вперед, не зная, сколько моих товарищей последует моему призыву.
Жгучая боль в теле заставила меня свалиться в воронку. Я видел, как в 20 метрах передо мной вражеский солдат целился в меня из автомата. Если бы его выстрел меня не остановил, то я бы, конечно, продолжал бежать как сумасшедший. Потом этот русский бросил в меня гранату. Она взорвалась на краю воронки, в которой я корчился. Меня обсыпало землей. Надо было возвращаться назад, извиваясь и перекатываясь с боку на бок.
Потом, нагнувшись и прихрамывая, я побежал, залегая иногда в воронках. Просвистел осколок. Моя щека оказалась разорванной. Он чуть было не попал мне в правый глаз.
Наша атака была отбита, и противник больше не выпускал осветительных ракет. В бледном лунном свете я пытался разглядеть остатки своей роты. Кроме убитых, я увидел нескольких раненых, свернувшихся в воронках или ползущих назад. Некоторые из солдат собрались в укрытиях по два или по три человека. Раздался голос: «Господин лейтенант!» Я пощупал свой живот и решил, что ранение было легким. Меня снова окликнули: «Господин лейтенант, сюда!» Пока я прислушивался к голосу передвигался в его направлении, еще одна пуля сбила меня с ног. Я скатился в воронку. Стонущие голоса звали санитаров. Противник продолжал вести огонь. Времени проверить свою третью рану у меня не было. Я только почувствовал облегчение от того, что, скорее всего, она тоже не была слишком тяжелой.
Когда я прижимался к краю воронки, совсем близко разорвалась мина. В воронку свалился кричавший от боли человек. По его голосу я узнал в нем пожилого обер-ефрейтора, который окликал меня до этого. «Я потерял руку», — простонал он. Я увидел, как рука в перчатке болталась у него в рукаве. Продолжая стонать, он попросил расстегнуть ему ремень. Я стал ощупывать его тело, и когда добрался до пряжки, то меня охватил ужас. Я почувствовал теплую, нежную ткань его внутренностей. Моя рука попала ему прямо в живот, который был разорван на всю ширину тела. «Пойду и приведу санитара», — сказал я, зная, что ему уже ничего не поможет. Но я не мог просто уйти и оставить его умирать. В конце концов, он выполнял мой приказ.
Прошло несколько минут. Казалось, что с начала атаки прошла целая вечность, хотя было только начало первого ночи. Тяжело раненный обер-ефрейтор затих, а его дыхание стало прерывистым. Я увидел, как блестят его глаза, и почувствовал, как его здоровая рука тянется к моей. Потом послышался вздох умирающего человека. «А, господин лейтенант», — прошептал он, и его голова свалилась набок. Меня вновь потрясло чувство ужаса. Наконец, от воронки к воронке я двинулся дальше.
На перевязочном пункте я обнаружил половину своей роты. Из 70 человек не ранено было только 15. 20 были, скорее всего, убиты. Мне невероятно повезло. Первая пуля задела поверхность желудка в двух местах. Вторая прошла между двух ребер над селезенкой. Я мог ходить почти без посторонней помощи, нагнув верхнюю часть тела. Раненых отвезли на штурмовых орудиях. Меня подняли на броню вместе с фельдфебелем Глейсером, рука которого была изуродована взрывом осколочного снаряда. В полку нас перегрузили на санитарные машины и отвезли на станцию Горки. Там стоял наготове санитарный поезд. У меня нашлось время доложить командиру о провалившейся операции. Подполковник Дорн печально покачал головой по поводу этой плохо подготовленной и поспешной авантюры, в которой он не участвовал. Батальон был временно передан в распоряжение другой части.
До сих пор помню чувство неописуемого облегчения, которое я испытал, когда лежал в движущемся поезде. Поезд шел на Вильнюс, и мы ехали через Минск. В пути я смотрел через окошко переоборудованного товарного вагона. Картина была незабываемой. На западе сияло заходящее солнце. В его красноватом свете широко раскинулась земля, без домов, без деревьев и без кустов. На северной стороне горизонта стена грозовых облаков, черно-фиолетового цвета. Перед ней, далекая и одинокая, белоснежная каменная церковь.
Я написал домой о двух своих ранах в живот и о том, что не ожидал длительного лечения. Но через 10 дней рана на желудке воспалилась и потребовалась операция. Хирург был старшим офицером медицинской службы, среднего возраста, рыжеволосый, маленький и плотно сбитый. Когда я проснулся после наркоза, он посмеялся над моей офицерской «заносчивостью». Все еще под воздействием эфира, я пустился в рассуждения о том, насколько хорошо из полного сознания перейти в бессознательное состояние. У меня была отобрана всякая ответственность, и отпали все мысли об обязанности и долге. Скептическое выражение лица хирурга показывало, что он не понимал, о чем я говорил. Вероятно, он не имел никакого понятия о бремени ответственности, возложенном на плечи 19-летнего командира роты.
Покидая операционный стол, я сказал, как посчитал уместным: «Благодарю вас, господин доктор». «Не стоит благодарности, мой мальчик», — было его ответом на мои слова, которые я произнес со всей серьезностью.
Военный госпиталь размещался в больнице женского монастыря, в старом здании с толстыми стенами. У меня сохранились поверхностные воспоминания о Галине, польской студентке медицинского института, которая дежурила днем. Но до сих пор в моих глазах стоит образ ночной сиделки, с которой я подолгу беседовал каждый вечер. Это была 70-летняя монашка, «принадлежавшая дому Бога». Она была благовоспитанной дамой из польского дворянства и вдовствовала 44 года. На беглом немецком языке она рассказывала мне, заинтересованному слушателю, о своей давно ушедшей, короткой молодости. Она жила в Варшаве, подолгу останавливалась в Париже и Лондоне. Годами она дежурила только по ночам. Возможно, что таким образом она чувствовала себя ближе к «вечной ночи». Каждый день в госпиталь приходила одиннадцатилетняя девочка, которая продавала газеты. Ребенок явно недоедал. Случилось так, что все товарищи в палате ее полюбили. Мы объединились и создали своего рода «благотворительное общество» для помощи ее семье, уплачивая в двадцать или тридцать раз больше за газеты ценой в 10 пфеннигов. Ее глаза светились благодарностью. 3 ноября, когда нас грузили на санитарные машины и отвозили на вокзал, «наша» маленькая девочка еще долго махала рукой нам вслед.
К моему удовольствию, санитарный поезд пришел в Вернигероде, чудесный курортный городок в горах Гарца. Благодаря своему расположению, он напомнил мне Зённеберг и Тюрингский лес. По дороге нескольких раненых выгрузили в Хальберштадте, Воспоминаний о самом городе у меня не сохранилось, но я четко помню, как над ним пролетал Гигант. Это был новый транспортный самолет, который мог перевозить по воздуху один танк или целую роту солдат с вооружением. Огромный самолет с шестью моторами, по три на каждом крыле, произвел глубокое впечатление на раненых, особенно тем шумом, который он издавал. Для нас это было признаком того, что мощь Рейха была не сломлена.
Когда-то Вернигероде являлся резиденцией князя Штольберга-Вернигероде. Его замок возвышался над городом, отличительной чертой которого были изысканные отели и старинные кирпичные дома на деревянных каркасах. Там было несколько санаториев, в один из которых меня и направили. Он назывался «Д-р Кайенбург». Очевидно, он был назван так по имени врача, и содержался его вдовой. В нем находилось 20 офицеров, чьи ранения были не слишком тяжелыми, и все они могли ходить. Ежедневно из военного госпиталя приходил врач. Санаторный режим соблюдался полностью. Для меня это было непривычным «феодальным» окружением. В палате было радио, имелся балкон с видом на гору Брокен и бильярд в специальной комнате. Еда была хорошей, но «совсем немного сигарет», как я жаловался в письме к отцу.
Из своих товарищей, офицеров разного возраста, я помню троих. В моей палате находился сын священника из Аугсбурга, лейтенант Утман. После меня он был самым молодым. Был еще обер-лейтенант Бамбергского кавалерийского полка, господин Ланген из Мюнхена. Он происходил из семьи совладельцев известного издательства «Ланген и Мюллер» и был очень культурным человеком. Дружелюбным был и подполковник резерва д-р Вутцль. Он был ученым, занимался исследованиями в области немецкого языка и истории искусства. Приписан он был к 45-й Линцской пехотной дивизии. Позднее он получил Рыцарский Крест, а после войны стал старшим советником в правительстве одной из австрийских земель.
Чтобы попасть из санатория в город, мы проезжали одну остановку по узкоколейной железной дороге. Она проходила от вокзала Вернигероде до Брокена, самой высокой горы Гарца. Днем или по вечерам мы часто заходили в кафе. Однажды мы даже поднялись на Брокен, размышляя на своем пути о гетевском Фаусте и о ведьмах на горе Блоксберг. 5 декабря, в своем письме из санатория, я сообщал отцу, что побывал в краткосрочном отпуске и съездил домой в Штокерау. Рассказал о великолепной постановке «Травиаты» в Венской государственной опере. Однако добавил, что единственной проблемой был никудышный тенор, «как это почти всегда случается в Вене».