Февраль — март 1945 г.: последние дни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Февраль — март 1945 г.:

последние дни

Защитная дамба на левом берегу Вислы была занята подразделениями, наспех сколоченными на ближайшем фронтовом КПП. Благодаря их присутствию мы получили возможность отдохнуть в последний раз. Еще не все немецкие жители бежали из этого процветавшего когда-то города. Они надеялись, что враг будет остановлен на Висле. Несмотря на обильный ужин, мы продолжали есть до поздней ночи. Еды было много. Пока солдаты готовили кур, я поглощал яичницу из десяти яиц, которые Вальтер раздобыл для меня в обмен на другие продукты. Утром прибыла полевая кухня, и люди получили по полному котелку фасоли с беконом. Шутник Франц сказал, что, по его мнению, фюрер мог бы уже и отказаться от карточной системы. После этого мы стали укладываться спать. Кто-то нашел патефон и привел его в рабочее состояние. Из двух имевшихся пластинок была выбрана только одна. Запись речи Адольфа Гитлера под названием «Дайте мне четыре года» слушать не стали. Вместо этого мы слушали старую песню, мелодию которой я помню до сих пор. Из издававшего жестяной звук патефона понеслись слова: «Так любит мужчина в Лиссабоне, Токио и Риме; язык любви одинаков повсюду».

Во второй половине дня 27 января мы заняли оборону на берегу Вислы. Участком моей роты была деревня Югензанд, к югу от Дойч-Вестфаллена. На заснеженном берегу реки росли ивы. Рядом находилась защитная дамба высотой около пяти метров и с откосами в обе стороны. К востоку от дамбы проходила деревенская улица. С другого края стояли небольшие чистые домики, обсаженные фруктовыми деревьями. Поскольку траншей не было, то мы выкопали себе окопы на дамбе. В доме, который я выбрал в качестве своего командного пункта, я встретил одного лейтенанта с несколькими солдатами, которые были отпускниками из различных частей. Их высадили на станции Дойч-Коне и собрали в одно подразделение. «Уважаемый товарищ» отправил своих людей спать в сарай, а сам провел ночь с матерью и дочерью в спальной комнате фермера. С наглой улыбкой на лице он предложил мне сделать то же самое. Не сказав ни слова, я посмотрел на него с презрением.

Поскольку противник явно нуждался в передышке, как, впрочем, и мы, нам было предоставлено два дня отдыха. По мере того как физическое перенапряжение постепенно ослабевало, ухудшалось наше психическое и моральное состояние. Брошенные жилища, фермы и поселки создавали исключительно тяжелую обстановку. Шли колонны немецких беженцев, стариков, женщин и детей, которые успели взять с собой только самое необходимое. Все вокруг было наполнено тоской и печалью. Внезапно я осознал, что эта область, которая была немецкой на протяжении половины тысячелетия, скоро будет безвозвратно утрачена.

В конюшнях было еще тепло. Многие фермеры не смогли забрать свое имущество. Ворота и двери стояли открытыми, как будто владельцы все еще обитали в своих догмах и просто выехали в поле. Подвалы и амбары были наполнены всевозможными припасами. Вдобавок к большому количеству мяса у нас было даже варенье из ягод и фруктов. Нам, пехотинцам, было суждено стать последними немцами, переступавшими пороги этих бесчисленных домов, которые должны были достаться врагу. «Германия, несчастная моя Родина», думал я. В Первом послании к Коринфянам, глава четвертая, стих одиннадцатый, я нашел слова, которые описывали то, что происходило с нашей страной в то время: «Терпим голод и жажду, и наготу и побои, и скитания».

Тогда же стало известно, что мы находились в громадном котле. В Померании русские вышли к морю. Оставалось ожидать, хватит ли у окруженных войск сил прорваться на Запад. Многие на это надеялись. Другие боялись, что Данциг будет объявлен «крепостью». В таком случае город должен был защищаться, как обычно, «до последней капли крови». Предоставленная нам противником передышка подходила к концу. Русские снова начали вести пристрелочный огонь. Дамба, улицы и дома находились под несильным, но постоянным огнем из всех видов тяжелого оружия.

Когда я стоял на улице возле дома, в дверной косяк попал снаряд противотанкового орудия. Не считая попавшей мне в губу маленькой щепки, все обошлось благополучно. Однако было непонятно, откуда прилетел этот снаряд. Дом стоял за дамбой и поэтому не мог быть поражен прямой наводкой. Значит, выстрел был произведен с противоположного берега, но с места, расположенного или выше, или ниже по течению. Это указывало на то, что русские замышляли какую-то операцию в нашей полосе обороны. На самом деле, в ночь на 29 января противник переправился через Вислу на участке соседнего батальона в Дойч-Вестфаллене и силами не менее роты занял деревню. Резервов, с помощью которых их можно было бы выбить оттуда, конечно, не оказалось.

Командование дивизии приняло решение отвести наш батальон с занимаемых позиций. Тогда на следующий день можно было бы провести атаку местного значения, с целью отбросить противника на правый берег Вислы. Совещание и отдача приказов проходили на полковом командном пункте в расположенном в деревне Швентен доме лесника. Как и подобало этому случаю, присутствовало много начальников. «Папаша» Дорн обрисовал ситуацию, которую он назвал «дерьмовой». Этого и следовало ожидать, судя по условиям местности. Поскольку в равнине ледникового происхождения, по которой протекает Висла, укрыться было совершенно невозможно, то рассматривался вариант атаки одновременно с севера и юга, вдоль улицы, от дома к дому. Два штурмовых орудия должны были пробиваться через кустарниковые заросли прямо по берегу, вдоль дальней стороны дамбы, то есть вдоль стороны, обращенной к противнику. Мне было приказано взять на себя командование группой, которая должна была наступать с юга. Таким образом, это был «отряд Вознесения». (Имеется в виду группа смертников. — Прим. ред.)

Когда мы расходились, мне показалось, что взгляды и рукопожатия были не такими, как обычно. Я чувствовал, что никто из них не хотел оказаться на моем месте, и они радовались, что этот жребий достался не им. Уважение со стороны артиллерийского командира, заметная почтительность офицера противотанковой батареи и отеческая доброта полковника Дорна доставили мне подлинное удовольствие. Еще я радовался за своего друга Хусинета, сменившего к тому времени капитана Николаи на должности полкового адъютанта. В возрасте 22 лет он был старше меня всего на один год. Он носил Рыцарский Крест и золотой знак «За ближний бой», был аккуратным, скромным и бодрым. Своим мягким голосом, искренне и по-братски, он сказал: «Береги себя!»

Командование придавало этой операции большое значение, о чем говорил тот факт, что батальону было позволено провести ночь во дворце Сартовиц, находившемся в пяти километрах от передовой. Это типичное для восточной части Германии поместье было расположено над долиной Вислы, откуда открывался изумительный вид на покрытую льдом реку. На переднем плане были маленькие деревни, а дальше к горизонту виднелся город Грауденц с возвышавшейся над ним крепостью. Но поскольку это величественное здание могло просматриваться противником и были случаи попадания в него снарядов, то мы предпочли прикрытый деревьями парка флигель.

Перед тем как заснуть, я дал указания унтер-офицерам. После этого мне пришлось рассказать солдатам о том, что их ожидало на следующий день. В то же время надо было вселить в них уверенность. Это было тяжелее всего. Я не мог скрыть от них того факта, что шансов уцелеть у нас было немного, но сказал, что они должны были помнить о том, что все мы находились в руках Божьих. Бог был с нами каждый день, как всегда, будет и завтра. Так было написано на пряжках наших ремней.

В 3.00, после того как я проспал четыре часа глубоким сном, меня разбудили. Это был батальонный связной. Все еще в полусне, я споткнулся о свои сапоги. Нам представилась возможность позволить себе роскошь спать без обуви. Я спросил капитана Вильда, что случилось. Он посмотрел на меня и тихо сказал: «Не волнуйся, все отменили, мы продолжаем отступать».

Противник расширил свой плацдарм, и деревня Швентен была оставлена. Нашему батальону надо было взять ее снова. Первой целью атаки была ферма, на которой стояло несколько домов. Ферма располагалась на окруженном лесом холме к юго-западу от деревни. Атаку должны были поддержать два штурмовых орудия. Со своей ротой, в которой было теперь только 20 человек, я должен был наступать под прямым углом к позициям другой роты, вместе с которой находились штурмовые орудия. Я должен был продвигаться вперед и отвлекать на себя внимание противника, после чего в атаку должно было пойти другое подразделение и штурмовые орудия.

Противник заметил наше передвижение, связанное с подготовкой к атаке, и объявил об этом огнем противотанковой пушки. Снаряды попадали в деревья и разрывались над нами. Но дубы и березы оказались крепкими, и это нас спасало. Атака началась после нескольких залпов нашей артиллерии и минометов. Мы вышли из леса и сразу же попали под огонь противотанковых орудий. Мы залегли, но тут послышался гул моторов штурмовых орудий. Я вскочил и закричал «ура».

Дальнейших приказов не потребовалось. Люди пошли за мной. Меня обогнал Вальтер. Русские, их было около взвода, бросились бежать. Мы преследовали их до самой фермы. Противника там уже не было. Остались только противотанковая пушка, зарядный ящик и две печальные русские лошадки. В зарядном ящике мои солдаты обнаружили то, что было русской добычей, а именно целую груду 250-граммовых упаковок немецкого сливочного масла.

Выходя из ворот фермы, я увидел нашу наступавшую пехоту и два штурмовых орудия, помахал им рукой и повернулся в сторону противника. Некоторые из нас уже вошли в придорожную деревню Швентен. Вдоль деревенской улицы в замешательстве бежало не менее двух русских рот. Они, конечно, почувствовали, что находились под угрозой с фланга. Я закричал: «Вперед, в атаку!», и мои люди ответили громким «ура». Значительно превосходивший нас в численности противник бежал.

В доме лесника, в котором за несколько дней до этого располагался полковник Дорн и где отдавались приказы на проведение отмененной впоследствии контратаки, я разместил свой командный пункт. Правда, мы были в подвале, в то время как полковник находился тогда на первом этаже. Я осмотрел комнату, в которой проходило совещание. В стене зияла дыра размером около метра. Полковник получил ранение в голову. В подвале успел поработать русский штаб. На полу и на столах лежали телефонные аппараты и наполовину пустые банки с американскими мясными консервами. На банках были этикетки с русскими буквами. И потом, помещение было пропитано почти не поддающимся описанию запахом простого русского солдата, который я могу ощущать даже сейчас, но думаю, что не смогу его правильно определить. Это могла быть какая-то смесь запахов мокрой кожи и конского навоза, но, возможно, также и запаха немытых тел.

В течение двух или трех дней главный оборонительный рубеж дивизии проходил перед Швентеном. На смену генералу Мельцеру пришел генерал-лейтенант Дрекман. В полдень он посетил мой командный пункт. Среди белого дня, на виду у противника, в шинели с яркими красными отворотами, он проехал на машине вдоль дороги к дому лесника. С трудом мы уговорили его спуститься в подвал. Судя по такому величественному приезду генерала, я сначала подумал, что он был перевозбужден. Но вскоре причина его поведения прояснилась. Было видно, что он выпил слишком много коньяка. Его первоначальная строгость сменилась веселым настроением. Потом он стал говорить о сложившейся обстановке и принял покровительственный и ободряющий тон. Когда представилась возможность, я упомянул о том, что являлся «последней лошадью в конюшне» полка, имея в виду, что оставался последним ротным командиром, уцелевшим после 14 января. Это не произвело на него никакого впечатления, и он вскоре уехал.

Вслед ему Вальтер громко выкрикнул пожелание попасть под снаряд русской пушки. Это научило бы его понимать, что такое страх. Но, к нашему счастью, этого не произошло. В этот же день такое бездумное отношение к безопасности закончилось тем, что маленькому капитану Хайну повезло меньше. В 1943 г. полковник фон Эйзенхарт дал ему прозвище «дружок» Хайн. Стало известно, что командир дивизии проводил офицерское совещание в школе соседней деревни. Должно быть, русские заметили это и радировали своим артиллеристам. Результатом было несколько убитых и раненых, включая капитана Хайна. Однако беспечный генерал не пострадал.

7 февраля русские выбили нас из деревни. Я оставил свой командный пункт в доме лесника и отошел на 500 метров по дороге к поместью Майерхоф. В этом месте один солдат из противотанковой батареи подбил танк-«Сталин» выстрелом из гранатомета «Панцершрек».

Теперь линия обороны проходила перед построенным из красного кирпича домом для сельскохозяйственных рабочих. Я расположился на кухне, а вход в это запущенное здание находился сзади. Чтобы попасть в дом, надо было подняться к двери по деревянному настилу высотой около метра. Именно благодаря этому настилу я и остался тогда в живых.

Чтобы немного подышать, я вышел на настил, оставив дверь открытой. Время от времени поблизости разрывались мины. Однако настил был расположен за домом, и казалось, что он прикрывает от минных осколков, разлетавшихся горизонтально. Неожиданно рядом со мной разорвалась мина. Ударом в грудь меня швырнуло через дверь обратно в дом. Вокруг меня собрались солдаты и спросили, не ранен ли я. Поначалу я не знал. Потом увидел и почувствовал, что конечности были целы. Я мог двигать ими, и крови нигде не было.

Что же произошло? Осколок мины, размером всего лишь с ноготь, пробил мою зимнюю куртку. После этого он прошел через 32 страницы топографической карты, которая была сложена в 16 раз, и застрял между полевым кителем и зимним бельем. Сама мина, прежде чем взорваться, пролетела в 20 сантиметрах от меня и наклонной плоскости настила. Все летевшие в мою сторону осколки, кроме одного, попали в настил. Однако мое намерение послать вытащенный из одежды осколок домой в качестве «сувенира» оказалось неосуществимым. В то время полевая почта почти уже не работала.

На следующую ночь мне было приказано провести атаку, чтобы отодвинуть линию обороны немного вперед. Никто не знал, где находился противник. Русский пулемет «Максим» вел по нам огонь с небольшого возвышения к востоку от дома лесника. Однако с нашей стороны не было никакой артиллерийской подготовки. Мы должны были доложить о готовности к атаке и отбросить противника криком «ура». Было хорошо известно, что русские избегают вступать в бой в ночное время. Но наше командование, очевидно, забыло, что мы уже не были героями первых лет войны. Тем не менее, несмотря ни на что, мы двинулись вперед.

Стояла кромешная тьма. Вскоре от нас потребовались все силы, чтобы не упустить из виду идущего впереди человека. Мы были тенями и силуэтами, кравшимися по заснеженной местности по направлению к стучавшему пулемету. Несомненно, каждый солдат чувствовал, как и я, биение своего сердца. Через какое-то время вражеский пулемет прекратил огонь. Мы дошли до дома лесника, но он оказался покинутым. Судя по всему, противник отошел по собственной инициативе. Затем мы добрались до южного края вересковой пустоши.

После этого начались тяжелые бои, в ходе которых противник с различной степенью интенсивности старался выбить нас из лесистой местности. К 11 февраля мы провели трое суток в лесу и в снегу, без крыши над головой и без сна. В первый день русские попытались войти в лес, но потом от этого отказались. В течение продолжительного времени я почти не слышал треска и грохота выстрелов стрелкового оружия. Иногда в каком-нибудь лесном углу раздавался похожий на пение свист срикошетивших пуль. В романтической тоске мне вспомнилась строчка из детского стихотворения: «Маленькие пташки в лесу, они поют так расчудесно и весело». Но мне было совсем не до романтики, когда одна из таких «поющих» пуль пробила штанину моих зимних брюк. Лежа в снежных выемках, мы пытались урвать четверть часа или полчаса сна. Спать дольше не удавалось, потому что со временем мороз, 10 градусов ниже нуля, начинал пробираться через нашу оборванную форму. У меня к этому добавлялась еще одна беда. Мои ноги не мерзли на ходу, но теперь появилась опасность, что они промерзнут насквозь, до самых подошв моих сапог, которые уже превратились в лед.

Вечером 12 февраля мы пробрались к дому лесника по фамилии Мишке. Это был единственный дом на многие километры вокруг. К ночи он оказался набитым солдатами из различных частей. Следуя приказу капитана Вильда, я попытался собрать всех своих людей в одной комнате. Попытка провалилась. Мне пришлось ходить по всему дому, чтобы освободить, по крайней мере, несколько углов. Это было важно, поскольку дом лесника находился в нашей полосе обороны. В любой момент могла атаковать вражеская штурмовая группа. Чтобы иметь возможность ее отбить, командир подразделения должен был обеспечить постоянную готовность своих людей вступить в бой. Однако этого нельзя было добиться, когда большое число солдат из разных частей лежало по комнатам вперемешку.

В первой же комнате я натолкнулся на сопротивление до стороны одного фельдфебеля. Находившиеся вокруг него солдаты, очевидно, его товарищи, освободили место с готовностью, но он, напротив, остался лежать на полу. Я заговорил с ним резким тоном и приказал «как офицер» немедленно встать и вместе со своими людьми покинуть помещение. На него это не подействовало. После этого я заговорил по-другому: «Даю две минуты. Если приказ не будет выполнен, то буду стрелять». Я не стал дожидаться выполнения своего приказа и пошел к капитану Вильду, чтобы доложить ему об этом инциденте. Вильд сидел при свете моей сальной свечи и холодным тоном, не поднимая глаз, сказал: «Делайте, что хотите». «Господин капитан, я не могу просто так застрелить человека», — воскликнул я. Но капитан Вильд, отважный человек, бывший пастор и старший товарищ, находился на пределе своих сил. Он не выразил своего мнения и не принял никакого участия в том, что меня так возмутило. Он переложил на мои плечи ответственность за принятие решения и за последующие действия и еще раз ответил, безучастно и невыразительно: «Делайте, что хотите».

В нерешительности и в сомнениях я пошел обратно, опасаясь, что тот парень будет все еще лежать в своем углу. Так оно и было. Больше сдерживаться я уже не мог. В состоянии крайнего возбуждения я закричал: «Немедленно встать и покинуть помещение, или застрелю на месте!» Меня сотрясала дрожь. Хотелось знать, выполнит он мой приказ или нет. Когда мои трясущиеся пальцы уже потянулись к кобуре, другой фельдфебель, один из его товарищей, вмешался, чтобы успокоить и утихомирить меня. Даже его слова о том, что человек, отказавшийся выполнять мой приказ, был испытанным и отличным солдатом, я обернул против него, сказав, что в таком случае ему тем более следовало знать, что он должен был выполнить приказ, как это сделали другие. Но когда я все это говорил, то чувствовал, что мои слова были бесполезными. Этот человек был изнурен до предела, и у него просто иссякли силы.

Что бы произошло, если бы я его застрелил? Ничего бы не произошло. Как и в предыдущих отступлениях и в кризисных ситуациях, долгом старших начальников стало использование оружия в случаях отказа от выполнения приказа. Они могли застрелить нарушителя на месте, без судебного разбирательства. Таким образом, с формальной точки зрения, я имел на это полное право. Относившиеся к этому случаю факты неопровержимо свидетельствовали об отказе выполнить приказ. Более того, мой командир недвусмысленным образом предоставил мне свободу действий. Фактически приказ был обоснованным. И что эти люди делали на нашем участке? Являлись ли они солдатами, отставшими от своих частей, или они были дезертирами? Для того чтобы установить это, я был слишком возбужден и у меня не было времени. Времени у меня хватало только на выстрел, который должен был восстановить дисциплину и порядок.

Но я не выстрелил. Этот человек был почти так же изнурен, как и я. Вероятно, подобно мне, он тоже не спал в течение нескольких суток. Скорее всего, он был подавлен физическим, психическим и духовным перенапряжением, что привело его к потере контроля над своими действиями. То же самое было бы и со мной, если бы я не был офицером, если бы мне не надо было быть руководителем и если бы меня не охватило сильнейшее возбуждение от непостижимости такого отказа выполнить приказ. Остатки здравого смысла восстановили во мне чувство соразмерности. Я в достаточной степени восстановил контроль над собой, чтобы задуматься, стоила ли незначительность этого инцидента его смерти. Был ли я прав, настаивая на выполнении своего приказа? Таким образом, я пришел к заключению;; что мне не следовало позволять себе стать виновником его смерти, даже если обстоятельства полностью оправдывали меня и даже если это являлось моим долгом.

Я вышел в темноту февральской ночи. Меня раздирали противоречивые чувства. Формалистический склад моего характера страдал от ощущения поражения, и в то же время я радовался победе над самим собой. На какое-то страшное мгновение я держал в своих руках жизнь этого человека и едва не убил его. Ко мне подошел фельдфебель, товарищ бунтаря, и сказал, что я был «прекрасным человеком». По-видимому, он сразу же проникся ко мне доверием, так как догадался, что я родом из Австрии. Потом, со всей серьезностью, он предложил мне отправиться вместе с ним в Вену. Он сказал, что у него был мотоцикл с коляской, его часть была разгромлена и что с него «уже достаточно». Со мной, как с офицером, сказал он, будет легче прорваться через посты полевой жандармерии. Я онемел. Должен ли я был сделать так, чтобы этого человека арестовали, увели и расстреляли? Я с недоумением покачал головой, не сказав ни слова. Он исчез.

15 февраля, это дата моего последнего дошедшего до матери письма, в котором говорилось следующее:

«Последние четыре недели предъявили к нам нечеловеческие требования. Мы продолжаем находиться в тяжелейших боях на советском плацдарме к юго-западу от Грауденца. Громадное физическое утомление от снега, дождя, морозов, маршей, в сочетании с сильнейшим моральным стрессом, почти полностью доконали немногих оставшихся после 14 января. Но милостивый Бог на небесах, несомненно, берег меня. За это время я был ранен в пятый раз, не считая легкого ранения в 1943 г. Повседневные события были напряженными, чего не происходило даже летом 1944 г. В последний раз я подстригался в Деберице. С 14 января я не чистил зубы и уже давно не брился. Можешь себе представить, насколько привлекательным я выгляжу сейчас. Но мы хотим продолжать держаться, если это приведет к лучшему, а это значит, что мы снова сможем встретиться на родной земле. Будем надеяться, что Руди выберется из Восточной Пруссии целым! Я встречал людей из его резервной части, включая одного курсанта… Пишу в перчатках… Вчера, с первой почтой после Нового года, получил одно письмо от отца и два от Руди. Скажи Лизль большое спасибо за ее добрые пожелания на мой день рождения».

16 февраля мы маршировали в северном направлении к Дубельно. Облачка шрапнельных разрывов указывали на то, что наступление противника будет продолжаться. Так было всегда. Пара часов, возможно, ночь, а может быть, и два дня без давления со стороны противника. Затем русские атаковали снова, оттесняя и отбрасывая нас назад. К тому времени нас загнали на вересковую пустошь. В течение четырех недель у нас не было «постоянного места жительства». Примерно в полдень осколок мины попал мне в правое предплечье. Он залетел через открытое окно деревенского дома, в котором мы отдыхали. Конечно, это была слишком незначительная рана, чтобы попасть в госпиталь. Но, несмотря на это, охватывавшее меня с утра нервное напряжение спало. Потом я узнал почему.

В небе над другой стороной Вислы был виден привязной аэростат. Немецких истребителей не было. Наша авиация уже давно испарилась. Только на следующее утро один немецкий истребитель попытался приблизиться к аэростату, но был отогнан сотнями русских зениток и другими видами оружия.

Тем временем резко похолодало. 17 февраля мы лежали в только что вырытых траншеях в лесистой местности перед железнодорожной линией Грауденц — Кёниц. Русские продвигались через лес. К северу и к югу от нас они вышли к железной дороге. До этого мы держались стойко. Но потом на нас обрушились залпы захваченных русскими немецких реактивных минометов. Мощные взрывы их крупнокалиберных снарядов заставляли трястись неподвижную, промерзшую землю.

Прижавшись к стенкам траншей, мы ожидали окончания обстрела, лишь бы только прекратилась эта адская музыка. Однако, несмотря на огонь реактивных минометов, который оказывал на наши войска сильное деморализующее воздействие, противник наступал нерешительно. Держать его на расстоянии прицельным огнем стрелкового оружия оказалось легко. В очередной раз мой штурмовой автомат с диоптрическим прицелом доказал свою боевую ценность.

На следующий день отрезок железнодорожной линии, проходивший через наш участок, был оставлен. Мы отступали по мосту, который был приготовлен к подрыву. Он был переброшен через искусственную выемку. Никто не знал, кто должен был взорвать мост и когда и откуда это будет делаться. Так что надо было спускаться на 25 метров в эту выемку, а потом выкарабкиваться из нее на другой стороне. Я не стал себя утруждать и, чувствуя себя невероятно смелым, перебежал по мосту. Конечно, оказавшись на другой стороне, я осознал свое безрассудство.

В следующей деревне был короткий привал. Наглым образом наш отдых был прерван в тот момент, когда из стога сена простучала автоматная очередь и двое наших людей упали, сраженные пулями. С небольшого расстояния я видел, как один унтер-офицер открыл огонь из своего штурмового автомата, после чего из стога выполз русский. Очевидно, он попытался бежать. Унтер-офицер начал стрелять снова, и вероломный поступок был отомщен.

Через несколько дней капитан Вильд перевел меня в свой штаб, если его еще можно было так называть. Но он, безусловно, хотел для меня перемены в лучшую сторону или немного поберечь, потому что я действительно был последним офицером, остававшимся там после 14 января. Во всяком случае, это не имело для меня большого значения, я просто носился на ногах с места на место. Командовал ли я десятью солдатами своей роты, или помогал капитану командовать батальоном из 50 человек, в этом не было существенной разницы. Мы отошли еще дальше. На узкой проселочной дороге, которая проходила по полю в середине леса, мы находились в 20 километрах к югу от Прейсиш-Штаргард и в 60 километрах от побережья Балтики в Данциге.

24 февраля капитан Вильд отмечал свой тридцать пятый день рождения. Унтер-офицер полевой кухни не забыл его. Он принес торт в дом лесника, в котором мы отдыхали. Во время отступления торт был испечен только наполовину, но он достал его только после того, как накормил нас жареной свининой, и уже никто не хотел есть. Сидя в брошенном доме, на обитом бархатом дедовском стуле, принадлежавшем леснику, я положил ноги на стоявшее напротив меня кожаное кресло. Меня охватило чувство сильной усталости. Через какое-то время я был разбужен взрывом противопехотной мины. Было два часа ночи. Должно быть, на нее наступил вражеский разведчик. «Какого черта, — подумал я, — противник никогда не атакует ночью». Больше меня ничего не беспокоило. Я хотел спать. «Пошли вы все…!» Такими были мои полусонные мысли.

На равнине, сразу за лесом, батальон занял широкую полосу обороны. Мы могли держаться только в ключевых пунктах. Утром 26 февраля мы отбили атаку русского подразделения, проводившего разведку боем. После этого противник остановился. Было заметно, что русские нуждались в передышке. Они остались в лесу, готовясь к очередной атаке. Благодаря этому у нас появилась надежда на несколько дней отдыха. Неожиданно исчез снег. Его поглотило теплое мартовское солнце, и над потемневшими полями подул мягкий ветерок. На лугах стали появляться первые ростки зелени. Моим воображением завладела иллюзия пробуждавшейся жизни. Свое зимнее обмундирование мы сдали в тыл.

Опорным пунктом обороны нашего батальона была железнодорожная станция Гросс-Волленталь. Она находилась на левом фланге и была занята остатками моей 1-й роты. В ней было 15 человек, а командиром был недавно прибывший лейтенант. Они расположились в станционном здании, и у них был хороший сектор обстрела. За прочными кирпичными стенами они чувствовали себя защищенными. Это была типичная для небольшого городка кирпичная станция, каких в северной Германии было великое множество. Незадолго до этого она еще действовала. В здании еще стоял присущий всем вокзалам запах.

Маленький домик, в котором располагался командный пункт, имел тонкие стены. Единственная комната находилась на обращенной к противнику южной стороне. Мы были очень измотаны, нами овладела апатия, и тяга к комфорту взяла верх над уставными требованиями безопасности. Вместо того чтобы разместиться в конюшне, мы заняли комнату, выходившую окнами к противнику. В ней было две кровати, в которых солдаты и офицеры спали по очереди, конечно же, не снимая с себя сапоги и одежду. Такого покоя не было уже давно. Я мог сосчитать на пальцах те дни и ночи, когда я мог спать без сапог. В тех боях это продолжалось все время.

Во сне я услышал стук и это отвратительное шипение взрывателя ручной гранаты, которая должна была разорваться. Мне снилось, что вражеская штурмовая группа выбивает нас из дома и в комнату брошена граната. Все еще в полусне я выпрыгнул из постели, и смех моих товарищей разбудил меня полностью. Однако в этом сне была и доля истины. Снаряд полевого орудия пробил стену над моей головой, спинку деревянной кровати и застрял в противоположной стене, с которой еще сыпалась штукатурка.

В 8.05,4 марта 1945 г. передовой наблюдатель доложил о передвижении крупных сил противника из Гоосс-Волленталя на север. В 8.15, при одновременной поддержке с воздуха, противник начал артиллерийскую подготовку, отличавшуюся особой интенсивностью в полосе обороны 7-го гренадерского полка. За этим последовала массированная танковая атака по направлению к линии железной дороги со стороны Гросс-Волленталя и Нойбухена.

Так описывает история полка начало этого дня. Как я вспоминаю, под сильный огонь попал соседний участок слева. Находившаяся позади и левее нас господствующая высота к северу от Гросс-Волленталя оказалась в руках противника. Рота, то есть 15 наших солдат, получила приказ отбить эту высоту. Сначала нам надо было немного отойти назад. Потом мы подтянулись к нашим артиллерийским позициям, чтобы получить возможность охватить потерянную высоту полукругом. Все это время противник подвергал прилегающую местность сильному обстрелу из тяжелого оружия, в особенности отдельно стоявшие дома фермеров. Русские догадались, что там находились наши огневые позиции. У подножия высоты, рядом с последней фермой поддеревьями стояли полевые гаубицы, которые вели огонь. Наше передвижение к открытой возвышенности было замечено.

Со стороны противника был открыт сильный минометный огонь. Вокруг нас повсюду было слышно, как свистят и разрываются мины. С самого утра у меня было мрачное предчувствие, и когда то, чего я так боялся, произошло на самом деле, я почти что успокоился. Сначала я бросился на землю, но вскочил слишком рано, чтобы продвинуться к дому, полагая, что там будет легче укрыться. По-видимому, из-за грохота взрывов я не услышал минометных выстрелов. Острая боль от серьезной раны в левой ягодице заставила меня залечь. Я пополз к дому. Вдобавок я чувствовал, что мне не хватало воздуха, и это меня тревожило. Стало понятно, что у меня пробиты легкие. Один из моих связных втащил меня в дом, где меня уложили на охапку соломы. Санитар артиллерийской части сделал мне перевязку. Дыхание у меня было поверхностным, и я задыхался.

Добраться до тылового перевязочного пункта было лучше всего с полевой кухней артиллеристов, которая только что прибыла на огневые позиции. Меня должны были взять на конную повозку. Но прошло еще четверть часа, показавшиеся мне вечностью, прежде чем она была готова тронуться в путь. Затем меня подняли в маленький фургон. Места для лежания не было, и поэтому я должен был сесть рядом с ездовым. Но я скорее висел, чем сидел на его сиденье, уцепившись одновременно за ездового и за железный поручень. Началась сумасшедшая гонка. Над нами пролетали вражеские самолеты. Ездовой не стал рисковать, съехал с дороги и погнал обезумевшую от страха лошадь по лугам и полям. Повозка тряслась и подпрыгивала на кочках, бороздах и траншеях. Это было настоящей пыткой. Меня выгрузили в штабе какой-то части, где доктор сделал мне укол против столбняка. Потом меня погрузили на санитарную машину. После бесконечно долгого переезда меня доставили в отделение полевого госпиталя при штабе нашего соседа, 35-й пехотной дивизии.

Там, в здании маленькой сельской школы, раненых укладывали на солому. Офицер медслужбы сортировал нас не по воинскому званию, а в соответствии с неотложностью оказания помощи. Все были равны перед Богом и ножом хирурга. Из двух классных комнат одна служила операционной, а в другой готовили людей к операции. Меня раздели и с помощью уколов немного успокоили. Закончив работу с одним человеком, хирург сразу же занялся мной. Частью на животе, частью на правом боку, я лежал на операционном столе. Операция проводилась под местным наркозом. Врач задавал мне вопросы и заставлял на них отвечать. В это время я слышал, как из входного отверстия в груди с бульканьем выходит наружу воздух, и чувствовал, как обрабатывают рану. Сколько это продолжалось, я не имею понятия. Судя по тому, что они говорили, мне зашивали кожу. К тому времени, когда действие наркоза стало уже подходить к концу, был извлечен крупный осколок из задницы и еще один, застрявший рядом с позвоночником. Старший офицер медицинской службы, доктор Брюн спросил, не хочу ли я оставить их на память. Я ответил: «Пропади они пропадом!» Для напоминания о войне было достаточно и шрамов. Но осколок в легком мне суждено носить до конца жизни.

После операции меня перенесли в маленькую комнату. На одной из двух стоявших там коек лежал человек, раненный в живот. Посмотрев на него, я узнал в нем командира разведывательного батальона 35-й пехотной дивизии. Он был майором и имел Рыцарский Крест. Иногда мы с ним разговаривали. Но почти с самого начала у меня появилось странное чувство, что его состояние было безнадежным.

Однако мой случай тоже считался серьезным. За нами ухаживал очень толковый обер-ефрейтор медицинской службы. На его кителе был приколот Крест за военные заслуги 1-класса, что свидетельствовало о его квалификации. Каждые полчаса, как мне показалось, он приходил в нашу комнату и делал мне уколы в верхнюю часть бедра. За два проведенных там дня я получил не менее 80 уколов. Это привело к тому, что у меня на несколько лет онемели ноги выше колена.

На следующую ночь жизнь майора подошла к концу. Он задыхался все больше. Наверное, у него был сердечный приступ. Вместе с доктором Брюном пришли санитары, которые принесли кислородный прибор. Однако помочь несчастному они уже не могли. Я остался один. Смерть моего товарища затронула меня не очень глубоко, поскольку я и сам был слишком слаб. На следующий день медик сказал мне, что ночью прорвались танки противника. Они были уже очень близко от нас, и врачи опасались, что им придется оставить нас русским. По слухам, в руки противника попали два капеллана дивизии, протестантский и католический.

8 марта, через четыре дня, меня увезли. Санитарная машина доставила меня и других раненых на станцию. Кажется, это была станция Прейсиш-Штаргард, где нас поместили в вагоны для перевозки скота и положили на солому. Во время погрузки какой-то мерзавец санитар украл мой пистолет. Это привело меня в состояние беспомощной ярости. Хорошо хоть, что сразу после ранения я отдал свои часы связному Францу. В Данциге нас перевезли на машинах в Политехнический институт, который был переоборудован под госпиталь. Сначала вместе с примерно 50-ю другими тяжелоранеными я лежал в большом зале. Состояние мое было тяжелым, я задыхался. После короткого врачебного осмотра санитары немедленно отнесли меня в операционную. Санитарами были французские военнопленные, которые послушно выполняли все, что от них требовалось. Из своего планшета, который не был украден, я вынул остававшиеся у меня сигареты и с благодарностью отдал их французам.

Операционная напоминала огромную человеческую бойню. Помещение было наполнено испарениями от крови, гноя, пота и грязи, от повязок и дезинфицирующих средств. Один доктор только что закончил делать круговой надрез руки, потом начал ампутацию предплечья у другого раненого. Я все это видел, хотя и находился в полубессознательном состоянии. В качестве операционных медсестер работали голландские студентки. Безусловно, они были «подневольной рабочей силой» и приобретали там ужасный практический опыт. Я обхватил рукой шею одной из этих добрых и заботливых сестер, и началась операция по удалению жидкости из легких. Недостаток воздуха и невыносимый запах настолько меня ослабили, что я почти не ощутил резкой боли, когда врач сделал мне прокол. В ходе этой процедуры из легких было откачано 700 кубических сантиметров жидкости. Неудивительно, что я боялся умереть от удушья. После этого я смог снова дышать в течение двух недель. В следующий раз было удалено пол-литра жидкости, а затем только 20 кубических сантиметров. В конечном счете необходимость дальнейших процедур отпала.

К тому времени понадобились дополнительные помещения. Раненых отсортировали и освободили несколько коек. В госпиталь прибыла целая делегация во главе с генералом медицинской службы. В его окружении находился один дородный медик, похожий на директора фабрики. Несомненно, он совсем недавно был прихвачен призывной комиссией и спрятался в какой-то медицинской части. Когда толпа врачей проходила мимо моей койки, я попросил этого «медика» подать мне надувную подушку, которая лежала у моих ног. Он ответил, что мне следовало попросить кого-нибудь другого, так как это не входило в его обязанности.

Я не поверил своим ушам, потерял самообладание и вышел из себя. С тяжелым ранением, бледный, небритый, с впавшими щеками и свалявшимися волосами, я лежал на деревянной койке. На стуле рядом с ней лежал мой полевой китель со всеми наградами, включая серебряный знак за ранение. А передо мной стоял этот жирный, процветающий человек. Разодетый, с прилизанными волосами, он имел наглость заявить, что не должен оказывать одну небольшую услугу, состоявшую в подаче одной маленькой вещи. В течение всей своей офицерской службы я никогда так не терял контроль над собой перед подчиненными и так не кричал, как в этом случае.

Собравшись с остатками сил и дыхания в своем жалком теле, я обрушил всю ярость бойца с передовой против «проклятых тыловиков». «Там, на фронте, нас расстреливают на куски, а эта свинья, которая никогда в своей жизни не слышала свиста пуль, не хочет подать подушку раненому». Я просто обезумел. Меня душили слезы. Некоторые господа из состава делегации были поражены и пришли в негодование. Чтобы меня успокоить, пришли люди из персонала госпиталя, а эта карикатура на доброго самаритянина поспешила покинуть помещение.

Ночью в этой комнате было еще страшнее. Каждый вечер мне давали морфий, но его притупляющее воздействие продолжалось только несколько часов. К часу ночи я просыпался в запачканной постели и терпеливо ожидал прихода сестры, которая раздражалась оттого, что ей надо было прибираться за мной. Никогда я не видел, чтобы в одном месте было собрано так много страдания, как в этой комнате. На соседней койке солдат, совсем еще мальчик, постоянно просил воды. Получивший ранение в живот, он был недавно прооперирован, и ему не разрешалось пить. Все старались заставить его понять это, но не смогли. В какой-то момент, когда за ним не наблюдали, он открыл свою грелку. Я был слишком слаб, чтобы суметь отговорить его, и он с жадностью проглотил содержимое. На следующее утро он был уже мертв. Напротив меня у другого человека были раздроблены ноги. Спокойно и отрешенно он лежал на своей койке. Так он и умер.

С другой стороны, эти впечатления, какими бы угнетающими они ни были, придавали мне мужество, и я старался собраться с силами. Намерения умирать у меня не было. Во мне зарождалась надежда выбраться оттуда. Конечно, город был окружен, а я был непригоден для транспортировки. Несколько дней у меня держалась высокая температура, но это должно было пройти, и тогда, думал я, на самолете или на корабле, но я обязательно смогу спастись. С огромным трудом мне удалось нацарапать несколько строчек матери и Гизеле. Гизела их получила, а мать нет.

Потом меня перенесли в комнату на втором этаже здания. В ней стояло шесть деревянных коек. Мои новые товарищи, все офицеры, были, как и я, тяжело ранены, но, судя по всему, их жизнь была уже вне опасности. Моим соседом справа был Франц Манхарт, лейтенант-зенитчик из Графенберга в Нижней Австрии. (После войны он смог достичь поста начальника отдела австрийского Министерства финансов.) У него была раздроблена левая рука, но он мог ходить. Напротив, с ампутированной левой рукой, лежал обер-лейтенант противотанковой артиллерии Наберт из Швейдница. Как выяснилось, у нас оказался целый ряд общих знакомых, включая одну актрису Земельного театра, которую я видел в пьесе Зудермана «Госпожа Зорге» (Герман Зудерман, 1857–1928 гг., немецкий драматург и романист. — Прим. ред.). Когда Наберту делали перевязку, то от обрубка его руки исходила такая вонь, что всех нас постоянно тошнило. Слева от меня лежал капитан-танкист, у которого было раздроблено правое бедро. Он все время пытался пошевелить пальцами на ног§. Потом его забрали на операцию, и он вернулся без правой ноги. Проснувшись после наркоза, он обеими руками нащупывал то место, где у него раньше было колено. Он все еще чувствовал его. Осознание того, что он перенес ампутацию, оказало на него сокрушительное воздействие. Задыхаясь, он втягивал в себя воздух сквозь сжатые зубы, а потом, не издавая ни единого звука, в ужасе обхватывал голову обеими руками. Вечером 25 марта он был увезен людьми из его части. Предполагалось, что йочью в порт зайдет эсминец, который возьмет его на борт.

Как я узнал после войны от господина фон Гарна, наша дивизия тоже послала группу людей, чтобы забрать из госпиталя раненых. Очевидно, они не смогли выполнить приказ должным образом, потому что меня не нашли. Вне всякого сомнения, они были только на первом этаже. Сейчас бесполезно размышлять о том, как сложилась бы моя судьба, если бы я добрался до Дании на корабле вместе с остатками своего полка.

Фронт приближался. Котел окружения сократился до размеров осажденного города, который был объявлен «крепостью». Из комнаты в комнату ходил старый офицер-резервист, инвалид Первой мировой войны и учитель по профессии. В качестве офицера по «национал-социалистическому руководству» он пытался вселить в нас уверенность в конечной победе. Всерьез его больше никто не воспринимал. Но я еще надеялся, что меня смогут вывезти. Спустя три недели после ранения, за одну ночь высокая температура снизилась до нормальной. Кризис миновал. Меня охватила эйфория выздоровления. Доктор объявил, что я был пригоден для транспортировки.

Но было уже поздно. Бухта была блокирована. Рассказывали, что за два дня до этого из порта вышло последнее госпитальное судно. Однако оно было торпедировано и затонуло с сотнями раненых на борту. Кроме того, на нем было большое количество беженцев. Это означало, что я пытался идти наперекор своей судьбе. В очередной раз мне пришлось смириться и подчиниться неизбежному.

На койку капитана поместили пожилого лейтенанта службы снабжения. Он был очень пьян и, судя по всему, в этом состоянии и был искалечен осколком бомбы. Вскоре он умер, все еще находясь в состоянии опьянения, в котором, несомненно, пребывал последние дни и часы своей жизни. Когда его забирали, я попросил отдать мне его пистолет. Я все еще предполагал воспользоваться им.

Тем временем русские и английские самолеты бомбили город. Бомбы сыпались днем и ночью. Падали снаряды тяжелой артиллерии. В парке Политехнического института заняла позиции зенитная артиллерия. Грохот близких разрывов перемежался резкими ударами наших пушек. Мы лежали на полу, на самом верхнем этаже здания. Во время очередного обхода мы спросили дежурного офицера медицинской службы, нельзя ли разместить нас в подвале. Он ответил такими словами: «Надеюсь, вы не очень испугались, господа?» Говоря это, он улыбался, но в то же время оставался под прикрытием дверного косяка.

Очевидно, он считал некоторых из нас виновниками этой войны. Возможно, он считал, что мы должны понести справедливое наказание в виде бомбы. Наверное, так оно и было, иначе бы он распорядился перенести нас в подвал. Теперь даже дежурный санитар нечасто набирался мужества, чтобы подняться из подвала наверх. Когда это было совершенно необходимо, он приносил еду. В то время как на продовольственном складе имелось сливочное масло и другие продукты, нам выдавали только жидкий морковный суп. Иногда было несколько ломтиков хлеба с плавленым сыром и мармеладом. Однако прямо на наших глазах этот санитар ел шоколад и бессовестно заявлял, что раненым он не положен.