Апрель 1945 — апрель 1946 г.: плен и выздоровление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Апрель 1945 — апрель 1946 г.:

плен и выздоровление

На Страстную неделю 1945 г. разрушение старинного немецкого города Данцига было завершено. Русские пришли к нам вечером 27 марта, накануне той ужасной ночи, когда Данциг и прилегающий к Висле район были охвачены пламенем. В свидетельстве очевидца говорится: «От самой Хельской косы над городом была видна стена огня и дыма высотой от трех до четырех тысяч метров». Причиной были воздушные налеты с применением фугасных и зажигательных бомб. Книга «Бесконечная агония», написанная Петером Поралла, представляет собой историческую хронику событий, происходивших в Данциге в тот роковой для города 1945 год. В разделе под названием «Огненный ад» говорится следующее:

«Температура воздуха в горящем Данциге поднялась настолько высоко, что разместить немецкие войска в городе оказалось невозможно. Таким образом, только у въезда в Данциг, между причалом Шихау и башней Оливер, включая районы Хагельсберг и Бишхофберг, была создана слабая линия обороны. В этих местах наши солдаты оказывали упорное сопротивление превосходящим силам противника. Была уверенность, что каждая минута задержки продвижения советских войск означала спасение определенного числа женщин и девушек от изнасилования. Имелась возможность, что дети и старики также смогут бежать. Фактически ежедневно удавалось переправлять тысячи людей через залив в Хелу, а оттуда через Балтийское море на менее опасный Запад. Сохранились официальные записи, из которых видно, что в общей сложности из города было вывезено 46 тысяч человек.

Вечером 27 марта русским удалось прорваться к площади Ганзаплац, а от нее еще дальше, к железнодорожному вокзалу. Наши солдаты находились на пределе своих сил. Не хватало оружия и боеприпасов. Не было пополнений. Поэтому немецкое командование приняло решение отступить сначала к Моттлау, а потом через Вислу к населенным пунктам Хебуде и Пленендорф. Красная Армия заняла Данциг.

В Страстную пятницу, 30 марта 1945 г., судьба Данцига была решена окончательно. Для жителей города и множества беженцев из Восточной Пруссии и Померании начался скорбный путь ужаса, не поддающегося описанию. Советы, а немного позже и поляки, нашли жертв мщения в невинных людях, женщинах, детях и стариках. Это осуществлялось с невообразимым зверством и жестокой силой. Никто не может даже приблизительно представить себе, через что пришлось пройти населению Данцига в это время. Тысячи униженных и избитых людей покончили с собой. Многие женщины и дети умоляли застрелить их. Целые семьи были уничтожены, застрелены или забиты насмерть только потому, что они хотели защитить своих детей от изнасилования или недостаточно быстро отдавали свои драгоценности. Убийства, грабежи и изнасилования совершались ежедневно советскими войсками и поляками, которые появились позднее. Неделями и месяцами люди умирали от голода и болезней. Такова была судьба тех, кому не удалось эвакуироваться морским путем.

В результате военных действий и совершенных Советами и поляками зверств погиб каждый четвертый житель Данцига. Во время польской оккупации их морили голодом. Они умирали в лагерях принудительного труда. Они умирали, потому что им не оказывалась помощь во время болезни. По крайней мере, таким же было число жертв среди оставшихся в Данциге беженцев из Восточной Пруссии и Померании».

О том, что Данциг был морем огня, говорится и в истории нашей дивизии. Об этом писал капитан Франц Храбровски, который, сообщая подробности о бедствиях мирных жителей, добавил следующее: «Кроме того, опасавшиеся за жизнь своих детей женщины упрашивали солдат прекратить огонь. Поэтому случалось так, что во многих местах офицерам, даже используя всю свою власть, не всегда удавалось заставить своих людей выйти из подвалов». Пораллла дополняет это свидетельством очевидца, согласно которому дезертиров рядами вешали на городских аллеях.

В течение нескольких следующих часов в наши комнаты постоянно заходили русские, которые вели себя по-разному. Многие угрожали нам оружием. Но во многих было видно и нечто похожее на жалость. Хуже всех были молодые комсомольцы, лет по 16 или чуть больше. Один из них водил автоматом из стороны в сторону, пока не остановился перед койкой Франца Манхарта и не прицелился в него. До сих пор я вижу профиль своего товарища, с вопросительным выражением на лице, и особенно веко его левого глаза, которое то открывалось, то закрывалось, в то время как молодой русский держал его под прицелом. Казалось, что это продолжалось несколько минут, хотя на самом деле прошли только секунды. Хорошо помню, как другой солдат приставил пистолет, немецкий Парабеллум, к виску обер-лейтенанта Наберта. Вижу, как Наберт поднимает глаза, чтобы в последние секунды своей жизни посмотреть в лицо убийцы. Но в обоих случаях русские не стреляли. Из этого я заключил, что у них не было приказа убивать раненых, ни всех подряд, ни офицеров в особенности.

Самым забавным, по сравнению с упомянутыми выше ситуациями, когда зависаешь между жизнью и смертью, было то, как они отнимали у нас часы. По-видимому, именно на них был направлен основной интерес военнослужащих Красной Армии, так как они постоянно задавали один и тот же вопрос: «Uhr ist? (часы есть?)». У меня часов не было, поскольку я оставил их в части после ранения, и поэтому я попытался объяснить это жестами. Один из усердствовавших мародеров никак не мог понять меня и прижимал пальцем мою голову к набитой соломой подушке. К нам заходили и офицеры. Я отчетливо помню молодого майора высокого роста, который был артиллеристом и говорил по-немецки. Когда он спросил меня, как я был ранен, то я, чтобы доставить ему удовольствие, ответил, что артиллерийским снарядом. Это его действительно порадовало.

Один из нас сказал, что война закончилась, на что майор ответил, что она только начиналась. И действительно, в то время многие русские были убеждены, что после падения гитлеровской Германии капиталистический Запад повернется против России. Более чем дружеским оказался поступок одного капитана, который, перед тем как офицеры ушли, достал из своей шинели бутылку немецкого шнапса и протянул ее мне. Конечно, никто из раненых не смог бы сделать из нее даже одного глотка. Поэтому я спрятал бутылку под соломенный матрас.

После нескольких часов постоянных посещений нашей комнаты русскими мы радовались, что последняя атака прошла так легко для нас, беспомощных людей. Тот факт, что в тот день мы еще не получали никакой еды, был несущественным. Никто из нас не хотел ни есть, ни пить. Как-никак, мы остались живы. Никого из остававшихся санитаров мы не видели. Мы понимали, что они не рисковали подниматься на верхний этаж. Точно так же почти не было видно и двух докторов. Я все еще знаю их фамилии и помню, как они выглядели. Одним из них был мюнхенский хирург доктор Штадель-Эйхель. Внешне он был собран и производил впечатление занятого человека. Другим был главный врач университетской клиники в Грейфсвальде по фамилии Вольф. Он был высоким, стройным человеком и отличался вежливостью.

Однако о «нормализации обстановки» в госпитале говорить было рано. Все еще разрывались немецкие снаряды. Но самое главное, по зданию стал распространяться запах гари. Воздух стал наполняться клубами дыма. Никто не знал, загорелось ли здание от огня немецких снарядов, или его подожгли русские, а может быть, даже и поляки. Позднее выяснилось, что это был поджог. Говорили, что из 800 оставшихся в госпитале тяжелораненых 150 погибли в этом пожаре.

В нашем корпусе спасителем оказался Франц Манхарт. Кажется, это было после полудня, и, вероятно, дым мешал русским свободно перемещаться по зданию. Франц воспользовался этой возможностью, чтобы найти для нас способ спастись. Ему удалось обнаружить лестничную клетку, примыкавшую к нашему корпусу. Хотя сама лестница была широкой, она была заставлена мебелью, которая находилась в комнатах до переоборудования здания в госпиталь. Тем не менее между этой мебелью и перилами оставалось достаточно места, чтобы там мог пройти один человек. Мы должны были оставить свои койки и пробираться через этот выход на улицу. Для Эберхарда Наберта и меня (помню только нас двоих) это являлось рискованным делом. Ни он, ни я не вставали с постели после того, как мы были ранены. Я был настолько ослаблен, что едва стоял на ногах. Времени было мало, и я не знал, что с собой взять. Помню, что на мне была солдатская рубаха без воротника и что я надел поверх нее свой китель. За стену и перила я держался обеими руками.

Под руководством Франца мы смогли выбраться на открытое место, в какой-то двор. Там наблюдались примечательные сцены, которые я помню весьма смутно. Раненые, которые только что выбрались наружу, лежали на голой земле и только ползали, карабкались и цеплялись друг за друга. Некоторых забирали и увозили в неизвестном направлении. Русские продолжали грабить и спорить по поводу добычи. У одного я видел на руке несколько часов. Из здания клубами шел дым. Пламени пока было не видно. На следующую ночь, согласно свидетельствам из упомянутой книги, здание Политехнического института Данцига сгорело дотла. Оно разделило судьбу многих других домов, которые были уничтожены пожарами уже после того, как они были заняты оккупационными войсками.

Уцелело только одноэтажное здание физической лаборатории, в котором тоже размещались раненые. На каждую койку пришлось класть по два или три человека. Мне повезло, и я делил койку только с одним товарищем. В следующие трое суток этот дом был нашим пристанищем. Мой товарищ был ранен в голову, которая была перевязана так, что был виден лишь один глаз, нос и рот. Говорил он невнятно, но вскоре я понял, по крайней мере, по его акценту, что он был из Вены. Однажды ночью, когда он бормотал во сне, я распознал в нем сослуживца по своему полку. Это был лейтенант Роберт Келка, который заменил меня в штабе майора фон Гарна летом 1944 г.

Ужасным было то, что под нашими койками спрятались немецкие женщины и девушки. Конечно, русские это заметили. Постоянно приходил какой-нибудь русский, выбирал женщину, а потом выводил или вытаскивал ее из комнаты. На следующий день, или через день после этого, русские принялись выискивать мужчин, которые не были ранены и могли скрываться среди нас. Один русский переходил от койки к койке и приказывал по-немецки: «Встать!», что для многих сделать было невозможно. После этого он выкрикивал: «Спать!», и нам разрешалось лечь снова. Должен сказать, что среди нас не было ни одного здорового человека. Это было в пасхальное воскресенье.

Женщины продолжали прятаться в комнате, и когда мучители отпускали их, возвращались к нам снова. Некая Фридль испытывала особую привязанность ко мне. В пасхальное воскресенье, после того как с ней явно произошло нечто страшное, она вернулась в состоянии сильного душевного потрясения. Не говоря ни слова, она бросилась ко мне.

На следующую неделю после Пасхи нас перевезли на территорию Медицинской академии, которая уцелела и была настоящим медицинским учреждением, в отличие от здания Политехнического института. Перевозили нас на санитарных машинах. Водителями были русские, но переносили нас немецкие пленные. Во время погрузки и выгрузки нас окружали поляки, которые были настроены очень враждебно.

Хотя в Данциге не было своего университета, но наряду с Политехническим институтом в нем имелась Медицинская академия, в которой до 1945 г; можно было изучать медицину. Главным хирургом являлся профессор Клозе, пожилой господин. Регистратурой заведовал доктор Йохансен, человек средних лет. Обходы этих благородных людей явились для нас желанной переменой. Так как они были гражданскими врачами, то порядки военного госпиталя для них были чуждыми. Они выполняли свою работу так, как они привыкли и как это разрешали делать завоеватели. Были даже консультации.

Профессор Клозе, как мы узнали, пользовался определенным уважением в глазах русских. В 1932 г. он оперировал главу Советского государства Калинина по поводу острого аппендицита, когда тот следовал в Швецию на борту крейсера. Профессор Клозе, достойный человек внушительного вида, рассказал нам, что проводил свой летний отпуск в окрестностях Вены, где у него был свой дом. Однажды он сказал, но, конечно, это было не так, что между Данцигом и Веной восстановлено железнодорожное сообщение. Яркой и бодрой личностью был доктор Йохансен, который разделял нашу радость, когда выздоровление проходило успешно. Из наших бесед я помню тему ожидавшего нас будущего, которое наряду с эйфорией выздоровления представлялось нам в розовом свете. Беседуя с профессором Клозе и доктором Йохансеном, я рассказывал им о церковном приходе, где жили мои родители, и о том, что я тоже больше всего хотел изучать богословие.

В Медицинской академии мы оставались недолго. Вместо множества русских, которые продолжали приходить в первое время, появились поляки, занимавшие какие-то официальные должности. Очевидно, госпиталь перешел под управление польской гражданской администрации. Приходили различные комиссии, о которых говорили, что они состояли из «люблинских» поляков, то есть принадлежавших к связанной с русскими партии польского Сопротивления. Помню одного гражданского врача, у которого на руке был вытатуирован семизначный номер. Он показал его нам и сказал, что получил его в концентрационном лагере. В Третьем рейхе до нас доходили слухи о существовании таких лагерей, прежде всего Дахау. Но мы ничего не знали ни о масштабах этого явления, ни о том, что пришлось пережить находившимся там людям. В одном из таких инспекционных осмотров принимал участие говоривший по-немецки польский коммунист. Он забавлялся тем, что раскачивался, сидя на моей койке. Он хотел причинить мне боль, и ему это удавалось. Больше всего меня поразил сам способ выражения садистских наклонностей этого человека.

От полученной мной раны на левой ягодице образовался нарыв. Его надо было вскрыть, и для этого требовался очень длинный надрез на верхней части бедра. Сейчас я не могу вспомнить, делалось ли это еще во время нашего пребывания в Политехническом институте, или же его сделал доктор Йохансен в Медицинской академии. Но я точно помню, что после этого я мог лежать только с поднятой ногой. О том, чтобы вставать с постели, не было и речи, в особенности еще и потому, что я действительно очень ослабел от голода. В наших разговорах в больничной палате еда занимала важное место. Безусловно, это было признаком того, что мы шли на поправку. Мы представляли себе, какие у нас будут праздничные блюда, если, с Божьей помощью, нам когда-нибудь доведется их попробовать снова.

Где-то около 20 апреля нас отправили в товарных вагонах по железной дороге в Торн (сейчас польский город Торунь. — Прим. ред.). Это примерно в 150 километрах вверх по течению Вислы. Под Торном находился остававшийся еще с войны большой лагерь, где после немецких побед содержались военнопленные союзных армий. Этот лагерь заполнили нами, проигравшими войну. Насколько я смог определить, наряду с взятыми в плен здоровыми солдатами и офицерами в лагере находилось много раненых и больных. Дизентерия и тиф были обычным явлением. Тех, кто заболевал этими болезнями, размещали в отдельных бараках. Из них каждый день по утрам выносили тела людей, умерших ночью. Большинство заключенных было дистрофиками, которых можно было узнать по отекам на лицах и распухшим ногам. По прибытии в лагерь как здоровые, так и больные должны были идти в баню. Наличие высокой температуры у больных и опасность пневмонии не принимались во внимание совершенно.

Раненые умирали не только от дизентерии и тифа, но просто от вызванного ранениями недостатка сил и отсутствия надлежащего питания. В нашем лазарете, куда я попал вместе с Францем Манхартом, в качестве еды два раза в день выдавался жидкий суп, который приносили в большом баке. Каждый заключенный получал порцию из черпака в котелок. Тем, кто не мог ходить, еду приносили санитары. Не могу забыть одно. В этом бараке офицеры и солдаты не были разделены. Один товарищ находился при смерти. Видевший это санитар положил рядом со своей подушкой котелок человека, который уже едва дышал. Санитар затаился, глядя на еще живого, в ожидании его скорой смерти. После того как раненый скончался, он с жадностью опустошил второй котелок. Эту сцену я вижу даже сейчас.

После прибытия в лагерь и еще до того, как нас разместили по баракам, я лежал в одном из финских домиков, которые были выделены для тяжелораненых. Эти фанерные домики были выше человеческого роста, так что люди лежали в два яруса. Я лежал на нижнем ярусе и хорошо помню лейтенанта латышского легиона СС, который лежал надо мной, свесившись вниз. Его рука была поражена параплегией, и он не мог ничего удержать. Это было ужасно, потому что рука была грязная. Рядом со мной лежал еще один латышский офицер. Его звали Антоне. Одна нога у него была ампутирована, а на другой была большая рана. Кроме своего родного языка, Антоне хорошо владел немецким и русским. Так что у меня была возможность вести с ним беседы. Относительно своего будущего он не питал никаких иллюзий, был очень собран и не терял самообладания. Как советского гражданина, который выступал против большевиков, Антонса могла ожидать только их месть. Русский офицер медицинской службы, майор, носил фамилию Раскольников. Он был уже седой и носил усы. Было видно, как болезненно он реагировал на окружавшее его людское страдание. Он явно сожалел, что не мог оказать нам надлежащей помощи.

Для заживления моих ран оставалось только одно — время. Ни лекарств, ни перевязок не было. Находившийся в лагере немецкий врач заставлял меня постоянно растягивать левую ногу. Последний прокол груди показал, что выделений из раны в легком больше не было. Мне было позволено вставать, и я мог ходить по лагерю с помощью одного костыля. Так как доктор пригрозил, что скоро будет садиться на мою согнутую ногу, если она не выпрямится снова, то я усердно выполнял предписанное мне упражнение. Постепенно состояние ноги вернулось к нормальному.

В лагере под Торном мы впервые встретились с политической пропагандой. На больших полотнищах были написаны так называемые высказывания. В основном нас знакомили со словами Ленина или Сталина. «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий, государство немецкое — остается», говорилось в одной цитате из речи Сталина. В этом звучало удивительное пророчество. Поскольку мы не получали никаких новостей об обстановке в целом, то ничего не знали ни о ходе войны, ни даже о смерти фюрера.

Правда, к полудню 8 мая 1945 г. лагерные громкоговорители совершенно неожиданно объявили нам о том, что война закончилась. Германия, было сказано, «безоговорочно капитулировала». Лагерная охрана отметила это событие по-своему, расстреливая свои боеприпасы в воздух. Для нас это было небезопасно, поскольку свистящие повсюду пули иногда пробивали деревянные стены бараков. С надеждой, что это было в последний раз, мы, побежденные, лежали на полу или прижимались к песку, которым была посыпана территория лагеря.

Лагерный комплекс включал в себя спортивную площадку, на краю которой стояли финские домики с выздоравливавшими офицерами. Я часто заходил к ним, чтобы переменить обстановку и поговорить. Они ожидали транспортировки. Никто не осмеливался даже и думать о том, чтобы выйти на свободу и отправиться домой. Могло повезти только одному маленькому капитану. У него были ампутированы обе ноги ниже колена, и таким образом он стал еще меньше, чем был, при его прежнем росте чуть выше полутора метров. Он передвигался на руках и коленях, подпрыгивая, как уставшая лягушка.

В замкнутом офицерском кругу все еще наблюдалась привычная вежливость. В обращении между собой мы использовали слово «господин», в то время как в других местах «классово сознательные пролетарии» уже обращались к нам на «ты». Среди этих офицеров находилась девушка лет 20, хорошенькая как картинка, с ослепительно белыми волосами и яркими голубыми глазами. Это была дочь генерала Ляша, последнего коменданта «крепости» Кенигсберг, который сдался там в плен. Я поражался, где и каким образом такая девушка смогла пережить последний штурм.

Торнский лагерь был таким огромным, что со своей ограниченной сферой передвижения я не мог представить себе его подлинных размеров. Говорили, что за его заборами из колючей проволоки находилось около 30 000 человек. Каждые несколько дней отправлялись транспорты с амбулаторными больными и ранеными. Их собирали партиями по несколько сотен человек, и они покидали лагерь. Случайно я встретил там человека из Штокерау, которого звали Франц Хайнц. Мы обменялись адресами, и я вручил ему записку для своих родственников, так как рассчитывал, что поскольку он был всего лишь простым солдатом, то его отпустят раньше, чем меня. Случилось так, что его отпустили уже в 1945 г., а мои родители узнали, что я жив, только накануне Рождества, 24 декабря.

Как выяснилось, следующим пунктом назначения маршевой колонны был Грауденц, в 55 километрах от нас. Но надо было идти пешком. В колонне было, наверное, от 500 до 1000 пленных, которые были построены, как это было принято у русских, по пять человек в ряд. Впереди шло около 30 офицеров, от лейтенанта до подполковника, с багажом различной тяжести. Те господа, которые не были ранены и сдались в плен добровольно, как правило, имели при себе много вещей. Я и другие раненые обладали только тем, что нам удалось забрать с собой из госпиталя в Данциге. У меня было только надетое на мне белье, форменный китель и брюки, ранец, котелок и шинель. Вдобавок к этому я носил при себе зубную щетку, расчетную книжку, личный жетон и пару фотографий в старом пластиковом бумажнике.

Франц Манхарт был определен в предыдущую партию, и поэтому мы с ним расстались. Кроме Франца, я потерял еще одного товарища, с которым познакомился в лагере под Торном. Это был доктор филологии Вальтер Рат, уроженец Вены, который раньше проживал по адресу Хюттельдорфштрассе, 333. Рат занимался изучением классических языков, был высокообразованным преподавателем гимназии, но в тяжелые времена до 1938 г. не имел работы. Потом он стал руководителем местной организации австрийской Трудовой службы, после чего работал в Трудовой службе Рейха. К концу войны его перевели в Вермахт, где он стал лейтенантом. В лагерном лазарете он лежал на соседней койке.

В 1960 году я встретился с ним в зальцбургском офицерском клубе. В то время он служил в австрийской армии в звании майора и командовал батальоном связи. Он очень сожалел, что мы не встретились раньше, так как у него поначалу были трудности с подтверждением своего офицерского звания, а я бы мог это удостоверить.

Самым старшим по званию в нашей маршевой колонне являлся подполковник резерва Йозеф Деквиц. Он был юристом, доктором правоведения из Вестфалии. С того времени и вплоть до своего освобождения, с небольшими перерывами, я всегда находился вместе с Деквицем. О нем я еще буду говорить позже. Несмотря на то, что по своему возрасту (он родился в 1896 г.) он годился мне в отцы, у меня сложились с ним тесные товарищеские отношения. Ему я обязан расширением своего кругозора. Деквиц служил в зенитной артиллерии. У него была мощная грудная клетка, и он обладал громким голосом. По его словам, в свое время он был очень известным адвокатом по уголовным делам, и его речи на судебных процессах имели большой успех.

Однажды, заранее зная о том, что на следующий день должен был вступить в силу закон об амнистии, он выступал на суде присяжных с многочасовой речью в защиту своего клиента. Суд терпеливо выслушивал его постоянные повторы. До 1933 г. он был социал-демократом. Его жена была племянницей депутата Рейхстага от социал-демократической или даже коммунистической партии, который эмигрировал в Советский Союз. (После защиты диссертации в 1952 г. я навестил его в Мюнхене и был очень рад этой встрече. Его жена была интересным и умным человеком. Большим несчастьем для них обоих было то, что их единственный сын «полностью разрушил себя» алкоголем.)

Хотя в колонне было много здоровых людей, способных проделать этот путь на ногах, тем не менее он оказался путем подлинного страдания и скорби. Вооруженная охрана следовала со всех четырех сторон колонны и внимательно отмечала всех слабых и немощных. Расстояние в 55 километров, которое здоровые солдаты смогли бы преодолеть за один суточный переход, было разбито на три этапа. В первый день мы прошли примерно половину пути, что потребовало от многих людей сильного напряжения. Вторая половина состояла из двух этапов по 12 километров каждый. Было видно, что у самых слабых идти дальше не было сил. К тому времени я уже выздоровел до такой степени, что вполне справился с этим. Самым главным было не вывалиться из колонны и не остаться позади, чтобы не застрелила охрана, как это происходило постоянно. Ночи мы проводили в сараях и амбарах. Если охранники не находили каких-нибудь женщин и эти женщины не кричали, то можно было немного отдохнуть и поспать в соломе.

В первый день марша мы прошли через небольшой городок Кульмзее. Судя по всему, он был сдан без боя. Было заметно, что польское население смотрело на нас без враждебности. В последний день марша я усмотрел особую иронию судьбы в том, что нам пришлось идти по той же самой дороге, по которой мы отступали за несколько месяцев до этого, перед тем как мы переправились через Вислу по ледяному мосту к юго-западу от Грауденца. В этом был виден еще один признак нашего поражения. Тем временем в Грауденце среди нас прошел слух, что начали формироваться транспорты для отправки пленных по железной дороге в глубинные районы России. Польское население города было настроено к нам более враждебно, чем в Кульмзее, но инцидентов не было. Нас разместили в казарменном городке многочисленными группами в совершенно пустых помещениях. Но там было сухо, и было достаточно места, чтобы лежать. В казармах мы оставались двое или трое суток. Затем наступило время идти к железнодорожной станции для погрузки в эшелоны.

Теперь я не помню, была ли железнодорожная колея уже перешита русскими под их размер или еще нет. Но точно знаю, что в один товарный вагон заталкивали по 20 человек. По обеим сторонам двери вагона на половине расстояния между полом и крышей находились деревянные нары. Там мы лежали на голых досках. Никаких удобств не было, ни соломы, ни сена. Единственной необходимой роскошью было наличие дыры в полу вагона, диаметром около 20 миллиметров, которая использовалась для дефекации. Такое решение было простым, но неприятным для тех, кто, подобно мне, лежал рядом с этой дырой. К счастью, она не была предназначена для того, чтобы в нее мочиться. Это делалось через открытую дверь вагона.

Эшелон отправился из Грауденца примерно 20 июня. О конечном пункте назначения не знал никто. Был слух, что нас везут в Мурманск. Это являлось одной из многих тем для разговоров в нашем офицерском вагоне. Никто из нас не был на мурманском фронте, но многие знали, что произошло в Первую мировую войну, когда 70 000 немецких и 20 000 австро-венгерских военнопленных умерли на строительстве мурманской железной дороги. Однако вскоре выяснилось, что слух был ложным.

После сравнительно короткого переезда через Дойч-Эйлау и Алленштейн эшелон остановился. Это было время подготовки и проведения «Потсдамской конференции», которой суждено было стать последней встречей «Большой тройки» антигитлеровской коалиции во Второй мировой войне. Она проходила во дворце «Цицилиенхоф» в Потсдаме с 17 июля по 2 августа 1945 г. В ней принимали участие Сталин, Трумэн и Черчилль, которого чуть позже сменил Эттли. Результатом этой конференции стали так называемые «Потсдамские соглашения». По этим соглашениям, которые в части территориальных вопросов подлежали окончательному урегулированию при подписании мирного договора, город Кенигсберг и прилегавший к нему район Восточной Пруссии передавались под административное управление СССР. Остальное передавалось Польше. Для нашего эшелона это означало, что мы направлялись в район Восточной Пруссии, оккупированный Советским Союзом.

Поезд стоял на путях на протяжении пяти недель. Я вспоминаю, что лето 1945 г. было особенно жарким.

За эти пять недель дождя не было ни разу. В течение двух недель покидать вагон никому не разрешалось. Только после этого, в остававшиеся три недели, наша охрана позволила нам расположиться лагерем вдоль железной дороги рядом с поездом. Это сделало наше пребывание в пути более сносным. Стесненные условия и жара озлобили пленных, многие из которых просто взбесились. Ругались и в нашем вагоне. Например, людям, которые лежали внизу, досаждали ноги лежавших над ними. Один человек жаловался, что во время еды было настолько темно, что нельзя было даже «найти дорогу ко рту». Это сказал лейтенант Гесс из Франкфурта-на-Майне. Он занимал должность переводчика в концерне «ИГ Фарбен», свободно говорил на английском, французском и испанском языках и рассказывал много интересного о своей работе. Гесс был моим соседом, и мы оба лежали рядом с этой злополучной дырой.

С нами был еще один капитан резерва, уроженец Рейнской области, по фамилии Штольцнер. Ему было около 40 лет, и он рассказывал нам о своем старшем брате, который во время Первой мировой войны попал в плен к русским и был отправлен в Сибирь. Оттуда он бежал в Китай, где стал военным советником маршала Чан-Кайши. Впоследствии он женился на китаянке, что вызвало в вагоне спор о достоинствах женщин другой расы. С серьезным выражением лица Штольцнер заговорил об одной интимной особенности китайских женщин. Поначалу его рассуждения вызвали у некоторых людей неподдельное изумление, но по громкому смеху остальных офицеров они догадались, что капитан «вешал им на уши лапшу».

Как одного их таких наивных и боязливых товарищей, я вспоминаю старшего офицера финансовой службы по фамилии Упланд. Он был потомком поэта патриотического направления, но, несомненно, не был таким бесстрашным, каким считался его предок. В то время пошли слухи о том, что в немецких концлагерях из трупов заключенных изготавливалось мыло. Наш страх перед возможным расстрелом тогда рассеялся, но будущее выглядело совершенно неизвестным, и представлялось вполне вероятным, что нас могут отправить на каторжные работы. Чтобы напугать господина Уланда, один человек в нашем вагоне заявил, что пленные немецкие офицеры будут превращены в мыло, а из таких хорошо упитанных армейских финансистов, как Уланд, будут делать туалетное мыло высшего качества!

Во время вашего пребывания в эшелоне несколько человек скончалось. Причины их смерти остались неизвестными. Поскольку никаких списков не существовало, то единственной задачей охраны стало пополнение количества перевозимых заключенных. Это достигалось путем отлова мужчин из числа немецкого гражданского населения, которых еще немало оставалось тогда в Мазурии. В первый период нашего пребывания в плену на Востоке никаких списков не велось, и по фамилиям заключенные не регистрировались. По моему мнению, это было основной причиной того, что еще долгое время после 1955 г., когда были отпущены последние немецкие пленные, люди продолжали верить в существование так называемых «безмолвных» лагерей. И все же остается фактом, что из немецких военнослужащих, оказавшихся в плену на территории СССР, не вернулся каждый третий. Исходя из своего личного опыта, я объясняю это вышеизложенными причинами и совершенно недостаточной медицинской помощью, которую мы получали в первое время.

До лета 1945 г. я не был знаком с Восточной Пруссией. Если бы не переживаемая нами печаль по поводу потери немецкой территории, по которой мы тогда передвигались, то увидеть эту приветливую и хорошо возделанную землю было бы сплошным удовольствием. Когда мы проезжали мимо поселков и даже мимо города Алленштейн, то из поезда многое выглядело уцелевшим. Но все обезлюдело. Впечатление призрачности окружающей местности смягчалось только сиянием летнего солнца. Самых чувствительных из нас охватила тоска, когда мы проехали через станцию Тарау, потому что многие знали песню под названием «Анхен из Тарау».

Должен упомянуть одну остановку в Дойч-Эйлау, где на большом лугу было собрано несколько тысяч пленных. Именно там, а не в Грауденце, происходило окончательное формирование отправлявшихся на Восток эшелонов. На этом лугу, как и везде, офицеры были отделены от солдат. Там я совершенно неожиданно встретил нескольких господ из нашей дивизии. Это были майор Острайх, дивизионный адъютант, и капитан Франсен, командир отдельного батальона связи.

От Франсена я узнал, что остатки дивизии, еще до капитуляции, добрались морем до Борнхольма в хорошем состоянии. Люди уже считали себя в безопасности, когда появились два русских торпедных катера. Этот датский остров был оккупирован русскими, и все немцы взяты в плен. Острайх знал, что 7-й полк под командованием подполковника фон Гарна направился на эсминце «Карл Гальстер» не к Борнхольму, а прямо к материковой части Дании. Однако было неизвестно, удалось ли прорваться этому кораблю с остатками полка на борту. Острайху, Франсену и другим «борнхольмцам» пока удавалось сохранять свой багаж. Судя по всему, их еще не обыскали и не ограбили. Неприятным воспоминанием осталось то, что никто из них не предложил мне хотя бы одну сигарету. По сравнению с ними у меня не было ничего. Я наслаждался курением снова, еще с тех пор, когда доктор Йохансен в Данциге угостил меня сигаретой. Тогда он сказал, улыбаясь, что мне можно было позабыть о своих опасениях, связанных с последствиями ранения в легкие.

В Дойч-Эйлау я увидел того самого санитара, который бессовестным образом ел шоколад перед голодными ранеными. От разговора с ним я воздержался. На этом лугу солдаты повсюду пели песню, которая в то время являлась непременной частью репертуара немецких хоровых обществ. «Если я спрошу у путника: «Куда ты идешь?», то он радостно ответит: «Домой, домой, домой!» Для меня это было признаком того, что немецкий дух был еще жив, по крайней мере, здесь.

Около недели мы провели в районе границы, которая только что была установлена в Потсдаме между Россией и Польшей. Переезд оказался недолгим. Конечной станцией для нас оказался Инстербург (ныне г. Черняховск, Калининградской обл. — Прим. ред.). Помню, как мы проходили мимо уцелевшего здания огромной церкви Мартина Лютера. Затем колонна пошла по дороге, на несколько километров обсаженной высокими тополями. Пунктом назначения являлся лагерь на территории старинного поместья Георгенбург, где в течение многих лет находился конный завод. Мы прошли через каменные ворота, на которых старинными цифрами было выведено: «1268».

В Георгенбурге размещался главный лагерь № 445. Позднее ему был присвоен номер 7445. Там находилось управление всех лагерей для военнопленных на оккупированной русскими территории Восточной Пруссии, включая лагеря в Кенигсберге, Тильзите и в других местах. В то время в Инстербурге еще находился инфекционный госпиталь, который позднее закрыли. От нашего короткого пребывания в Георгенбурге летом 1945 г. в памяти у меня осталось немного. Главное, что я помню до сих пор, это суп из брюквенных очистков. Они представляли собой основную часть нашего пайка. Брюквенные очистки использовались на конном заводе в качестве корма для лошадей, и я не могу поверить, чтобы русские не знали об этом.

Помню, что там находилось много офицеров, особенно старших. Среди них был полковник Ремер, старший брат майора Ремера, который 20 июля 1944 г. по приказу Геббельса со своим батальоном охраны арестовал участников антигитлеровского заговора. За это он получил звание генерал-майора лично от Гитлера. Говорили, что он был всего лишь простым офицером, но в отличие от него «наш» Ремер был действительно человеком светским и обладал большим опытом общения на международном уровне. Прежде он занимал должность в аппарате военного атташе в Мадриде и владел несколькими иностранными языками. Подобно тому, как это делали после Первой мировой войны и революции многие русские аристократы и офицеры царской армии, он надеялся провести остаток своей жизни в качестве гостиничного портье. Помню и выступление квартета военнопленных, которые под оглушительные аплодисменты спели популярную французскую песню «Расскажи мне о любви». Она начиналась с этих слов, и это все, что я понял без перевода на немецкий язык.

Но еще мне запомнились разговоры на политические темы, которые велись офицерами. Это были попытки примириться с новой ситуацией. Они были людьми далекими от политики, а их мир, единственный мир, который они знали, теперь рухнул. В лагере Георгенбург все знаки различия должны были быть сняты, а все головы острижены наголо. Как офицеры, мы считали это дополнительным унижением. Предполагалось, что это делалось в гигиенических целях для предотвращения эпидемий. В Красной Армии это было уставной нормой, хотя и не для офицеров. Тем не менее большинство заключенных страдало кровавым поносом, как при дизентерии, и никакой помощи им не оказывалось.

Среди наиболее важных производственных предприятий Восточной Пруссии, где промышленность была развита слабо, имелось несколько небольших целлюлозно-бумажных фабрик. Две такие фабрики располагались под Кенигсбергом. В порядке репараций они должны были восстанавливаться немецкими военнопленными.

Из Георгенбурга нас перевезли на грузовых автомашинах в Кенигсберг. Город был почти полностью разрушен. В Данциге, когда нас перевозили из Политехнического института в Медицинскую академию, мне довелось мельком увидеть собор «Мариенкирхе», главную достопримечательность города. Проезжая через Кенигсберг, мы получили достаточную возможность представить себе, насколько прекрасен был когда-то этот город. Мы проехали мимо развалин замка, и товарищ из Кенигсберга показал нам, где находилась могила Канта.

Налет британской авиации 30 августа 1944 г. превратил центр города в груду развалин. До того как город был сдан 9 апреля 1945 г., русские его окружили. Первым взятым ими районом был Метгетен. Потом их оттуда выбили. Но судьба застигнутых врасплох жителей и беженцев явилась ужасным признаком того, что ожидало немецкое гражданское население в будущем. Генерал Ляш, осознавая свою ответственность за многочисленное население города и за войска, которые бесполезно проливали свою кровь, сдал город 9 апреля 1945 г. Возможно, что таким образом он спас жизни бесчисленного множества других людей. Однако Гитлер лично приговорил его к смертной казни через повешение за то, что Ляш не сражался до последнего человека. За этим последовали чудовищные зверства оккупантов. Женщины и девушки в отчаянии бросались в реку Прегель или прибегали к другим способам самоубийства. После массовых изнасилований, убийств, поджогов и грабежей наступил голод, повлекший за собой множество смертей.

В своей книге «Кенигсберг 1945–1948» Хуго Линк, один из немногих протестантских пасторов, оставшихся и уцелевших в Кенигсберге, рассказывает, что осенью 1945 г. число находившихся в городе немцев достигало 96 000. В последний период своего существования в качестве «крепости» в Кенигсберге насчитывалось 126 000 гражданских лиц. Таким образом, за полгода погибло 30 000 человек. Голод и болезни опустошили город еще больше, так что в нем осталось всего 24 000 жителей, которые подлежали депортации.

В своем маленьком лагере мы были заблокированы полностью, и нас охраняли настолько тщательно, что о контактах с местным населением не могло быть и речи. Я не помню ни одного случая, чтобы к нам просачивались хоть какие-нибудь новости из города. Рассчитанный на 200 человек лагерь был расположен в пригородном поселке Хольштейн, чуть ниже по течению реки Прегель, там, где она впадает в пресноводный залив. Старшим у нас был обер-лейтенант Каль из Кенигсберга. Говорили, что его семья все еще находилась в городе. Таким образом, процесс жизни, страдания и смерти проходил для военнопленных незамеченным.

Между тем появилось определенное чувство уверенности, что наша жизнь уже больше не находилась под непосредственной угрозой. Оглядываясь назад, я не могу сказать, что нас систематически морили голодом. На смену ужасной баланде из брюквенных очистков, которую нам давали в Георгенбурге, пришел суп из капусты. По литру такого супа мы получали два раза в день. Рассчитанная норма выдачи мяса и жиров составляла 12 граммов мяса и 9 граммов жира. И то, и другое перемешивалось с супом. Кроме этого полагалась столовая ложка сахара и 600 граммов хлеба в день. Но сахар, тяжелый и влажный, был почти несъедобен. Во всех лагерях было известно, что русские никогда не соблюдали установленных для военнопленных норм выдачи продовольствия.

С сахаром арифметика была простая. Если к 10 килограммам сахара добавить один литр воды, то можно было дополнительно получить один килограмм для частного товарообмена. То же самое относилось и к хлебу. Существовала огромная разница, даже в то время когда еще шла война, между тем, что мы считали хлебом, и хлебом, который выдавали нам русские. Его выпекали в формах, в жестяных ящиках, потому что из-за невероятно высокого содержания воды тесто обязательно бы растеклось. Но формы надо было смазывать, и мы так никогда и не разрешили основной вопрос, делалось ли это с помощью керосина или моторного масла. Поверхностный слой, единственная пропеченная часть, имел зачастую отвратительный вкус и неприятный запах. Время от времени в тесто примешивалось большое количество овса. Многие не могли переносить этот мокрый, плохо испеченный хлеб, и по этой причине, если поблизости была печка, его поджаривали. При этом в воздух поднимались клубы пара.

Лагерь Хольштейн располагался на территории научно-исследовательского института оптики, построенного в межвоенный период, вероятно, после 1933 г. Два двухэтажных здания из красного кирпича стояли под прямым углом друг к другу. В одном из них все еще оставалось много готовых оптических приборов, особенно стереотруб, которые русским были уже не нужны. Справа от проходной стояло здание, где раньше находился цех опытного производства. С его крыши хорошо просматривалась местность к востоку и к югу от устья реки. Вся территория, площадью не более 3000 квадратных метров, была изначально обнесена высоким кирпичным забором.

Мы находились во втором здании. Офицеры размещались в нескольких небольших комнатах на отдельных деревянных койках, а солдаты занимали два больших помещения, где стояли двухъярусные нары с перегородками. Наш старший по лагерю обер-лейтенант Каль имел свою отдельную комнату, в которой находился еще один офицер, его помощник. Пищеблок располагался в отдельном здании, построенном еще в то время, когда все учреждение находилось в руках немцев.

Кухней заведовали два наших офицера, которые были взяты в плен, не будучи ранеными, и теперь представляли собой картину завидного здоровья и силы. С крыши дома они тщательно изучили местность и в один из дней весны 1946 г. исчезли. Через несколько месяцев до нас дошел слух, что их попытка побега оказалась удачной. Говорили, что они написали об этом из Германии.

Работали мы на целлюлозно-бумажной фабрике, до которой надо было идти около часа. Мы ходили туда по проселочной дороге мимо отдельно стоявшего дома, который раньше был простой придорожной гостиницей. Обер-лейтенант Каль рассказал нам, что 200 лет тому назад кенигсбергский философ Иммануил Кант совершал по этой дороге прогулки.

Производство на фабрике уже было частично возобновлено. Заключенных разбили на так называемые бригады, человек по десять в каждой. Моя бригада занималась изготовлением деревянных обрешеток для контейнеров. Работа шла под руководством русских офицеров технической службы, что было видно по их званиям, как, например, «младший техник-лейтенант». Так называемым начальником, комендантом нашей зоны, был пожилой старший лейтенант добродушной внешности. Он был учителем из Тамбова, провинциального города между Москвой и Самарой. Бригадиром был старшина из сибирского города Томска, отличный мастер, насколько я мог судить. В нем угадывалась монгольская кровь. Общаясь с ним, мне показалось, что его несколько смущал тот факт, что офицеры занимались «черной» работой под его руководством.

Во время войны в высокую фабричную трубу попал снаряд противотанкового орудия. Образовалась пробоина, но сама труба устояла. Судя по всему, русские предположили, что на ней находился артиллерийский наблюдатель, и решили сбить его. Шел разговор, как и кто сможет заделать эту пробоину. Говорили, что такому «специалисту», это русское слово слышалось у нас постоянно, предлагали за эту работу 8000 рублей. Такого специалиста затребовали из Москвы, и он уже находился в пути.

Наступила осень. Мы работали по 10 часов в день, кроме воскресений. Но в один из выходных было объявлено, что все заключенные должны были «добровольно» отправиться на работу. Однако необычным стало то, что мы не должны были работать на фабрике. Нас посадили на грузовики и отвезли в район новой границы между Россией и Польшей. По-видимому, процесс демаркации был еще не завершен полностью.