Лето 1945-го — весна 1946 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лето 1945-го — весна 1946 года

Чтобы обедать с дьяволом, надо иметь длинную ложку.

Немецкая пословица

1

Колонна американских грузовиков, въехавшая в декабре 1945 года в один из городков на юге Германии, не привлекла ничьего особого внимания. За последние полгода усталые местные жители видели слишком много янки, чтобы всякое любопытство в их отношении иссякло, сменившись более практичным интересом к вещам, которые парни в хаки будут продавать или раздавать. Длинная колонна ехала мимо плакатов тысячелетнего рейха, которого хватило только на двенадцать лет. «Тихо, враг подслушивает!», «Фюрер не знает ничего, кроме работы!», «Колеса крутятся к победе!» — гласили плакаты. Вот автомобили подъехали к центру города. Перед магазинами стояли длинные очереди женщин в черном, ожидавших своего пайка. Повсюду торчали остовы бывших домов без окон и дверей. На всем лежала печать уныния, апатии и поражения — серый город, серый месяц, серый год.

Машины замедлили ход, повернув на улицу, ведущую к тюрьме. Возле бывшей окружной тюрьмы, которая теперь перешла под юрисдикцию американцев и стала «тюрьмой для интернированных лиц номер два», на солдат в стальных касках выжидательно посмотрели несколько длинноволосых девушек в туфлях на деревянной платформе. Но охранники не проявили к шлюхам никакого интереса. За победой и оккупацией последовала естественная вспышка венерических болезней, и теперь каждый из солдат предпочитал завести себе в городе по собственной маленькой шлюшке. Интерес проституток к проезжающим тут же пропал, и теперь в их взглядах на сидевших в грузовиках людей выражалось только презрение. Эти — проиграли войну, и в них не осталось ничего сексуального, в отличие от здоровых и богатых чужаков.

Ворота, на которых висел щит с изображением пламенеющего меча на синем фоне, заскрипели и медленно отворились. В холодном воздухе висел запах мужского пота, прокисшей капусты и безнадежности. Грузовики медленно принялись въезжать в ворота и выстраиваться на площади. Сверху из зарешеченных окон смотрели заключенные, изо всех сил выгибая шеи, чтобы хоть одним глазком взглянуть на «новеньких». Для них приезд пополнения был хоть чем-то новым, чем-то, способным разнообразить холодную монотонность жизни в промерзших камерах, где единственными событиями являются стук обслуги, развозящей еду, да звон ключей охранников, забирающих кого-то на очередной допрос.

Янки вылезали из кабин, лязгая оружием и хлопая по брезентовым бортам грузовиков:

— Вперед, пошли! — Наблюдающим за зрелищем заключенным этот крик был хорошо знаком. — Поднимайте свои задницы!

Дрожа от холода, арестованные неуклюже выбирались из грузовиков под вопли охранников. Их уже встречали.

Возле входа во внутреннюю тюрьму уже ждали две шеренги солдат. Изо рта у них на холодном воздухе шел пар. Сержант, командовавший конвоем, бросил пару фраз сержанту, стоявшему во главе двойной шеренги, а затем повернулся к арестованным и отдал по-английски тот самый приказ, который большинство из них будут вспоминать и через четверть века, забыв к тому времени любые другие иностранные слова:

— Вперед, пошли!

Арестованные боязливо приблизились к двойной шеренге американцев. Как только один из них поравнялся с первой парой охранников, солдат ударил тяжелым ботинком его по ноге. Тот, споткнувшись, полетел вперед, под палку следующего солдата. Солдаты, оставшиеся в грузовиках, лениво отворачивались или закуривали. На арестованных продолжали сыпаться удары.

Было 3 декабря 1945 года. В Швебишхалль прибыли первые из обвиняемых в том, что весь мир вскоре будет знать как «дело Мальмеди».

Всю последнюю весну войны судебный отдел армии Соединенных Штатов неутомимо собирал свидетельства против боевой группы Йохена Пейпера. Солдат «Лейбштандарта», захваченных в плен в Бельгии, выделили в особый лагерь во Франции и постоянно вызывали на перекрестные допросы с целью установления имен тех, кто вместе с Пейпером участвовал в том судьбоносном броске через Арденны. Мак-Кауна попросили написать рапорт для разведки о своем пребывании в плену у Пейпера, а в Брюсселе принц-регент Бельгии учредил специальную комиссию из юристов и университетских преподавателей для расследования предполагаемых массовых убийств мирных жителей в долине Амблева, и особенно — в районе Труа-Пон — Ставло. К апрелю 1945 года расследование было завершено. Медленно создавалось уголовное дело против полковника Пейпера и тех восьмисот человек, которые вместе с ним бежали из Ла-Глез и добрались к своим на Рождество.

Потом кончилась война. «Лейбштандарт» это событие застало в Австрии, под Веной. Пейпер, как помощник командира дивизии, отправился в плен вместе с остатками своего некогда гордого подразделения. Со свойственным немцам романтизмом он ожидал, что теперь, когда война закончилась, можно приступать напрямую к мирной жизни. Но его ожидал жестокий шок. Конец Второй мировой войны никак не был похож на конец романа XIX века, где бывшие противники благородно поздравляют друг друга, «возвращают мечи в ножны», сетуя на судьбу, и расходятся по своим делам. Жестокая реальность первого мирного лета оказалась совсем другой. Пора было платить цену поражения.

Тем летом впервые прозвучали такие названия, как Бельзен и Бухенвальд. Газеты пестрели фотографиями таких немцев, как Ильзе Кох или Йозеф Крамер. Рассказывали об абажурах из человеческой кожи, о мыле из человеческого жира, о садистских оргиях, в ходе которых жертвы умирали, удовлетворяя извращенные сексуальные желания своих хозяев. В заголовках стали все чаще появляться цифры — убито миллион поляков, шесть миллионов евреев, возможно, двадцать миллионов русских.

Победители хотели отмщения. Виновные должны быть наказаны. В Соединенных Штатах к войне решили применить законы, регулирующие наказание за убийство. Каждая война — это убийства. Если противник развязал войну, значит, он убийца, и я могу его за это наказать. В этой стране была совершена попытка сделать невозможное — создать юридическую базу для войны и применить к ней правила гражданского мирного времени.

Но немцев все же оставалось восемьдесят миллионов. Считать ли их всех виновными? Как определить, кто преступник? По мнению победителей, олицетворением преступника был эсэсовец. Он носил черную форму и высокие сапоги с блестящим голенищем. Лицо его было скрыто козырьком щегольской фуражки, на которой под безупречным углом располагался серебряный значок «Мертвой головы», а еще у него были холодные жестокие глаза и дуэльные шрамы на лице. Это был зверь-убийца.

Для среднего человека с улицы в странах, воевавших с немцами, эсэсовец стал общепринятым символом той жестокой власти, которая подмяла под себя всю Европу. Никто не пытался даже разобраться, что за эсэсовец перед ним — сорокалетний доктор, вступивший в партию с самого начала и занимавшийся садизмом в лагерях глубоко в тылу, или семнадцатилетний новобранец, которого наскоро призвали в войска СС для участия в какой-нибудь обреченной последней, битве. Победители жаждали мести, и самой очевидной мишенью для этой мести были эсэсовцы.

К началу декабря 1945 года было опрошено уже одиннадцать сотен солдат «Лейбштандарта», и количество тех, кого еще предстояло подвергнуть перекрестным допросам, сократилось до четырех сотен. Их-то и свозили в первую неделю декабря изо всех лагерей в Швебишхалль. Подготовка к суду в Мальмеди близилась к концу.

Первого из солдат ввели в комнату. Сняли колпак с головы. Жмурясь от внезапно засверкавшего в лицо света, он попытался сфокусировать взгляд на допрашивающих. Стол, за которым они сидели, был задрапирован черным сукном, и в центре его, как символ и предостережение, отчетливо виднелось распятие. Внезапно луч света соскользнул с лица арестованного, который, проследовав взглядом за лучом, увидел свисавшую с потолка петлю. Тень от петли на голой цементной стене покачивалась от легкого ветерка — дверь открылась, и в комнату вошел «священник». Спрятав руки в карманы длинной черной робы, опустив взгляд в подобающем смирении, священник, таковым не являющийся, занял свое место за столом. Теперь все было готово для начала допроса, который вели неутомимый первый лейтенант Перл и господин Тон, начинавший всегда на новоприобретенном английском, но после первых нескольких вопросов переходивший на родной немецкий.

Капрал Хайнц Фридрихс впервые увидел двух самых известных членов комиссии по военным преступлениям, которые занимались делом Мальмеди, в феврале 1946 года. Когда с его головы сняли колпак и в глаза ударил свет, он услышал замечание, от которого мурашки побежали по коже:

— Итак, вы — Фридрихс. Долго же мы вас ждали.

Поприветствовав молодого эсэсовца таким образом, лейтенант сделал паузу, дожидаясь, пока его слова произведут должное впечатление, и продолжил:

— Можете говорить что угодно, мы-то знаем, что вы убивали людей направо и налево!

Не успел Фридрихс возразить, как вошли еще двое американцев. На одном из них была американская армейская форма, на втором — нашивка гражданского сотрудника. Это были лейтенант Перл и господин Тон. Капралу предъявили обвинение в соучастии в убийстве безоружных американских пленных на перекрестке в Бонье. Фридрихс попытался отпираться, но, как он сам расскажет под присягой два года спустя, его ударили по лицу, потом — по животу. Но он продолжал настаивать на своей невиновности:

— Я не убивал пленных. Если бы я участвовал в этом, я бы считал своим долгом понести наказание.

Перл сменил тему:

— Хорошо, давайте перейдем к следующему, — и выдвинул Фридрихсу обвинение в убийстве двух американцев под Стумоном.

И снова немец стал отрицать свою виновность, и снова, по его позднейшему свидетельству, его избили, причем Перл кричал при этом:

— Будешь покрывать своих офицеров — будешь висеть вместе с ними! А если все расскажешь — будешь через пару месяцев дома с родителями!

Фридрихс упрямо продолжал отстаивать свою невиновность, так что Перл сменил тактику.

— Американской демократии, — начал он, — нет смысла убивать молодого парня вроде тебя; но если будешь продолжать настаивать, то мы поставим тебя перед трибуналом и в течение двадцати четырех часов тебя вздернут!

Его голос смягчился, и он повернулся к Тону, который начал бормотать, что распорядится, чтобы у родителей Фридрихса утром отобрали продовольственные карточки (той зимой это было равносильно смертному приговору), и сказал:

— Минуточку, господин верховный прокурор, кажется, Фридрихс готов сделать признание!

Но эсэсовский капрал и не собирался. Лицо Тона покраснело от ярости. Он крикнул Перлу:

— Лейтенант, созывайте трибунал! Я не собираюсь больше тратить на него время. Пора его приговорить и повесить.

Перл снова стал притворяться «добрым следователем» и попросил господина Тона еще немного подождать. Вдруг Фридрихс не столь упрям, как кажется. Тогда, по рассказу Фридрихса, Тон схватил его за горло и стал бить по лицу. В конце концов молодой капрал сдался. Вот как он сам об этом впоследствии писал:

«После часа такого допроса я еле стоял и признался во всех выдвинутых против меня ложных обвинениях. Мне было уже все равно. Я подписал все, что мне сказали. Я написал признание под диктовку неизвестного мне лейтенанта. Это признание стало единственной уликой против меня на суде по делу Мальмеди».[49]

Двадцатичетырехлетний ефрейтор Эдмунд Томчак, приговоренный на суде к пожизненному заключению, тоже впервые встретился с лейтенантом Перлом и мистером Тоном в январе. Последний заявил ему, что если он не признается в убийстве пленного американца, то будет висеть рядом со своим ротным, лейтенантом Хайнцем Томгартом, смертный приговор которому вынесет чуть позже суд в Дахау. В конце перекрестного допроса мистер Тон помахал пальцем перед носом бывшего эсэсовца и выкрикнул:

— Если не признаешься, тебя повесят на закате!

Следующие десять дней Томчак провел, как он понимал, в «камере смертников». В первую же ночь незадолго до полуночи в камеру вошел лейтенант Перл и торжественно заявил:

— Готовься. Сейчас тебя повесят.

Через десять минут лейтенант вернулся и сказал:

— Тебе дали еще двадцать четыре часа. — С этими словами он ушел.

На следующее утро, согласно последующим показаниям Томчака, к нему явился мистер Тон и заявил, что его мать лишили продуктовой карточки и что она прибыла в Швебишхалль, чтобы увидеть казнь сына.

Так продолжалось десять дней, пока однажды не пришли вместе Тон и Перл со словами:

— Готовься. Сейчас тебя наконец-то повесят.

Как сам Томчак вспоминал два года спустя: «Мне на голову надели черный колпак, так что я ничего не видел. Меня вывели из камеры. Судя по поворотам (меня вели двое), меня водили туда-сюда. Когда мы наконец остановились, мне сказали: „Вот ты и на месте казни. Кое-кто уже болтается тут на виселице“. И меня снова принялись допрашивать, не снимая колпака. Но я все равно не мог сознаться в преступлениях, которых не совершал и о которых ничего не знал. Тогда кто-то из них — или лейтенант Перл, или мистер Тон — сказал: „Считаю до трех. Если не признаешься, будешь висеть!“ И через несколько секунд я действительно висел в воздухе, но только я начал задыхаться, как меня опустили обратно и снова стали спрашивать, не готов ли я признаться. Эти ложные повешения повторялись несколько раз».

Наконец Тон и Перл сдались. Один из них сказал Томчаку:

— Майор тебя пожалел. Тебе предоставляется еще двадцать четыре часа. — После чего его отвели в камеру, где уже находились пятеро его бывших товарищей.[50]

Сержант Роман Клоттен, которого обвиняли в соучастии в бойне на перекрестке, попал в «камеру смертников», как ее называл мистер Тон, в январе 1946 года. 6-го числа в 8 часов в камере «приговоренного» появился следователь и… нет, предоставим лучше слово самому Клоттену:

«Он нецензурно ругал меня и несколько раз ударил кулаком по лицу и по животу, требуя, чтобы я немедленно признался в соучастии в событиях на вышеупомянутых перекрестках, утверждая, что только немедленное признание может спасти меня от немедленной же казни.

Испугавшись угроз, я в тот же вечер написал рапорт, где описал все, что знал о случившемся. Но следователя этот рапорт не удовлетворил. Он снова стал грязно оскорблять меня и угрожать, что я не выйду отсюда живым, если не признаюсь, и что только присутствие господина Тона не дает ему меня избить. Господин Тон казался дружелюбно настроенным. Он спросил, откуда я родом и где живет моя семья. Услышав ответ, он сказал, что сам из тех же краев, и пообещал мне разузнать о моей семье, о которой я ничего не слышал уже больше года.

Через несколько дней — в течение этого времени меня не допрашивали — появился господин Перл и сообщил, что моя жена и дети погибли в последние дни войны. Мне пришлось поверить, потому что я знал, что в моем родном городе шли жестокие бои. В тот же день меня привели к господину Перлу, который сказал, что мое признание надо переписать под его диктовку.

В результате обработки всех предыдущих недель и под влиянием услышанного о судьбе своей семьи (лишь много месяцев спустя я узнал, что это ложь, выдуманная ими в своих целях) я пришел в такое состояние полной апатии, что без возражений записал все, что мне диктовал господин Перл… Так я написал признание, которое стало основным доказательством моей вины. Это признание стало единственной уликой против меня на суде. Никакими другими свидетельствами против меня оно подтверждено не было».[51]

Так продолжалось весь январь, февраль и март, пока старики умирали на улицах, а девушки отдавались за пачку сигарет. Бывшему эсэсовскому капитану Отто Эбеле «священник, таковым не являвшийся» заявил, что лучше бы тому сделать последнее признание. Капитан ответил, что он десять лет не делал признаний и что все происходящее — фарс и шантаж. Тогда его связали, надели на шею петлю и повесили. В себя он пришел уже на полу камеры от того, что солдаты обливали его холодной водой.[52]

Бывшего сержанта СС Эриха Мауте поместили в «камеру смертников» 6 марта 1946 года раздетым догола. Потом вошли лейтенант Перл и двое американских солдат. «Они избивали меня сначала кулаками и ногами, потом — деревянной доской».[53] Обработав его таким образом, американцы удалились, а после обеда вернулись и спросили, готов ли он говорить. «На вопрос, что же мне говорить, если я ничего не сделал, меня опять принялись бить. Меня так сильно били в живот и в пах, что мне стало плохо, но, когда я упал, скрючившись, в угол, меня подняли на ноги за волосы!»[54]

Кого-то избивали, кому-то просто угрожали, особенно тем, чьи семьи проживали в русском секторе оккупации, кому-то устраивали фальшивый суд с присутствием судьи, прокурора, адвоката и непременно — фальшивого священника с грустным взглядом, который всегда предлагал обвиняемому «примириться с Господом, пока не поздно». Шли месяцы, все ближе становился день суда, и солдаты когда-то элитнейшей из элитных нацистских частей стали ломаться. Рядовые начали сваливать вину на сержантов, сержанты — на офицеров. Быстро было создано запутанное дело из обвинений и контробвинений, раздробившее некогда верных друг другу солдат «Лейбштандарта» в скопление маленьких враждебно настроенных друг к другу фракций. Отмечались случаи самоубийств среди арестованных. Бывший сержант СС Макс Фраймут, раненный в руку на войне, снял с руки перевязь и повесился, закрепив ее на оконной решетке.[55] К весне 1946 года обвинительное заключение было готово.

2

Кто же были эти люди, которым удалось сломить ветеранов с годами боевого опыта, солдат, до последнего времени одерживавших верх над любыми силами союзников? Состав комиссии по военным преступлениям, учрежденной для расследования «дела Мальмеди», за первый год претерпел некоторые изменения, но большую часть времени ее существования в 1945-м и 1946 годах в нее входили капитан (впоследствии майор) Фелтон, первый лейтенант Перл, капитан Шумахер, двое гражданских чиновников — господин Тон и господин Элловиц — и переводчик Киршбаум.

Почти все они немецкие евреи, в полной мере испытавшие на себе, что значит быть евреем в стране, в которой в тридцатых годах процветал беспрецедентный по качественному уровню антисемитизм. Это была не спонтанная жестокость русских погромов, причиной которых становилась зависть и примитивная кровожадность, и не религиозное рвение средневековой толпы, которая видела в евреях в первую очередь христоубийц, забывая о том, что сам Христос тоже был евреем. Это был совершенно новый антисемитизм, «научно обоснованный» антропологическими и анатомическими данными, такими как длина бедренной кости или форма черепа. Такие псевдонаучные данные изучались во всех школах страны и официально поддерживались высшими органами власти. Такие люди, как Перл и Тон, выросли в стране, которая, как им и их родителям казалось, воспринимала их, несмотря на чуждое вероисповедание, как уважаемых и предприимчивых граждан. Они сражались за Германию на войнах, поднимали ее экономику, вносили свой вклад в ее литературу, лечили больных. И вдруг обнаружили на себе клеймо граждан третьего сорта, язвы общества, темноволосых антиподов синеглазых светловолосых немцев.

Друзья-неевреи отвернулись от них, бизнес их родителей подвергался бойкоту, люди, с которыми они соседствовали полвека, стали набрасываться на них на улицах, они стали объектом безжалостных порнографических карикатур в таких нацистских газетах, как «Штурмовик» Юлиуса Штрайхера. Пузатые бездельники на улицах толкали их и избивали в случае малейшего возмущения, а полицейские делали вид, что ничего не видят.

Наконец, многие сдались. Бросив все семейные ценности, накопленные ценой труда многих поколений, они покидали города, в которых семьи жили по несколько веков, тысячами бежали из Германии, пересекая Атлантику, и начинали все с нуля в стране, которая не желала их видеть, где и язык и люди были чужими. Журналисты, не умеющие писать на новом для них языке, становились официантами, актеры, бывшие когда-то звездами театра, теперь дрались между собой за роли в постановках на идиш по пятьдесят долларов в неделю. Бизнесмены, во Франкфурте управлявшие целыми империями, теперь были благодарны своим дальним родственникам, если те предоставляли им счетоводскую работу где-то в дальнем углу офиса.

Прошло несколько лет, и вот эти эмигранты вернулись вместе с победителями, и их личная ненависть день ото дня росла, когда они узнавали все новые и новые подробности того, что произошло с их родственниками, которые не успели бежать и попали в концентрационные лагеря. Они жаждали мести, и в первую очередь — тем немцам, которые мало того, что были эсэсовцами, так еще и принадлежали к элитному подразделению фюрера.

Для этих людей — презираемых американскими солдатами, которые год назад сражались с немцами, а теперь спали с их женщинами и угощали конфетами их детей, — не было методов «слишком жестоких» для давления на узников Швебишхалля. Ведь они твердо знали — перед ними наемные убийцы Гитлера. Пусть американцы говорят что угодно — они не знают, что такое жизнь еврея в гитлеровской Германии.

Для эмигрантов расследование не ограничивалось событиями в Мальмеди и Ставло. Названия этих бельгийских городов должны были послужить лишь зацепками в процессе общей послевоенной дискредитации всех немцев — а для этого все средства были хороши.

За ход расследования отвечал тот самый человек, которому вскорости предстояло выдвигать обвинение против «преступников в Мальмеди», как он не раз будет впоследствии их называть, — подполковник Эллис, юрист из Калифорнии. Он шел по карьерной лестнице среднего, ничем не выдающегося адвоката. До вступления в начале сороковых в армию он занимался в основном мелочью вроде дел по разводам и разделу имущества.

И вот в 1946 году ему доверили дело, которому суждено было привлечь внимание всей американской нации, а впоследствии — и всего западного мира, дело, центральной фигурой которого стал полковник Йохен Пейпер, «враг американской армии номер один», как его назовет обвинение.

Как старший по званию из выживших офицеров «Лейбштандарта» (генерал Монке пропал без вести в ходе боев за Берлин) и непосредственный командир солдат, устроивших «бойню в Мальмеди», Йохен Пейпер оказался одним из первых, кого разведка союзников, а позже — комиссия по военным преступлениям потребовали на допрос.

Перекрестные допросы начались в августе 1945-го, в баварском городе Фрайзинге, под руководством капитана Фелтона. В сентябре Пейпера перевели в Оберурзель. По отношению к нему не применялось физического насилия, но держали его в одиночном заключении на протяжении семи недель, лишь один раз вызвав на допрос к чиновнику армейского корпуса криминальных расследований. Американского офицера (теперь это были уже «американцы», а не «янки», как год назад) совершенно не интересовали ни действия Пейпера в Арденнах, ни события в Мальмеди. Единственным предметом его беспокойства оказались несколько сотен пленных, побывавших в руках у Пейпера. Как они себя вели в целом? Соглашались ли сотрудничать? Сообщали ли сведения о расположении своих частей и т. п.? Пейпер честно отвечал на все вопросы, удивляясь интересу американца.

Потом вопросы общего характера закончились. А вот конкретный майор Мак-Каун? Как он вел себя в те четыре дня, что пребывал пленником Пейпера в Ла-Глез? Пейпер рассказал все, что помнил, — в немецком плену майор вел себя безукоризненно. Следователь записал в блокнот несколько строк и ушел, оставив Пейпера в полном недоумении. Впрочем, скоро все стало ясно.

Ближе к концу своего одиночного заключения в Оберурзеле Пейпер впервые встретил человека, который вскоре назовет его военным преступником и потребует для него смертной казни, — подполковника Эллиса. Знакомство проходило кратко и безличностно. Для Пейпера это была типичная «тыловая крыса», но последние несколько месяцев научили полковника с опаской относиться к таким людям. Их чувства не походили на чувства тех солдат-фронтовиков, с которыми он привык иметь дело за последние шесть лет. Их мир не так черно-бел, как мир солдат, жизнь которых зависит от быстрых прямых действий, и подход таких людей не столь прямолинеен и диктовался другими чувствами, более мелкими, по мнению Пейпера.

В тот день его впервые с момента прибытия в Оберурзель вывели на дневной свет. Щурясь и моргая, он вышел во двор, под внимательными взглядами вооруженных до зубов военных полицейских его провели в машину вслед за Эллисом и переводчиками. На хорошем английском Пейпер спросил одного из охранников, куда они направляются, но в ответ услышал только неразборчивое мычание. Машины выехали из ворот. Пейпер узнал дорогу, по которой они ехали, — дорога вела в Бенцхайм.

Там его ждали выжившие жертвы «бойни в Мальмеди» — Аренс, Вирджил Лэри, Форд и остальные. Они уже оправились от ран, но лица их были бледны, поскольку лето им пришлось провести на больничных койках, куда лучи солнца не попадали. Но хотя по ожидавшим и было видно, что их совсем недавно выписали из больницы, но сомнений в их способности опознать Пейпера не оставалось. Пейпер не знал подоплеки происходящего, его английского было недостаточно, чтобы понять быстрый американский сленг, но этого и не требовалось, чтобы оценить степень ненависти в глазах Вирджила Лэри, когда тот выскочил вперед, гневно указывая на Пейпера пальцем с криком:

— Это он! Он дважды выстрелил в меня из пистолета с пяти метров!

Пейпер с ужасом посмотрел на молодого человека, которого раньше никогда в жизни не видел, и сердце у него екнуло. Так вот как оно все будет! Через несколько минут его уже вели обратно в машину.

Через пару дней Пейпера поместили в «парную». Сначала он не понял, куда его привели, было даже приятно после того ледяного помещения, где он находился последние несколько недель. Но когда прошел час, а температура все продолжала повышаться, ему стало немножко не по себе. Заключенный расстегнул воротник тюремной куртки, на бровях и на голове стали выступать капельки пота. Под мышками и на спине начали расплываться темные пятна. Пейпер почувствовал, что ему не хватает воздуха.

Только теперь он понял, что с ним хотят сделать. Узник стал лихорадочно оглядывать камеру в поисках спасения. Вот зарешеченное окно со стеклом. А вот — труба отопительной батареи. Жар идет именно от нее! Весь в поту, заключенный схватил трехногий табурет и бросил в окно — стекло не разбилось. Тогда он переключил внимание на трубу, уперся ногой в стену, ухватился за трубу обеими руками и стал тянуть, пока та не лопнула, рухнув на пол. Комнату стал наполнять раскаленный пар. Из последних сил Пейпер снова бросился к окну и нанес по нему сокрушительный удар. Окно подалось, и в камеру хлынул ледяной воздух с улицы. Узник торопливо высунул лицо в окно и стал судорожно глотать свежий воздух, а по коридору уже раздавались тяжелые шаги.

Перл впервые встретился с Пейпером в октябре и сразу заявил, что готов выложить все карты на стол. В отношении такого человека, как Пейпер, насилие бесполезно. К тому же до сих пор о действиях полковника в Арденнах удавалось выяснить только хорошее. Но, к несчастью для Пейпера, начиная с декабря 1945 года в Америке ему создана репутация самого ненавидимого человека. Почему-то заранее решили, что он — главный виновник расстрелов в Мальмеди, и двое из отцов убитых — сенатор и видный промышленник — настроили против него общественное мнение. Дело перешло в разряд политических, и это приходится признать и армии, и Вашингтону. На этих словах Перл сделал паузу.

В общем, газеты уже успели заранее вздернуть Пейпера, и он, Перл, хоть и знает, что полковник — прекрасный солдат, боготворимый своими подчиненными, никак не может игнорировать требования ситуации. Время Пейпера прошло. Главной виной всех немцев является проигранная война, и вопрос персональной ответственности каждого является уже второстепенным. И наконец Перл перешел к причине, побудившей его вызвать Пейпера к себе. Он открыто заявил Пейперу, что тот не увидит более дневного света, и прямо предложил ему сохранить репутацию солдата и офицера и просто смириться с неизбежным.

Пейпер не понял и переспросил, что это значит, и Перл пояснил: это значит принять на себя ответственность за действия своих солдат в ходе битвы.

Поразмыслив, Пейпер согласился, но потребовал присутствия одного немецкого и одного американского адвоката при написании им заявления о личной ответственности.

Перл покраснел от ярости.

— Если вы сейчас вернетесь в камеру и покончите с собой, оставив записку о том, что это лично вы приказали расстрелять пленных на перекрестке и что вина лежит всецело на вас, то я на суде объявлю, что все было не так и что вы вообще не имеете отношения к расстрелам! Любимчики фюрера из «Лейбштандарта» так просто не отделаются![56]

В декабре 1945 года Пейпера перевели к своим подчиненным, в Швебишхалль, но и там он, в отличие от всех остальных, содержался в одиночной камере. Долгие месяцы заключения начали сказываться на его характере. Несколько лет спустя он напишет об этом периоде своей жизни:

«Неожиданный переход от положения солдата, считавшего свою часть своей семьей, и доблестного защитника родины к положению одинокого арестанта был столь резким, а шок от него — столь глубоким, что сил на сопротивление не оставалось… А атмосфера средневековых судилищ инквизиции в тюрьме добавляла к общему состоянию отвращение и апатию».

Но на самом деле у полковника Пейпера еще оставались какие-то силы на сопротивление, так что худшее ждало еще впереди. В начале марта 1946 года его снова вызвал лейтенант Перл.

— С момента нашей последней встречи многое изменилось, — сказал он. — Над вашей головой сгущаются тучи.

На закономерный вопрос Пейпера, что это значит, Перл ответил, что все его солдаты, включая офицеров, во всем сознались, как, впрочем, и генералы — Дитрих, Кремер, Присс. Пейпер остался единственным, кто еще не признал своей вины.

— Если вы сейчас не сознаетесь, я вынужден буду применить другие средства.

Пейпер снова выразил непонимание, и Перл ответил, что, возможно, придется предпринять какие-то действия в отношении жены и детей полковника. Например, передать их русским.

Но даже тут Пейпер не дрогнул. Он собрал все силы и с натужным смехом заявил Перлу:

— Я был о вас лучшего мнения как о психологе. Неужели вы думаете, что я — благодарный материал для подобных угроз?

Перл сменил тактику.

— А мы знаем, что вы не имеете никакого отношения к событиям на перекрестке, — спокойно ответил он. — Нам нужны не вы, а Дитрих.

На следующий день Пейперу сообщили, что среди оперативных приказов 6-й танковой армии СС был обнаружен приказ о том, что в некоторых случаях военнопленных разрешается расстреливать, и получение такого приказа подтвердили семь-восемь его собственных офицеров. С этими словами дверь комнаты допросов открылась, и за ней в коридоре стояли полдюжины боевых товарищей Пейпера со стыдом на лицах.

Пейпером внезапно овладела полная беспомощность. Получается, нерушимое фронтовое товарищество распалось навсегда. Глядя на эти лица, полковник понял, что теперь — каждый сам за себя. Внезапно ненависть Пейпера распространилась с еврея, который так долго пытался сломить его, на своих бывших подчиненных, с которыми он всю войну связывал свою жизнь. Когда-то их девизом было «Meine Ehre heisst Treue»,[57] эти слова были даже выгравированы на кортиках, которые они с такой гордостью получали от Гиммлера. Годами именно такая установка определяла их жизнь. А теперь в тюремном коридоре перед собой Пейпер не видел более ни чести, ни верности.

Первым в комнату ввели капитана Груле, бывшего адъютанта Пейпера. Тот четко и уверенно повторил свое свидетельство, как и положено полковому адъютанту, как будто факт существования приказа по 6-й армии несомненно имел место. Однако он счел нужным сделать оговорку, что, возможно, ввиду своих обязанностей был лучше ознакомлен с письменными приказами, чем Пейпер. Произнеся все это, он развернулся и вышел.

Когда Пейпер вновь остался наедине с ухмыляющимся Перлом, его мысли лихорадочно метались. Как он писал позже, «я усомнился в собственной памяти, и у меня появилось чувство, что я не в тюрьме, а в сумасшедшем доме».

Перл подлил масла в огонь. Он достал из стола за-, явления, подписанные Дитрихом, Кремером и Приссом, и Пейпер, взглянув на столь хорошо знакомые ему подписи, понял, что они подлинные. И все заявления подтверждали факт существования приказа, о котором так уверенно говорил капитан Груле. Плечи Пейпера опустились. Теперь некогда гордый полковник, кавалер Рыцарского креста, полученного лично из рук Гитлера, самый молодой старший офицер войск СС, в тридцать лет — помощник командира лучшей дивизии Германии, был окончательно сломлен. Он вяло подчинился приказу Перла и стал писать под его диктовку, что, дескать, да, существовал приказ о том, что в некоторых особых обстоятельствах военнопленных разрешается расстреливать. Оберштурмбаннфюрера Йохена Пейпера более не существовало.

После этой мартовской встречи события стали развиваться еще быстрее.

«С этого дня весь процесс меня больше не волновал. Моя вера в наше братство, единственное, что всю войну спасало меня, была повергнута. У меня не осталось иных чувств, кроме глубокого физического и морального отвращения к своему адъютанту, мистеру Перлу и всем, кто меня окружал».

Вошел какой-то сержант Хиллер и в две фразы обвинил Пейпера в том, что тот отдал ему приказ расстрелять военнопленных. Бывший полковник не стал даже возражать и подписал признания, что действительно отдал такой приказ. Через несколько дней ему сообщили, что майор Дифенталь предположительно приказал расстрелять пленных в Ла-Глез. Пейпер подписал признание, что Дифенталь действовал согласно его приказу. Перл только ухмылялся и приговаривал:

— Расстрелом больше, расстрелом меньше — какая разница?

День спустя «сознался» бывший сержант Вихман, и Пейпер снова взял ответственность на себя. Доктор Зикль, какое-то время служивший полковым хирургом, тоже в чем-то сознался через несколько дней, и Пейпер опять написал заявление о том, что тот действовал по его приказу. С новообретенным цинизмом Пейпер принял философию Перла с принципом «расстрелом больше, расстрелом меньше» и подписывал признания одно за другим. Какая теперь разница? Позже он напишет об этом:

«Я с презрением принял его позицию и быстро прославился тем, как легко принимал на себя любую ответственность. Для меня не имело значения, подписать на двадцать признаний больше или меньше. Если бы от меня этого потребовали, я взял бы на себя ответственность и за расстрел на перекрестке».