ДЕКАБРЬ 1878 — СЕНТЯБРЬ 1879

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ДЕКАБРЬ 1878 — СЕНТЯБРЬ 1879

Николаю Васильевичу Клеточникову тридцать лет. Возраст немалый, а годы прожиты как-то бестолково. Учился в Московском университете — не кончил, перешел в Петербургский — бросил по болезни, служил — надоело, побывал за границей — истратил наследство, потом определился вольнослушателем Медико-хирургической академии — ушел, отвыкнув от занятий.

Нажил чахотку, которая выгнала из родной Пензы. Думал найти приют в Крыму, но Крым оказался слишком жарким.

Николай Васильевич производил впечатление человека тихого, скромного. Так и казалось, что носит он в себе теплую мечту об уютном домике и уютной жене, ребячьем гвалте и спокойной старости под охраной чековой книжки.

Ходил сгорбившись, шаркая.

И как знать, быть может, и кончились бы дни его покойно, незаметно где-либо в провинциальной глуши, если бы не обратил на него внимания Александр Михайлов.

Михайлов умел заглядывать в душу человека. А душа у Клеточникова была кристально чистой, сердце же полно негодования на этот мир, где процветает взяточничество, где глушатся все лучшие проявления человеческой натуры.

Александру Дмитриевичу не хотелось упускать такого человека. Но каждый член тайной организации должен вести определенную революционную работу. Трудно было подыскать подходящее дело для Клеточникова. Ни склонности к литературной деятельности, ни красноречия, только аккуратность, точность, выработанные годами чиновничьей лямки.

А Клеточников загорелся. «Дельце бы мне», — не раз обращался он к Михайлову, не настаивая, робко. Но именно поэтому так трудно отказать.

Порою же бывало не до него. Правительство, Третье отделение наступали широким фронтом. Петербург наводнен «подошвами», «пауками». Шпионы пытаются пролезть в любую щель, и сколько Александр Дмитриевич ни предупреждал, как ни следил, чтобы члены «Земли и воли» соблюдали осмотрительность, нет-нет да кто-нибудь попадался или провокатор вершил свое черное дело.

Сам Михайлов был артистом конспирации, из нее он создал целую науку. Великолепно гримировался, умел с одного взгляда отличить знакомые лица в толпе. Петербург знал, «как рыба свой пруд». У него был составлен подробный список всех проходных дворов.

Один нелегальный народник любил рассказывать друзьям по сообществу, как спас его Михайлов:

— Я должен был сбежать с квартиры и скоро заметил упорное преследование. Я сел на конку, потом на извозчика. Ничего не помогло. Наконец мне удалось, бегом пробежавши рынок, вскочить в вагон с другой стороны; я потерял из виду своего преследователя, но не успел вздохнуть свободно, как вдруг входит в вагон шпион, прекрасно мне известный; он постоянно присутствовал при всех проездах царя и выследил меня на моей квартире, откуда я сбежал. Я был в полном отчаянии, но в то же мгновение совершенно неожиданно вижу: идет по улице Александр Дмитриевич Михайлов. Я выскочил из вагона с другого конца и побежал вдогонку. Догнал. Прохожу быстро мимо и говорю, не поворачивая головы: «Меня ловят». Александр Дмитриевич, не взглянувши на меня, ответил: «Иди скорее вперед». Я пошел. Он, оказалось, в это время осмотрел, что такое со мною делается. Через минуту он догоняет меня, проходит мимо и говорит: «Номер тридцать семь, во двор, через двор на Фонтанку, номер пятьдесят, опять во двор, догоню…» Я пошел, увидел скоро номер тридцать семь, иду во двор, который оказался очень темным, с какими-то закоулками, и в конце концов я неожиданно очутился на Фонтанке… Тут я в первый раз поверил в свое спасение… Торопясь, я даже не следил за собой, а только старался как можно скорее идти. Скоро на Фонтанке оказался крутой заворот, а за ним номер пятьдесят — прекрасное место, чтобы исчезнуть неожиданно. Вхожу во двор, а там уже стоит Александр Дмитриевич: оказалось, что дом также проходной в какой-то переулок.

«Земля и воля» нуждалась в «глубокой разведке». Она должна была своевременно узнавать планы и намерения врага. Но для этого необходимо проникнуть в его логово — Третье отделение.

И трудно было подобрать человека, который бы более подходил к такой роли, чем тихий, незаметный Клеточников.

Николай Васильевич пришел в ужас. Долго отпирался, доказывал Михайлову, что такое ему не под силу. Но каждый раз возражал все менее и менее горячо.

Только как попасть туда? Этим занялся Михайлов. На подозрении у подпольщиков давно находилась акушерка Кутузова, проживавшая в притоне шпионов, в доме на углу Надеждинской и Невского.

Клеточников переехал к ней на жительство.

Мадам Кутузова промышляла не столько искусством акушерки, сколько поставкой шпионов для Третьего отделения. Она содержала меблированные комнаты, сдавала их преимущественно интеллигентам, присматривалась к жильцам, некоторых рекомендовала Третьему отделению.

Тихий нрав нового постояльца привлек к нему внимание хозяйки. У Кутузовой возникли свои виды на Николая Васильевича. Хозяйка стала чаще заглядывать к жильцу и скоро обнаружила, что тот не прочь поиграть в картишки по мелочи. Потянулись вечера вдвоем за карточным столом. Клеточников играл усердно, но неизменно проигрывал: когда полтинник, а бывало, и целковый. Разговоры вел самые что ни на есть душеспасительные и часто жаловался, как трудно жить, не имея постоянного места, возмущался нигилистами и ровно в десять аккуратно собирал колоду, одергивал мундир и, приложившись к ручке «очаровательной» хозяюшки, уходил спать.

Кутузова была покорена.

С трепетом шел Николай Васильевич к зданию у Цепного моста на Фонтанке. Ему казалось, что каждый прохожий смотрит с презрением вслед.

Главный подъезд. Лестница, убранная тропическими растениями, белая с золотом мебель. Торжественно, но слишком театрально.

Первый этаж — казначейская, второй — картотека.

Через некоторое время Клеточников уже знал, что здесь в дубовых ящиках помещалась своего рода «книга живота». Если кто-то потерял паспорт и тем самым навел тень подозрения, если соприкоснулся с миром неблагонадежных, выступил публично, подписал воззвание или просто сделался общественным деятелем, рабочим, городовым, студентом, фельдшером — не избежать такому человеку пометки в «книге живота».

Третий этаж. Клеточников приписан к нему. Это самый зловредный этаж — политического сыска. Тут картотеки «сотрудников», или попросту тайных агентов. Здесь же библиотека всех текущих журналов, выходящих за границей, собрание порнографических карточек и рисунков.

На четвертом — библиотека нелегальных изданий и святая святых — отдел перлюстрации писем и иных секретных документов, кабинеты начальников канцелярий, приемная.

Немного ниже, между третьим и четвертым, — фототека. Здесь хранятся негативные копии писем, портреты.

Всюду карточная система. Любая справка — в течение минуты, бланки разных цветов.

И на каждом шагу часовые с лихо заломленными набок бескозырными жандармскими фуражками и обнаженными саблями. Снуют щеголеватые офицеры при всех регалиях: металлические эполеты, аксельбанты, портупеи, шашки, револьверы.

Все бренчит, сияет, напоминает бутафорию комических опер и возвращает мысль к жестокой действительности.

Каждый день Николай Васильевич терпел пытку пребывания в канцелярии его императорского величества. Все черное, продажное справляло здесь тризну. Здесь не было пределов человеческой подлости.

Клеточников не мог подражать, но помнил, что не должен и выделяться.

Григорий Кириллов, заведующий агентурной сетью Третьего отделения, боготворил покойного шефа жандармов Мезенцева и терпеть не может его преемника Дрентельна. Но убийство Мезенцева повысило Кириллова в должности.

Больше власти, больше денег и почти неограниченные возможности в налаживании политического шпионажа. Кириллов доволен. Он мечтает стать кумиром дворцов, огражденных его попечительством от посягательств революционеров.

Кириллов предложил Клеточникову постараться войти в знакомство с учащейся молодежью. Третье отделение хочет получить сведения, которые бы указывали на преступные действия или мысли. Тихий нрав и внешняя интеллигентность нового «шпиона» казались жандарму магическим талисманом, откроющим двери подполья.

Но агент оказался не способен к слежке. И Кириллов быстро потерял к нему интерес как к шпиону. Однако, учитывая, что человек этот болезненный, вялый, несловоохотливый, решил пристроить его по письмоводительской части. Такие, как он, рассуждал Кириллов, весьма пригодны для сохранения тайн.

Клеточников продолжал оставаться в тени, жалованье себе не выпрашивал, любопытства не проявлял, обедал в кухмистерской, компании ни с кем не водил — знал, что жандармы на первых порах проверяют его. Такая удача и не снилась подпольщикам. Теперь важно было, чтобы Клеточникова никто не разоблачил неосторожным словом, случайной встречей. Михайлов всячески его оберегал.

Для свиданий с Николаем Васильевичем была снята легальная квартира. Кроме Михайлова и на случай его провала — Баранникова, ее никто не посещал.

Революционеры могли вздохнуть спокойно — их жизнь, их свобода надежно оберегались.

Николай Васильевич стал «ангелом-хранителем», добровольно наложив на себя печать Каина.

* * *

Между тем в обществе «Земля и воля» дело шло к расколу. Редакторы не ладили между собой. Николай Морозов при поддержке Льва Тихомирова отпечатал своего рода добавление к органу народников — «листок «Земли и воли». В одном из таких листков появилась его статья «По поводу политических убийств». Морозов утверждал, что систематический террор — универсальное средство борьбы. О социализме ни слова.

В ответ на зверства правительства продолжались убийства.

9 февраля 1879 года Григорий Гольденберг выстрелом из револьвера прикончил харьковского губернатора князя Кропоткина.

Гольденберг любил таинственность. Его не считали умным, но никто не сомневался в его честности, преданности делу, храбрости. У него были обширные связи и много добрых друзей.

Он выследил губернатора, когда тот ночью в открытом экипаже возвращался с бала. Друзья укрыли убийцу. 12 марта Мирский стрелял в исполняющего обязанности начальника Третьего отделения Дрентельиа, но промахнулся.

Скоро жандармам стало известно, что в августе прошлого года была заложена мина под пароходную пристань в Николаеве, с которой должен был отправиться Александр II.

События назревали.

* * *

Клеточников почти бежал, не разбирая дороги. Кто-то толкнул его, кому-то он наступил на ногу…

Александр Михайлов терпеливо ждал и, чтобы не выдать своего волнения, расхаживал по тесной гостиной. Третий раз он приходит в обычные дни свиданий с Николаем Васильевичем, а того все нет и нет. Уж не случилось ли что?

Николай Васильевич долго не мог отдышаться, натужно кашлял, непрерывно утирал пот, струившийся по лицу. Александр Дмитриевич никогда не видел Клеточникова таким возбужденным.

— Как это произошло?

Вопрос был задан без адреса и пояснений, но Михайлов понял — речь идет о покушении Соловьева на царя 2 апреля.

Александр Дмитриевич молчал. Он не в силах был снова повторить рассказ о том, как стоял у входа на Дворцовую площадь и наблюдал за Соловьевым.

Может быть, подробности вспомнятся потом, а сейчас у него перед глазами Соловьев и царь. Царь, бегущий, как заяц, зигзагами под спасительные своды Зимнего, а за ним Соловьев с наседающими на него жандармами. И выстрелы: один, второй, третий… пятый… и все мимо, мимо… Потом толпа, крики… Его били…

Михайлов поднимает голову. Николай Васильевич долго смотрит ему в глаза, потом снимает очки и тихо говорит:

— Он сознался во всем, но никого не назвал, никого не выдал. Вот читайте…

Строчки прыгали перед глазами, фразы плохо доходили до сознания.

«Покушавшийся назвал себя Иваном Осиповым Соколовым… Бил его саблей и поймал стражник из охранной стражи Кох. Привели истерзан, и избитого к градоначаль., где он был весь вчер. день. Он отравился, лежал вчера больной…»

— Он жив?

Жив? Напрасный вопрос. Он давал показания. Значит, жив. И опять буквы набегают друг на друга.

«Зовут меня Алек. Кон. Соловьев, коллеж, секретарь из дворян Петерб. губ… Служил учителем в Торопецком уездном училище… В Петербур. прибыл в декабре, постоянной квартиры не имел; то ночевал у родных в здании Каменноостровск. дворца, то где попало, даже на улицах. Сознаюсь, что намер. был убить государя, но действовал я один — сообщников у меня не было. В субботу заходил на Дворцовую площадь, чтобы видеть, в каком направлении гуляет государь. В воскресенье совсем не приходил, а в понедельник произвел покушение. Ночь на второе гулял по Невскому, встретился с проститут. и ночевал где-то у нее на Невском…»

— Как, как?.. Ночевал… у нее… на Невском?.. Да у меня, у меня он ночевал! Вы понимаете, Николай Васильевич, что он наговорил, безумный?

— А вы хотели, чтобы он назвал вашу квартиру?

— Мы сидели с ним далеко за полночь. Это была дружеская, сердечная беседа. Он прощался со мной и с миром. Под утро он ненадолго уснул.

Дальше Михайлов не читал, подошел к окну и забарабанил пальцами по стеклу. За окном ему отвечала дробь апрельской капели.

Клеточников посмотрел на часы.

— Я скоро должен идти. Сегодня ночью будет много работы. Составлены списки на семьдесят шесть подозрительных лиц. Они у меня, с адресами…

Милый Николай, он ведь и не знает, что в Петербурге почти никого нет, все разъехались в ожидании покушения!

— Спасибо, спасибо, Николай Васильевич! Я предупрежу тех, кто еще не уехал.

— Уехали? Они знали, что их намерены арестовать? — В голосе Клеточникова послышались ревнивые ноты, но он тут же спохватился, от волнения закашлялся и долго не мог унять приступ.

Михайлов сел на диван, взял Клеточникова за руку.

— Николай Васильевич, я давно не виделся с вами, и не мудрено, что вы не знаете всех событий, которые произошли за несколько дней до покушения. С Соловьевым я знаком еще по саратовскому поселению, мы были очень близки. Вдруг он приезжает сюда и заявляет мне и Квятковскому, что намерен убить царя… Это не Каракозов, это представитель партии, и нужно было довести до сведения всех о намерении Соловьева. А тут еще и Гольденберг приспел, тот, что князя Кропоткина прикончил. И тоже готов стрелять, в царя стрелять. Вы понимаете, ведь мы только что договорились усилить дезорганизаторскую группу партии, готовились к самозащите… А они прямо в наступление.

И пошла сходка за сходкой. В трактирах. Я вас не мог пригласить. А последняя у меня дома, самая бурная. Схватились мы с пропагандистами, аж жарко стало!

Кто-то из них подлил масла, говорит, что «ввиду того вредного влияния, которое окажет на нашу деятельность новая попытка «дезорганизаторов», он предупредит ее, посоветовав письмом тому высокопоставленному лицу, на жизнь которого готовилось покушение, не выходить из дому».

Ну, вы Квятковского знаете! Сорвался с места, кулаки сжал. «Это донос, — кричит, — мы с вами будем поступать как с доносчиками!» Тут Михаил Родионович Попов на Квятковского набросился, тоже кричит. «То есть как, не хотите ли вы нас убивать? Если так, то не забывайте, что мы стреляем не хуже вас!»

Что ты будешь делать? Я Попова успокаиваю, Зунделевич — Квятковского. Куда там!.. Дворник помог. Да, да, дворник, самый настоящий.

В передней звонок, да такой сильный, нетерпеливый раздался, что все умолкли. Я к двери, говорю тихо: «Господа, полиция! Мы, конечно, будем защищаться?» И что бы вы думали? И «дезорганизаторы» и пропагандисты, не говоря лишних слов, револьверы из карманов, курками щелк. Я открыл, а там дворник…

Потом спокойно уже говорили. Решили, что Гольденбергу стрелять нельзя. Еврей, и если его схватят, репрессии падут на головы миллионов невинных евреев. Ну, а Соловьеву от общества решено было не помогать, хотя частным порядком и я, и Квятковский, и Зунделевич сказали, что поможем. Никто не возразил.

Ах, Александр, Александр! Когда я ему все, как сейчас вам, пересказал, он воскликнул: «Это мое дело! Александр Второй мой, и я его никому не уступлю!»

Вот, дорогой мой Николай Васильевич, полный отчет в делах, за исключением того, что ныне я и не знаю, как быть дальше. Чувствую, разрыв с пропагандистами неизбежен, а сердце кровью обливается. Сил и так мало, средств того меньше, а борьба разрастается.

— Да, да, борьба разрастается. А я чуть было не запамятовал, слушая вас.

Николай Васильевич поднес к близоруким глазам бумагу, день уже угасал, еле-еле просачиваясь сквозь стекла двойных рам.

Михайлов потянулся за лампой.

— Нет, нет, своими словами, некогда… Так вот, ныне Россия подразделяется на шесть генерал-губернаторств с чрезвычайными полномочиями. Гурко — в столице, Тотлебен — в Одессе, Чертков — в Киеве. Букет хоть куда! Отдан приказ дворникам дежурить ночью и днем, жильцам кормить их. Усиливается проверка паспортов, резко сокращается выдача видов на жительство. Ликвидируется продажа оружия, пороха. За каждым учащимся и извозчиком — да, да, их сравняли! — слежка. За антиправительственную деятельность — виселица. Их высокопревосходительство сенатор Валуев возглавил комиссию, которая должна выработать меры пресечения «преступной» деятельности бунтовщиков.

Клеточников замолчал, сгорбился, натянул шинель, пожал Михайлову руку и тихо вышел.

* * *

Михаил Федорович Фроленко блуждал между Киевом и Одессой, к этому его принуждали отчасти полиция, отчасти желание поближе сойтись с людьми, ведущими революционную работу на юге.

Он многих узнал, сумел оценить и переоценить.

Телеграмма из Петербурга была неожиданной, неясной, но категоричной. Его отрывали от дел на юге и немедленно вызывали в столицу.

В Петербурге обстановка прояснилась.

Приближалось время очередного съезда землевольцев. Но те споры и раздоры, которые начались после выстрела Соловьева, оказывается, не прекратились.

Морозов, Тихомиров, Александр Михайлов считают, что необходимо продолжить начатое Соловьевым, а для этого партия должна уделить больше внимания террору. Плеханов и Попов против. Одно дело Соловьев — его покушение нетрудно объяснить, в случае чего, личными мотивами. Другое, если террористической борьбой займется партия, ее члены, если выстрелы будут сделаны от ее имени.

Товарищеские, дружеские отношения не помогали прийти к соглашению. Из споров становилось ясно, что разговор идет не о единичном покушении на императора, что в партии наметилось новое направление, оно должно неизбежно перенести деятельность землевольцев из деревень в города. Борьба против помещиков, буржуазии отступала на второй план. Все силы партии «дезорганизаторы» предлагали бросить на борьбу с правительством. В связи с этим менялись и методы — террор казался действенным средством, но это уже задевало программу.

Нет, петербуржцы не вправе сами решать такой вопрос! Нужно вынести его на съезд.

Обо всем этом Фроленко узнал в первый день приезда. Ему сказали, что Попов подыскивает подходящее место в Тамбовской или Воронежской губерниях, где по деревням засело большинство народников-поселенцев. Михайлов ошеломил известием, что сторонники нового направления намерены до съезда провести тайное совещание всех, кто согласен с борьбой по методу Вильгельма Телля, как образно выразился Николай Морозов. Это уже походило на раскол, хотя Фроленко чувствовал, что о расколе думают все и все стремятся его избежать.

Михайлов не сомневался, что Фроленко будет вместе с «теллистами»». Киевский «вспышкопускатель» всегда искал для себя опасных, рискованных дел, и ему по душе были не мирные беседы с крестьянами где-нибудь на завалинке, в старообрядческой глуши, а лихие налеты на жандармов, удар кинжала, «револьверный лай».

Одно смущало Фроленко. Не нужно быть теоретиком, чтобы понять — террор ведет на стезю борьбы политической, а это отклонит движение от социальной революции. Но, с другой стороны, разве возможно без Политических свобод революционизировать народ? Нет, опыт поселений это убедительно доказал. Значит, террор, значит, централизация сил, объединение маленьких групп в сплоченную организацию.

Только что об этом писал в своем предсмертном письме Валериан Осинский. Его казнили несколько дней назад — эта мысль отдавалась болью…

Нет, Михайлов не ошибся в Фроленко! Пусть пропагандисты-«деревенщики» против, нужно собрать силы сторонников террора.

На юге их много. Фроленко вызвался сам объехать известных ему деятелей и тайно пригласить на совещание террористов. Долго спорили, в какой пункт стянуть силы, как будто готовились к сражению, прорыву фронта неприятеля. И хотя неприятеля не было, но к сражению действительно готовились. Споры прекратились, когда пришло известие, что Тамбов провалился, полиция ведет там слежку, съезд землевольцев придется открыть в Воронеже. Если съезд в Воронеже, то совещание «партизан» удобнее всего собрать в Липецке. Курорт, железистые воды, масса отдыхающей и лечащейся публики, а значит — можно прибыть и уехать незамеченными.

Съезд «Земли и воли» назначили на 20-е числа июня, у террористов оставалось очень мало времени, чтобы оповестить своих единомышленников.

Фроленко пустился в дорогу. Перед самым отъездом Александр Дмитриевич сообщил ему, что вместе с Морозовым и Квятковским набрасывает новую программу и хотел бы предварительно обсудить ее и с представителями южан. Кого бы он посоветовал?

Не задумываясь, Фроленко назвал Желябова. Михайлов запротестовал:

— Да ведь он же завзятый народник! Их целая компания после Большого процесса решила поселиться в деревнях, и он первый отправился к себе на родину.

Но Михаил Федорович не сдавался:

— Все это так. Желябов действительно жил прошлое лето в деревне, но зиму провел в Одессе. Сейчас не слышно, чтобы он собирался снова на поселение. Как хотите, но Андрей Иванович именно тот человек, которого вы ищете. Я его еще по Киеву помню. Он нас «вспышкопускателями» величал, а знакомство водил. Бывало, встретимся на его квартире, побеседуем мирно о том, о сем, только не о программе, а потом песни спиваем. Эх, как он поет!.. А рассказчик какой! Как начнет свои студенческие похождения живописать — заслушаешься! И с полицией он в драке, и с уличными забияками один на пятерых… Силушка в нем так и играет, даром, что ли, на быка с вилами ходил, да и обратил его в бегство. Ну, слушал, слушал я эти повести и решил: бунтарь ты, а не пропагандист! Хотя скажи ему такое — полезет в амбицию, и тоже из-за бунтарской своей сущности.

Михайлов задумался. Он знал Фроленко, верил его взгляду на вещи, на людей. Если Желябов действительно таков, каким обрисовал его Михаил Федорович, то было бы непростительно не попытаться привлечь его на свою сторону. Жаль, что они не успели поговорить по-настоящему тогда, в Петербурге, после процесса. И Михайлов решился, он поручил Фроленко заехать к Желябову, побеседовать с ним, и если Андрей изъявит согласие на участие в покушениях против Александра II, то пригласить его в Липецк.

* * *

Первым долгом Фроленко предстояло посетить Баранникова и Марию Николаевну Оловенникову. Они только обвенчались, поселились в деревне у матери Оловенниковой. Баранников жил по настоящему паспорту, хотя и под чужой фамилией Кошурникова. Супруги мечтали завести обширные знакомства и среди соседних помещиков и между крестьянами.

Но визиты к соседям сразу же разочаровали их. Мария Николаевна была вторично замужем, на это смотрели косо, тем более что по документам Кошурников окончил семинарию и был выгнан со второго курса Петровской сельскохозяйственной академии. Баранников в вопросах сельского хозяйства ничего не понимал, но и обнаружить своего невежества не мог. Оставшись в одиночестве, он попробовал охотиться. Однако неудачно: исправник напомнил незадачливому стрелку, что нужно знать сезоны охоты, а то его могут принять за браконьера.

Скука одолела Александра Ивановича. К пропаганде среди крестьян он был органически не способен из-за нелюбви произнести хотя бы одно лишнее слово. Его прямая натура, приученная еще в Павловском военном училище встречать врага с открытым забралом, была чужда конспиративной деятельности, обходных маневров.

Фроленко свалился на Александра Ивановича как манна небесная. Без долгих разговоров Баранников согласился принять участие в будущих боевых действиях революционеров. Казалось, можно бы отправляться и дальше, но. Михаил Федорович медлил. Он приглядывался к Марии Николаевне. Она умела собирать вокруг себя людей, привязывать их к себе, умела и командовать ими. Но как подойти к ней? Она не новичок в революционном движении, и Фроленко немного побаивался ее якобинских взглядов.

Так прошли сутки.

Вечером на второй день, когда Михаил Федорович уже собирался уезжать, вдруг к Баранниковым нагрянули гости — дальний родственник Марии Николаевны, из сочувствующих.

Май перевалил на вторую половину, но весна еще не потеряла свежести листвы. Откуда-то на балконе появилась бутылка вина. Мечтательно заглядываясь на звезды, Фроленко осторожно намекал на планы будущей деятельности партии.

Оловенникова слушала как зачарованная. Это грядущее было столь заманчиво, что Мария Николаевна не мыслила его без своего участия.

— Довольно, довольно! Хорошего понемногу!

Фроленко понял, что она будет в Липецке вместе с мужем.

На следующий день двухместная бричка доставила его на орловский вокзал. Купив билет, Михаил Федорович вышел на перрон. До поезда оставалось добрых полтора часа, но по платформе носились жандармы, прижимая левой рукой нелепо болтающиеся шашки. Несколько раз начальник станции взволнованно выглядывал из окна своего кабинета, грозил кому-то кулаком и вновь скрывался. У дверей вокзала толпилось с десяток баб, разодетых в пух и прах — сатиновые юбки, синие, красные, в горошек, цветами; расшитые петухами и замысловатыми узорами холщовые кофты, платки и даже шали.

«Что за черт?» Михаил Федорович ничего не мог понять. Спрашивать же не хотелось.

Но вот из-за поворота, прямо на красный семафор, выскочил поезд. Паровоз и четыре вагона. Машинист лихо осадил состав, и из третьего вагона на перрон вышел Александр II.

Фроленко невольно попятился. Вот так встреча! Эх, был бы у него револьвер! В этой суматохе можно пальнуть, подойдя вплотную.

Александр медленно брел вдоль платформы, ни на кого не глядя. Затем направился в город, прошелся по пыльному, залузганному семечками привокзальному садику и вернулся обратно.

У окна вагона появилась императрица. Разодетые бабы запричитали, заплакали, то ли от радости, то ли согласно собственному пониманию придворного этикета.

Фроленко видел, что императрица о чем-то спрашивает баб, силится разобрать в их дружном вое отдельные слова, но все напрасно. Александр подошел ближе. С его лица вдруг слетела маска скуки, он оживился и как любезный кавалер сделался переводчиком в разговоре императрицы с бабами.

Михаил Федорович злился на собственное бессилие, негодовал на эту комедию знакомства царя с народом, но вынужден был оставаться в толпе зрителей, сдерживаемых жандармами.

Поезд тронулся, в окне мелькнула императрица, потом короткая череда зеркальных стекол, красный фонарь на задней площадке. И пусто. Как сон…

Уже в поезде Михаил Федорович вспомнил, что в Харькове живет Софья Львовна Перовская. Фроленко задумался: приглашать ее или не стоит? Перовскую он знал как завзятую народницу, пропагандистку да к тому же «русачку». Для нее все русское — Волга, народ, Жигули, русские песни — превыше всего, все остальное, в том числе и малороссийское, — на втором плане и, бесспорно, хуже, ниже. Фроленко же был украинец. Но, с другой стороны, Соня обаятельная и в то же время твердая, волевая женщина, имеющая за плечами опыт и конспирации и даже открытого столкновения с полицией. Михаил Федорович колебался.

Такие люди, как Перовская, были бы желанными членами любой организации. Глубокий ум с редкой для женщины философской окраской, умение подойти к решению всякого вопроса, всякого дела многосторонне, железная логика и необычайная работоспособность изо дня в день, из года в год. Она была в числе первых основателей кружка «чайковцев», она была первой, кто перенес пропаганду из среды учащейся молодежи на фабричные окраины Петербурга. Уже в восемнадцать лет она пользовалась огромным влиянием на своих более взрослых и опытных товарищей.

Отвага была столь естественным проявлением ее характера, всей натуры, что она и не замечала ее. Она сама рассказывала Фроленко, как ее арестовали в Крыму и должны были препроводить в административное изгнание в Повенец под конвоем жандармов.

И вот, воспользовавшись избытком предосторожностей своих телохранителей, она бежала. А ведь как стерегли! На пересадочной станции, в отдельной комнате, один жандарм улегся у окна, другой — у двери. Оба уснули, не сообразив, что дверь открывается наружу. Софья Львовна спокойно перешагнула через спящего цербера, отсиделась в роще, а потом без билета приехала в Петербург…

Да разве только это… А попытка освободить Войнаральского? Она руководила всем предприятием и ругала, готова была побить участников покушения за неудачу.

Такую женщину хорошо было бы привлечь на сторону террористов. Но она ярая пропагандистка.

Только миновав Харьков, Михаил Федорович успокоился.

Андрей по-прежнему жил в Одессе и вел пропаганду среди портовых грузчиков. По сравнению с теми рабочими, которые сезонно работали на фабриках, а потом спешили домой, в деревню, грузчики были восприимчивый к пропаганде народ. У них не было ни кола ни двора, многие тут же в порту и коротали ночи, забравшись в укромный уголок где-либо среди мешков. Слушали жадно, часто озадачивали Андрея неожиданными вопросами о Парижской коммуне, русско-турецких отношениях и прежде всего: «А как живут рабочие там, в Петербурге?»

Теперь уж Желябова не заманишь в деревню, хватит! Слишком много времени потерял он среди крестьян. Ныне он готов поверить, что не крестьяне, а вот эти рабочие вкупе с интеллигенцией будут двигателями социального прогресса.

Фроленко нагрянул неожиданно. Он так увлекательно живописал планы «троглодитов», что Андрей, разгоряченный, изъявил согласие участвовать в покушениях на императора.

Но когда Михаил Федорович ушел, раздумье охватило Желябова.

Террористическая борьба не может ограничиться только акцией против одного царя. Практически она должна будет перерасти в борьбу за захват политической власти. И хотя Фроленко ни словом не обмолвился на этот счет, Андрей прекрасно видел логику дальнейшего развития событий. Получается ерунда какая-то! Заговорщичество, из которого выпадает народ, народная революция… Он не против борьбы за политические свободы, хотя этим должны заниматься либералы. Он не либерал, хотя и не с теми, кто тянет к заговору. Он шире понимает борьбу политическую, хотя многим кажется, что добиваться политических свобод не дело истинных революционеров.

Рассуждения заводили Андрея в тупик. Он опять начинал прясть нить мысли сначала, пытаясь направить ее в иное русло, и опять получалось, что убийство царя еще никак не решало дела революции. А если так, то ему придется участвовать в серии актов. Если будет создана единая террористическая организация и он войдет в нее, то его смогут посылать на новые и новые покушения. Тогда прощай пропаганда, рабочие!

Фроленко чувствовал, что после его ухода Желябов поостынет, начнет раздумывать — как бы не передумал вовсе. Поэтому вечером Михаил Федорович опять навестил Андрея. Казалось, Желябов целый день просидел на том же стуле, с которого встал, чтобы проводить Фроленко.

Зажгли лампу. Помолчали. Андрей задумчиво следил за ночной бабочкой, она кружилась над лампой. Стукнулась о стекло, обожглась. Отлетела и снова ударилась. Она билась в каком-то исступлении до тех пор, пока не вспорхнула неосторожно над лампой и, вмиг опалив крылья, бессильно свалилась на фитиль, загасив его.

Андрей вновь зажег лампу. Ее слабый огонек освещал небольшой круг в центре стола, углы комнаты тонули во тьме…

Наконец, не выдержав тишины, Фроленко заговорил. Округляя гласные, растягивая окончания, Михаил Федорович как бы пел, неторопливо, немного протяжно:

— …А кто, кто толкает нас на это? Правительство… Юноши, отважные, зеленые, идут вперед нас, старых, умудренных опытом дураков… прости господи!..

Сентянин желторотый, а сколько дерзости! Переоделся жандармом, подделал бумаги и ввалился в тюрьму, якобы за заключенным Медведевым-Фоминым прибыл. И на допросе себя не выгораживал, пощады не просил, на нашу мельницу воду лил. Подумать только, представился: «Сентянин, секретарь Исполнительного комитета социал-революционной партии!» А где партия-то, где Исполком? Фикция одна! Осинский придумал ради солидности, ан она в юношестве корни пустила, в голову, в душу запала!..

Андрей знал Александра Сентянина. Да разве он один! А Перовская, Михайлов, Квятковский, Баранников! Андрей завидовал Баранникову, который остановил жандармскую бричку, где сидел арестованный Войнаральский, завидовал Квятковскому, бешено мчавшемуся верхом, когда после неудачного выстрела жандармские лошади понесли. И пусть Войнаральского не освободили, но ведь это подвиг!

Отвага и мужество, проявленные в открытой схватке, всегда действовали на Андрея возбуждающе.

Отвага, мужество! А ум, умение конспирировать? Вот сидит перед ним Михаил — хохол хохлом, внешность самая заурядная, говорит с запинкой. А ума палата, хитрости на всех хватит. Ровно год назад не кто иной, как этот невзрачный дядя, устроился служителем в Киевскую тюрьму. Ну и придирался же он к заключенным! Они готовы были убить его, зато начальство души не чаяло в этом аспиде и не замедлило повысить в должности, сделало надзирателем сначала в камерах уголовных, а затем и политических. А тут что ни камера, то друг, товарищ, один неосторожный жест, слово, и, глядишь, надзиратель сам угодит в одиночку. Михаил не растерялся. Достал два солдатских костюма, обрядил в них Стефановича и Бохановского, Дейчу же переодеться было не во что — так должен был идти. Бежать решили в полночь. И надо же: дежурный сторож, как назло, расселся в коридоре — и ни с места. Тогда Стефанович швырнул в окошко камеры книгу. Фроленко услал сторожа подобрать ее и передать смотрителю.

Беглецы — в коридор, а там тьма кромешная. Кто-то споткнулся и, падая, схватился за сигнальную веревку. Ну и пошло по всей тюрьме звенеть! Михаил и тут проявил присутствие духа — спрятал беглецов, а сам в караульную — де, мол, я нечаянно зацепил. Успокоились. И новая беда: беглецов в темноте растерял. Едва нашел. Довел до проходной — двое одного конвоировали. Вышли — и словно из-под земли Валериан Осинский. Схватил за руки да к Днепру, в челнок. Так и плыли целую неделю до Кременчуга.

Тюремное начальство, поди, и сейчас Михаила оплакивает!

Осинский! Недолюбливал его Андрей. Фанфаронства много. А как умер! Ведь неделю назад, 14 мая, повесили его вместе с Брандтнером и Свириденко. А за что? В приговоре — «вооруженное сопротивление», а он даже револьвера из кармана не успел выхватить, сцапали! В последнее утро перед казнью, говорят, долго сидел у окна камеры — напротив окно Софьи Лешерн, ее тоже казнить должны были.

— Соня! — изредка восклицал Осинский.

— Валериан!.. — больше она ничего не могла сказать.

А через час он с поднятой головой взошел на эшафот. Эх!..

Поздно ночью Андрей провожал Фроленко. Он согласился принять участие в единичном покушении. И будет верен своему слову, пока покушение не свершится. После этого он считает себя свободным от всяких обязательств, может выйти из организации, конечно, при условии сохранить все в тайне.

Оговорок было много, но Фроленко их принял.

Вскоре в Одессе появился Александр Михайлов. Фроленко свел его с Желябовым и уехал в Херсон.

Михайлов привез проект новой программы, составленный им вместе с Квятковским и Морозовым.

Это были трудные дни раздумий. Андрей, не выходя из дому, читал, перечитывал, рассуждал вслух и про себя.

В программе ничего не говорилось о борьбе за социализм. «Благо народа» — такие словечки по дешевке распродают и либеральные болтуны. В программе речь шла о борьбе за политические свободы. Снова тот же неразрешимый вопрос — «социализм» или «политика», «политика» или «социализм»? Ни Андрей, ни пропагандисты-народники, ни «дезорганизаторы» не могли этого примирить, слить воедино, наметить минимум политических свобод, с помощью которых можно было бы вести борьбу за максимум — социализм. И Желябов по-прежнему противопоставлял одно другому. Но если раньше бакунистский анархизм, казалось, со всей убедительностью доказывал на примерах, как политические свободы содействуют закабалению рабочих и крестьян, теперь Желябов был уверен, что положение изменилось. Россия накануне революции, не социалистической, конечно. Но разве революционер имеет право отвернуться от возможности революционным путем демократизировать государственный строй страны? А это значит — борьба за политические свободы. С этим Андрей не может не согласиться.

А не ошибается ли он? Может быть, принимает желаемое за действительное, может быть, борьбе политической сочувствуют немногие? Но нет. Недавно из Киева приезжал Колодкевич — и он за политику, за террор. Как испугалось правительство террора! Когда в прошлом году убили шефа жандармов Мезенцева, правительство обратилось к обществу, — это небывалый акт.

«…Ныне терпение правительства исчерпано до конца… Правительство не может и не должно относиться к людям, глумящимся над законом и попирающим все, что дорого и священно русскому народу, так, как оно относится к остальным верноподданным русского государя…»

Значит, мы вне закона. Кому не известно, что в России законы — дышло и ворочают им продажные чиновники? Но правительство напугано, оно «считает ныне необходимым призвать к себе на помощь силы всех сословий русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло, опирающееся на учение, навязываемое народу при помощи самых превратных понятий и самых ужасных преступлений…».

Для российского самодержавия да этакие призывы! Оно в панике.

А что, если в таком состоянии паники держать правительство как можно дольше, усиливать растерянность и, конечно, использовать ее? Он не намерен выпрашивать конституцию, как это делают либералы, она должна быть добыта в сражении.

Но как их мало! И за ними ли народ? А без народа правительство легко разделается с «политиками».

Но именно ничтожность сил и заставляет начать героическое титаноборчество, и нет более действенного, более устрашающего, более «ядовитого» средства, чем террор.

Андрей не замечал, как в своих рассуждениях, выдвигая на первый план политику, невольно забывал о социализме. Потом спохватывался, старался найти правильный выход, но привычные бакунистско-народнические решения не давали ответа.

Андрей готов был объяснить свои недоумения нехваткой знаний, а дело было в недостатке теории народничества, в непонимании народниками законов развития человеческого общества, законов классовой борьбы, в отрыве их от подлинно массового, подлинно народного движения, во главе которого должен был стать не интеллигент-террорист, не мелкий собственник крестьянин, не трусливый либерал, а рабочий класс.

Но пора и в Липецк.

* * *

Голос кондуктора не сразу дошел до сознания:

— Липецк! Стоянка десять минут!

Непослушные руки путались в застежках чемодана, колеса все реже и реже вздрагивали на стыках рельсов.

Стукнули буфера, эстафетой перестуков откликнулись тормозные площадки. Липецк, Липецк!

Немного городов повидал на своем веку Андрей, но зато побывал в таких, как Петербург, Одесса, Киев. Провинциальный Липецк пленил его с первого взгляда. Не было в нем дворцов, триумфальных арок, роскошных соборов. Зато сады, парки, обрывистые кручи террас создавали очарование непередаваемое. Река Липовка извивается на дне огромного оврага, а рядом блестит Липецкий пруд. На холмах — дубовые рощи, превращенные в парки, мостики «Вздохов», «Любви». А сквозь зелень садов и парков просвечивают белые каменные дома с балконами.

Колеса пролетки дробно стучат по каменной мостовой. Город камня — это редкое явление в деревянной России, город садов, цветов и какого-то опрятного уюта, что и вовсе не походит на грязную, разлапистую, унылую уездную Русь.

На улицах масса людей, особенно на Дворянской. Нарядные дамы в белых открытых платьях, с пестрыми зонтиками от солнца, вылощенные кавалеры вперемежку с обрюзгшими и далеко не франтоватыми помещиками близлежащих усадеб.

Перед колодцем Главного источника — яркий цветник, ванный павильон продолжает открытая галерея, на хорах играют оркестры. Смех, веселье, лукавые взгляды никак не напоминают о болезнях, докторах, больнице. А ведь город — большая больница, и главный врач ее — целебные минеральные воды, открытые Петром I.

Андрей с любопытством рассматривал город, пока извозчик медленно вез его по Дворянской. Нужно решить, где остановиться. В гостинице легче затеряться среди людей, если к тебе приставлен шпион, но зато не миновать полиции. Фроленко рекомендовал поселиться в «меблирушках», как величали тут заезжие дома. Там остановятся и другие участники съезда.

В номерах тесновато, вечно толпится народ; поговорить, предварительно обсудить вопросы нет никакой возможности. Михайлов, исследовав город, убедился, что самое безопасное место — пруд за курортным садом.

Добыли лодку и группами катались по пруду. Вода была необыкновенно прозрачной и совершенно безжизненной — ни рыб, ни водяных жуков, даже лягушки не оглашали берегов своим кваканьем. Крестьянин-старообрядец, поставлявший лодку, уверял, что рыба не водится только потому, что запруду соорудил антихрист — кому под силу навалить такую длинную насыпь! Антихрист — это Петр I. В представлении раскольников все русские цари начиная с Алексея Михайловича — антихристы.

Наконец подъехала последняя партия питерцев. Нужно приступать к совещаниям, ведь время дорого, да и, не ровен час, как бы не выследили. Порасспросив номерных, узнали, что за городом, в лесу, есть ресторан, а рядом, в окрестных рощах, часто устраиваются пикники. Накупили закусок, вина и погрузились на пролетки. Извозчикам без слов было ясно, куда собралась эта веселая, шумная компания.

Дорога шла низиной, прорезанной узкими протоками, песчаными островками, затем, перевалив через реку, лошади споро затрусили по невысокому берегу.

Желябов с интересом приглядывался к новым для него людям. Особенно колоритен был Баранников. Он, видимо, обладал огромной силой. Михайлов, заметив, что Андрей любуется Баранниковым, легонько толкнул Желябова в бок локтем.

— Такой и лошадь на скаку за хвост остановит, пролетку один вытащит.

— Ну, вытащить пролетку невелика сила нужна, Александр Дмитриевич.

— Ишь ты, расхвастался! Попробуй подыми ее, окаянную.

— Подыму.

К спору стали прислушиваться. Между тем лошади миновали ресторан и, проехав еще с версту, встали. Желябов легко спрыгнул на землю. Подкатила пролетка с Квятковским. Андрей, не говоря ни слова, подбежал к ней, схватил за заднюю ось, поднял экипаж с седоком и, напрягшись в усилии, оттащил назад вместе с лошадью.

— Ну и ну!

Первым опомнился извозчик и с изумлением поглядел на далеко не атлетическую фигуру Андрея.

Михайлов подошел к Желябову, протянул ему руку, но Андрей только откланялся: от напряжения у него лопнула кожа на пальце и сочилась кровь.

Морозов с прибаутками наделял извозчиков водкой, закусками, наказав отъехать к ресторану и ждать. Когда последний экипаж исчез из виду, все молча двинулись в лес.

Квятковский уже успел найти удобное место. На поляне в группе деревьев буйно разросся кустарник. Если в нем засесть, то листья скроют их от посторонних глаз, а сами они смогут отлично видеть все, что творится вокруг.

«Пикник» не был шумным, хотя споры разгорелись сразу же. Каждый спешил высказать свое мнение, плохо слушал соседа, перебивал всех и заглушался всеми.

Андрей понимал: так дело не пойдет, нужно направить дебаты в одно русло, отсечь лишние слова, обобщить мысли, сближающие отдельные группы выступавших. Скоро все подчинились его дирижерской палочке. Он изменял формулировки, облегчая соглашение, казалось, непримиримых спорщиков, умело выпячивал главное.

Михайлов предложил избрать Андрея секретарем. Это не встретило возражений.

Теперь дело пошло куда быстрее.

Уже в первый день заседаний выяснилась основная идея — от обороны к наступлению. Чрезвычайные полномочия генерал-губернаторов, виселицы, войска, под «Камаринскую» марширующие по могилам замученных, — все требовало от революционеров немедленных ответных действий. Но что могла сделать небольшая группа «дезорганизаторов» в рамках «Земли и воли»? Ничего или почти ничего. Для борьбы решительной нужна была партия, построенная на централистских началах.

Это пугало. Во-первых, партия. Группа, даже несколько сведенных в единую организацию групп интеллигентов еще никак не составляли партию. За ними не было класса. А во-вторых, централизованное управление — оно угрожало генеральством, приводило на память «нечаевщину».

День быстро склонился к вечеру. «Пикник» подходил к концу. Все устали, проголодались и нетерпеливо посматривали на секретаря. Андрей тоже вымотался и ждал только сигнала, чтобы закрыть прения. Но каждый стеснялся его подать.

Фроленко не переставал удивляться той метаморфозе, которая произошла на его глазах с Желябовым. Ведь еще совсем недавно Андрей оговаривался, брал с него, с Фроленко, слово, что его не заставят принимать участия в новых делах, и вдруг оказался фактическим руководителем съезда, развивал стройную программу новой, боевой организации.

Целый день этот вопрос мучил Михаила Федоровича. Он искал на него ответ, чтобы еще раз проверить свои собственные мысли, укрепиться в собственных выводах. Ответ был один: Желябов — подвижная, деятельная натура. Брызжущая через край энергия, сила не находили выхода, не исчерпывались тайной пропагандой. Его увлекали большие дела. Пропаганда грозила тюрьмой, высылкой, фактически гибелью «за здорово живешь» — так не лучше ли свершить что-либо героическое, что может очистить затхлую атмосферу политической жизни России?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.