Всю ночь
Всю ночь
Колеса отстукивали забавные ритмы, из которых можно было смастерить все что угодно. Была ранняя весна 1943 года. Мне уже исполнилось девятнадцать. С назначением в кармане я направлялся на Урал, в танковый корпус. Мне строжайше предписывалось вступить в высокую должность командира взвода отдельного разведывательного батальона. Самое страшное в моей жизни, казалось, было позади — это военное училище! На гимнастерку старого образца (с отложным воротником) прикрепил новые, недавно учрежденные золотые погоны с двумя маленькими звездочками. И черт был не страшен, и все моря были нам по колено…
Разделенный на отсеки вагон с боковыми полками был почти пуст, и в его темнотище изредка возникали и тут же исчезали молчаливые тени.
На полустанке за окном вагона послышались приглушенные девичьи голоса. Хлопнули двери. На ощупь вошли две небольшие фигурки. Тихо переговариваясь между собой и от страха хихикая, они постояли в проходе, привыкая к темноте. Вот уже собрались было устроиться в ближайшем к двери отсеке, но в последний момент та, что, видимо, была побойчее, что-то заметила, взяла подругу за руку и потащила ее за собой.
— Вот туточки давай… Человек человеку не помеха. Правда? — спросила она меня.
— Садитесь, девочки, садитесь, — я охотно пригласил их.
Они сели напротив. Та, что побойчее, все время тараторила, а ее подружка держала маленький чемоданчик на коленях и помалкивала.
— Хоть бы синюю лампочку ввинтили, а то ведь впотьмах и влюбиться можно… черт-те в кого, — старалась вовсю та, что побойчее.
Я погремел спичечным коробком и спросил:
— Зажечь?
— Не надо. А то еще от красоты вашей ослепнем.
— Далеко ли путь держите, девочки?
— Да какие мы девочки, — засмеялась бойкая, — мы старушки. Правда, Клава?
— Вот так, значит, Клава! А вас как зовут?
— Зовут зовуткой, а величают уткой. Угадайте… — напропалую кокетничала бойкая.
— Садитесь рядом со мной — сразу угадаю! — сказал и сам удивился собственной прыти.
— Еще чего!.. Вот если угадаете, сяду.
Я наклонился вперед и в темноте случайно взял за запястье ту, что помалкивала. Тихая Клава сразу потянула руку к себе и, как одним словом, выпалила:
— Ой, ее Настей зовут — Анастасией… — голос был такой испуганный и проговорила она так поспешно-сбивчиво и трогательно, что уже созревшее было крутое решение пересадить к себе на лавку бойкую вдруг само собой поколебалось и появилась свойственная настоящим мужчинам раздвоенность.
Решительно осмелев, я заявил, что две такие красотки не могут сидеть рядом, когда напротив расположился человек, отправляющийся на фронт. Настя рассмеялась, как смеются артистки в оперетте:
— Тогда чего же это вы на восток катите? Фронт ведь как раз в другую сторону.
— У меня и там и там фронт! — брякнул я, все-таки соображая, что несу какую-то околесицу.
— А что, может, и вправду мы красотки. Я, например, — брюнетка! А Клава — красотка блондинка! Вам какие больше нравятся?
— Да ладно тебе, Насть, — с укоризной попыталась остановить ее подруга.
Я чиркнул спичкой, и пламя в первое мгновение ослепило. В следующее — я разглядел девушек: они обе были помладше меня. Бойкая действительно чернявая и впрямь похожая на утку, с прямыми стрижеными волосами, она уперлась в меня взглядом, словно старалась просверлить, а потом вдруг ахнула! Я понял, что это не я на нее произвел впечатление, а золотые погоны. Их только-только ввели, и погоны еще не вошли в обиход. А ее подруга только мельком глянула и еще крепче прижала к себе картонный серый чемоданчик. Мне пришлось перехватить спичку, чтобы дать ей догореть до конца, а освободившуюся правую приблизил к тихоне. Та с затаенностью глянула на меня, и в этом взгляде почудилась надежда на то, что она может понравиться больше, чем бойкая Настя. Но на всякий случай она все-таки вдавилась в стенку.
Спичка погасла, и я назвал свое имя, словно предлагал перемирие. Водворилось томительное молчание. У тихони запомнились только выражение любопытных и одновременно испуганных глаз и коса через левое плечо, зажатая между грудью и чемоданчиком… Так и сидели. Колеса, казалось, застучали громче обычного. Я уже ругал себя за эту дурацкую, неизвестно отчего возникшую паузу, наполненную внезапно подступившим волнением. Постарался преодолеть эту постыдную робость, заставил себя протянуть руку, взял за запястье тихую Клаву и медленно потянул ее за руку к себе. Бойкая Настя почувствовала, что в темноте что-то происходит, и стала натянуто мурлыкать. Ее подруга руку не вырывала, но и не уступала… Нечаянно она сделала маленькое движение навстречу, перехватилась свободной рукой за ручку чемоданчика. Я еще крепче захватил ее запястье и откровенно потянул к себе. Клава, наверное, рада была бы сопротивляться, оттолкнуть или сказать что-нибудь бойкое из Настиного запаса, но была ночь, загадочная тьма, и еще была ранняя весна. Вагон сильно качнуло на стрелке, Клава потеряла равновесие, колеса загрохотали по железному мостику, и она очутилась рядом со мной вместе со своим чемоданчиком. Железный грохот улетел куда-то в конец состава, подруга была уже где-то далеко напротив, а я так и не выпускал ее руку из своей.
— Вот и познакомились, — сказал я и не смог скрыть волнения, голос выдал и чуть сорвался где-то посередине фразы. — Куда же вы едете, девушки?
— Я до Фряева, а Настя на одну станцию дальше, — тихо произнесла Клава, понимая, что сейчас нужно обязательно что-то говорить, а то Настя невесть что подумает.
Но Настя уже подумала и не скрыла этого:
— Смотри — как шустро, а я чаяла не чаяла, он меня выберет, — и откровенно горько чмокнула. — Не судьба мне на таких командиров, — тяжело вздохнула. — Ладно, я себе сразу майора найду. — Она плотно устроилась в самом углу возле окна, словно смирилась.
Клава то ли от страха, то ли от сочувствия к подруге сжалась, спрятала голову и уже сама крепко держалась за мою руку, но это была, скорее всего, растерянность. Я так и понял ее и заговорил о чем-то будничном, обыкновенном, рассчитанном на всю компанию. В вагоне было прохладно, и легкий озноб побивал Клаву, а Настя в углу притворилась спящей и уже не откликалась…
Клава и я уже давно сидели, плотно прижавшись друг к другу, и наши руки начали понемногу согреваться, но так как ни она, ни я не верили в то, что Настя спит, то и говорили-говорили без умолку, все время демонстрируя, что наши губы свободны и другой заботы не несут. Клава училась в десятом классе и ездила навестить свою заболевшую тетю, а Настя работала на молочном заводе и решила повидаться со своим школьным товарищем. «Он не ухажер и ничто другое, так у них, серединка-наполовинку — не поймешь, — заметила Клава. — Только его уже отправили. Не застала.
По дурной городской привычке я уже говорил ей «ты», а Клава упорно выговаривала: «Вы… Вас… Вам…» — и я чувствовал себя много взрослее и уже думал о том, что с ней будет дальше и куда она утром пойдет. Она говорила, что живет у тетки, «не у той, к которой ездила, а у другой — у тети Шуры» (отца на фронт сразу забрали, а матери нет). Она, Клава, давно хочет поступить на работу, чтоб как все, чтобы принимать участие, а тетя Шура не хочет, говорит — дотяну.
А наши руки уже говорили друг другу о чем-то другом, о том, как мы друг другу нравимся, еще больше, чем минуту назад. И оба просили почему-то о снисхождении. Оба все еще вслух произносили разные слова, а я уже склонился к ней и прижал губы к ее уху, замер, потом к щеке, потом возле глаза… А она и без слов лепетала: «Нет-нет… нельзя… Она не спит… Она притворяется…» А я отвечал ей: «Ты не бойся…»
Настя, пожалуй, и впрямь задремала, хоть и казалось это почти невероятным. Картонный чемоданчик уже стоял у стенки возле окна и совсем не мешал. Клава сама медленно поворачивала ко мне голову, и ее губы очутились возле моих. Казалось, нашим робким ласкам не будет конца, и больше всего мы боялись, что нас кто-нибудь прервет и все это колдовство рассыплется, распадется, исчезнет.
Позади остались еще одна и еще одна станции.
Во время стоянки мы сидели тише тихого, не шевелились и боялись, что проснется подруга. А еще больше того боялись, что кто-то войдет в вагон и усядется рядом… Вошло шесть человек, но все прошли дальше по вагону. Когда поезд трогался, мы уже были радостными сообщниками, у нас уже была одна тайна на двоих, на двоих одно желание, а между нами поселился и пребывал страх — даже целый сонм человеческих страхов, созданных матерью-природой специально для таких, как мы.
Колеса выстукивали свои замысловатые ритмы. Ее губы совсем не умели целовать, но хотели уметь — уже сами отыскивали мои и звали. А я первый раз в своей недолгой жизни поцеловал девичью грудь… На мгновение я даже испугался, что опять слишком робко веду себя с Клавой, что, может быть, она ждет от меня большей решительности. И в этот самый момент она сказала:
— А я раньше думала: чего это люди лижутся, обнимаются. Вот глупая. Глупая! — И тут она взяла двумя руками мою голову и так сильно прижала к своей груди, словно вдохнула в меня всю себя — целый мир, словно хотела укрыть меня, защитить от всех бед и напастей, пуль и осколков — я чуть не задохнулся от ее влекущей силы, от радости, переполнившей нас обоих. Это было уже совсем не девичье, а что-то зрелое, сильное, природой посланное. Она непонятным образом становилась для меня чудом и защитою — по-настоящему я все это понял значительно позже, а тогда только испугался: смогу ли ответить ей той же степенью взаимности или хоть толикой того восторга, которым она дарила меня? Никогда больше потом, на протяжении всей жизни, такого мгновенного проявления подлинного чувства я не испытывал. И более того — многие годы думал: а не привиделось ли все это мне?
Была длинная и тревожная ночь. И нельзя было сказать, что она пролетела как одно короткое мгновение. Нет, она длилась великолепно долго. Мы уже не могли оторваться друг от друга, да и не отрывались. Вся наша радость была с нами и не омрачалась ни крайними излишествами, ни заботами о будущем. Вот так, наверное, летят, или должны лететь, ночи любви… Вместе с мчащимся поездом — не отставая и не обгоняя.
В сизой еле различимой рассветности мы уже знали друг друга тысячу лет и ни в каких дополнительных сведениях друг о друге не нуждались. Ненавистная дрема временами находила на меня, и я сквозь нее чувствовал, как замирала Клава, чтобы не потревожить. Но дрема так же быстро улетучивалась. Я смотрел на нее — не обиделась ли? Нет. И уже были видны выражение и глубина ее глаз. И ни намека на сон. Она только погрустнела и сказала, что совсем не хочет расставаться. Совсем не хочет… В глазах появилась тоска — это был рассвет.
Подружка зашевелилась, зашуршала в своем углу, и Клава, не отодвигаясь и не отстраняя меня, с достоинством поправила блузку, волосы и положила руки на колени.
Настя проснулась легко, как ни в чем не бывало.
— Вот и я, — сказала она сразу. — А вы так и не вздремнули? Молодь.
Поезд начал тормозить. Клава ни слова не ответила подруге, накинула тяжелый бабий платок на голову и посмотрела на меня.
— Я тебя провожу, — сказал я.
— Куда?.. — спросила Клава. — Здесь он стоит недолго.
— Уж идите, — разрешила Настя, — а я посижу. Мы-то с Клавдией скоро увидимся, — произнесла она, а прозвучало что-то вроде — «а вы-то вот — неизвестно еще…».
Я спрыгнул на землю, платформы тут не было, взял чемоданчик у Клавы, и она тоже легко спрыгнула с подножки. На перроне было пусто. Кроме нас с поезда никто не сошел. Дежурный по станции кричал что-то в отдалении.
В старинное вокзальное здание мы вошли вместе. Я соображал, успею ли добежать до вагона, если состав тронется. «Будь что будет!»
В зале ожидания были наглухо замаскированы окна и горел тусклый свет. Сонные пассажиры понемногу пробуждались, гремела цепь питьевого бачка, раздался кованый цокот военного патруля и грубый окрик уборщицы.
Клава остановилась посреди зала и забрала из моих рук чемоданчик. Покрутила им, как чужим, ненужным, и поставила между щиколотками ног. Уже не обремененная ничем, смотрела на меня — а я стоял совсем близко, не то сонный, не то сраженный ее ласками и разлукой. Ничего сказать друг другу мы уже не могли.
— Мне надо идти, — только и проговорил.
— Надо… — только и ответила она.
Я держал обе ее руки, а кругом смотрели, смотрели на нас.
Более невыгодного места для прощания трудно было отыскать в этом и без того неуютном зале. Просто случай подстерег нас, застал врасплох.
Я уже чуть было не отпустил ее руки, но она не захотела, чтобы я так поступил. Это был ее городок, если и знали кого здесь, то ее, а Клава даже и не смотрела по сторонам.
Что-то надо было делать… Я наспех стал записывать ее адрес, но грифель карандашного огрызка сразу сломался, и адрес пришлось выдавить на страничке записной книжки.
— Я запомню, — только и проговорил.
Она ответила:
— Ага.
— Будь здорова.
В ее глазах мелькнуло не то отчаяние, не то испуг, и она быстро проговорила:
— Поцелуй меня… Как там.
Но они все, кто мог, смотрели на нас.
— Пусть смотрят, дураки, — сказал я.
Поцелуй сразу обжег, как там, в вагоне. Ее губы хотели обязательно ответить мне… обязательно ответить… И тут я почувствовал, что поцелуй становится соленым, а потом горьким. Там, на перроне, что-то загрохотало. «Иду», — проговорил я, не прерывая поцелуя. «Ага, ага…» — лепетали ее губы.
— Иду… — но все еще не мог оторваться от нее.
Бросился к перрону, на мгновение обернулся в дверях: она так и стояла с чемоданчиком, зажатым между щиколотками… И тут я разом охватил десятки осуждающих, снисходительных, любопытных и все знающих наперед глаз — все они были ничто по сравнению с ее глазами, переполненными болью, слезами и разлукой… Грозно предупреждая о чем-то, подхлестывая и взвинчивая, стучали колеса, я бежал на пределе сил, схватился за поручень и рывком кинул тело вверх… Ноги описали дугу… Повисли… Проводница вскрикнула… И все-таки одна нога спружинила и зацепилась за подножку… Рот раскрылся, я с шумом выдохнул и как мог улыбнулся проводнице.
— Фонарем бы тебя, дурака! — выругалась в сердцах проводница. — Без ног останешься!
Ответил я ей строго:
— Типун тебе на язык.