Признание, пробившееся сквозь турецкие укрепления
Признание, пробившееся сквозь турецкие укрепления
Считается, что заявление о приёме в партию я подал после окончания боёв на Орловско-Курской дуге, летом 1943 года. А партия у нас всегда была одна-единственная: честь, совесть, символ эпохи… Жаркий, палящий июль. Наше танковое направление было между Орлом и Брянском. Как бы враг ни сопротивлялся, как бы ни корячился, как бы мы ни ловчили, ни влипали, а всё равно наша армия медленно брала верх и под Курском (под Прохоровкой), и под Орлом — время такое пришло. Выдавливали мы неприятеля как из пересохшего тюбика, несли большие потери и ему причиняли немалые. Пересекли железку Орёл-Брянск, Орёл уже без нас освободили, мы взяли Карачев и до разрушенного Брянска добрались — отняли у них Брянск. Правда, он оставил нам на память «Зону пустыни». Уничтожено было всё, не то что до последней избы, а до каждой русской печи — взорванной, лежащей кирпичным пригорком, до каждой рельсины — загнутой, закрученной в кривую петлю, до каждой шпалы — переломанной с треском пополам. Специальные железнодорожные машины уничтожения были у них изобретены — уроды уникальные, мощнейшие. Когда первый такой сверхлокомотив захватили, мы ездили взглянуть на паровое чудище — производило впечатление и взывало к лютому мщению. Вот леса Брянские или, вернее, «Суровый Брянский Лес» оставался целёхоньким, могучим, вековым, казалось, неистребимым. Правда, заминированы его чащи были до полного охолпения, до… (нет слов!). Никакие сапёры все эти взрывчатые мисочки-кастрюльки, ящички-сковородки, всю эту взрывную кухню выковырять до конца так и не смогли. Каждый день, всякую ночь кто-нибудь подрывался то на немецкой, то на нашей партизанской мине, то на шальной, без имени и фамилии. Вот и радуйся тут, что тебе ногу оторвало на нашей, родной, а не на фашистской — или наоборот… радуйся, что не разорвало на части, а контузило-шандарахнуло, если не на всю, то на полжизни, с разламывающими головными болями и трясучкой… Радуйся!
Да не подавал я никому никакого заявления. И не собирался. Это наш драгоценный нанайский парторг Хангени пришел в палатку и говорит… Землянки в лесу только ещё начали строить, так вот он, стало быть, и говорит:
— Поздравляю.
— С чем это? — спрашиваю.
— Тебя представили к медали «За БеЗе».
У него-то их две — к чему бы его ни представляли, ещё с 1941 года, а давали каждый раз «За боевые заслуги» — самую первичную награду, хотя в войсках она ценилась наравне с орденом. Ну, представили и представили — молчу. Я же помню, как пьяный майор тогда ночью на дороге кричал так, что враг слышал: «К награде! Вот теперь точно, к награде!..», а меня только что не рвало от негодования. И ещё, вроде как по секрету, Хангени сообщает:
— А в конце приказал: «Принимай его в партию — молодой, перспективный». В общем, он сам даёт тебе рекомендацию и мне велел. Вот и все пироги, — заключил парторг. — А?..
— Что «А»?.. Что «А»?! — он застал меня врасплох, чего-чего, а такого оборота благодеяний я не ожидал: то тебя толкают головой в пекло, из пекла в омут кидают без особой нужды, то вдруг награждают, да с партией впридачу.
— Я ещё не готов… — с трудом выговорил я и только тут начал приходить в себя. — Я, правда, не готов. Потом, знаешь, как-то неожиданно… — Мой папа был на фронте, теперешняя Московская Зона Обороны, но с тридцать пятого по сороковой годы он сидел в ГУЛАГе, под Вязьмой, имел срок семь лет, отсидел четыре с половиной, и я не собирался обо всём этом никому рассказывать.
Тут я вполне совладал со своей растерянностью и приступил к демагогическим выкрутасам:
— Знаешь, дорогой, в партию надо принимать особо отличившихся, хотя бы уже награждённых. Самых-самых заслуженных. А моя «За БэЗе» ещё висит где-то в поднебесье. Вот…
— Хорошо. Ты прав, — как ни странно, сразу согласился парторг. — Я тебя вполне понимаю. Но и ты меня пойми. Они в хвост и в гриву долбят меня: «Почему да почему нет роста партийных рядов?.. Один-два кандидата, разве это показатели для разведбата, да ещё Добровольческого танкового корпуса?!» И всё время задерживают мой наградной лист и присвоение звания.
Мне было искренне жаль его, но я пока ничем не мог ему помочь. Не вступать же мне в партию ради того, чтобы выручить добросовестного и даже обаятельного нанайца. Впрямую отказаться от вступления в ВКП/б/, когда тебе это предлагается в знак поощрения (почти как награда), было равносильно самоуничтожению — тебя бы, не мытьём так катаньем, сжили со свету. Или укатали бы черт знает куда. А оттуда тоже одна дорога, в те самые Тартарары. Так что с выбором обстояло совсем не просто. Тут хвалиться своей смелостью, самостоятельностью, принципиальностью надобно поскромнее, а то и вовсе не следовало бы. Так вот, на этот раз пронесло, а заглядывать далеко вперёд не стоило — ещё дожить надо до следующего раза…
Так оно и оказалось: комбату, по срочному вызову, был подан мотоцикл с коляской. Майору показалось, что машина недостаточно отдраена, то бишь не сияет. Я этого не находил, тем более, что наша лесная стоянка располагалась вдалеке от источников и воду возили на грузовиках. Слово за слово наметились разногласия во мнениях: я оказался отнюдь не самым сдержанным и дипломатичным, майор был просто груб, я же сочился иронией, доходившей до сарказма. Ему всё это быстро надоело, он кинулся к штабной палатке и выскочил оттуда, как ошпаренный, с листом исписанной бумаги в руках. Этим листом он только что не мазанул мне по физиономии:
— Это ваш наградной лист! За боевые заслуги!! — он уже орал в неистовстве.
— Это ВАШ наградной лист, — напомнил я. — За МОИ боевые заслуги.
Майор не выдержал: изорвал лист с описанием моих скромных подвигов, свидетелем которых был и он сам и его уполномоченный контрразведки. Клочья он швырнул, по счастью, чуть в сторону от меня, за что я ему по сей день благодарен. Вот и всё. Моя первая награда накрылась и булькнула… Я уже полагал, что и почётное предложение о вступлении в партию вместе с рекомендацией как-то само собой рассосалось. Но не тут-то было, на пороге хаты снова появился Хангени (правда, прошло три нелёгких месяца фронтовых будней) — парторг сиял, как начищенный сапог в утро торжественного парада:
— Приветствую и поздравляю!
— Это ещё с чем?
— С высокой правительственной наградой, — почти захлёбываясь, завершил Хангени, он выглядел совершенно счастливым.
— Мне что, героя присобачили? — с ним ещё можно было так шутить.
— С героем придётся подождать, пока — орден Красной звезды, — ответствовал партнанаец. — Приказ до штаба ещё не дошёл. Никто не знает. Тебе сообщаю первому.
Полагалось тащить его в хату (в «хату», потому что мы уже были в составе I-го Украинского фронта, под Киевом, и стояли в резерве, готовые вот-вот ринуться куда-нибудь, когда прикажут и, ежели, конечно, танки и недостающую технику вовремя подвезут. А уж в хате следовало поить дорогого парторга чем попало, потому что ничего сносного давным-давно в обозримом пространстве не наблюдалось… Да! И гвардейское знамя было вручено корпусу (а это не пустяк, это + 50 % зарплаты), и комбат у нас появился новый, по всей видимости, настоящий… Выпили по полстакана самогона, и тут гвардии старшего лейтенанта Хангени как током ударило:
— Чего я пришел-то?! Первая награда есть, сам говорил, будем оформлять приём-поступление в партию… Налей, не больше одной трети (это граненого стакана), а то у меня сегодня дел очень много. Невпроворот! — опрокинули ещё по трети. — А майор — твой любимый — свою рекомендацию так и не снял. Сказал: «Одно дело — характер подчинённого, а другое — партийные взаимоотношения».
«Вот паскуда!» — подумал я, а вслух произнёс:
— Ну и сволота! Лучше бы он эту рекомендацию порвал, а тот наградной лист пустил бы в дело… Я от его рекомендации отказываюсь! — брякнул я, чтобы не молчать и проявить хоть какую-то самостоятельность.
— Ладно, — согласился покладистый парторг, — я это предполагал. Рекомендацию заменим, освежим. Хотя при твоей склонности к высказываниям может и в этот раз обломиться. При всём при том новый комбат человек порядочный и к тебе, как видно, относится неплохо… Правда, сам всё ещё беспартийный. Поговаривают — бывший дворянин.
— А разве дворяне бывают «бывшими»?
— Бывают. Если всерьёз, я уже всё оформил, тебе остаётся подписать. И тогда ещё по одной, но смотри: не больше трети…
Признаюсь, я подписал всё. Хотя мог бы и на этот раз увернуться. Но кроме комбата, у нас поменяли и райкомовских работников, второсортных третьих секретарей.
Через собрание меня провели почти мгновенно, и я без лишних вопросов стал кандидатом. А кандидатский стаж к этому времени для фронтовиков сократили до четырёх месяцев (до того полагалось ждать один год, и большинство кандидатов до членства не дотягивало: или их убивало, или калечило, а в госпиталях вся эта кутерьма, как правило, сама собой сходила на нет, растворялась). Это сейчас можно шутить и хорохориться, упражняясь в словопрениях — как, кто, кому что сказал. Тогда шутников было поменьше, большинство же помалкивало — стукачей и на фронте водилось, увы, предостаточно. Хангени таким никогда не был. Он принадлежал нам — разведке. Я больше всего гордился тем, что в моём взводе не было ни одного стукача (или, может, мне так только казалось?)
Призывы призывами, а оборона моста, само собой, оборона, а вот самочувствие опять стало стремительно ухудшаться. Температура снова удавом поползла вверх. Старший военфельдшер Валентин оказался прав: «болезнь странная, непредсказуемая». На размышления ни времени, ни сил не было, но самое простое решение пришло сразу и без усилий: иду на оборону, там, вместе со всеми авось и полегчает, а не полегчает, так всё равно они меня не бросят… Хангени был человек мягкий, но упорный: ты хоть издохни, а он намеченное выполнит. Добросовестный был до одури. С чувством личной ответственности!
Только-только начали осваиваться на подступах к Турецкому мосту (не то XIII, не то XIV века), едва определились по местам и разделили сектора обстрела, как раздалась команда:
— Все члены партии и кандидаты (а кандидат-то я один) собираются в развалинах зданьица, что стоит ближе всего к дороге — партийное собрание!
Признаться, это было самое короткое партсобрание в моей жизни. Оно продолжалось минуты две с половиной, ну, не больше трёх. Фашисты стягивали какие-то силы к Турецкой крепости. По всей видимости, они готовили атаку. Сам мост был крепок, считался ключом ко всей старой части города. Наши сапёры наспех заканчивали его минирование, а те, наверное, готовились обратно к разминированию и захвату. Восемнадцать комсомольцев и абсолютно беспартийных гавриков остались торчать в бдительном охранении, а двадцать два большевика забежали в подвал полуразрушенного строения. Окон там уже давно не было, двери сорваны и израсходованы, пять-шесть ступеней вели в нижнее помещение, где и сгрудилась вся эта разномастная компания, скорее похожая на осколок банды с некоторым немецким вывертом. Курили напропалую, немецких эрзац-сигарет в городе оказалось полно. Меня и без них давно подташнивало. Перед собранием в вызывающей позе стоял наш дорогой нанаец, низкорослый, в нелепой немецкой амуниции, снятой с долговязого солдата: рукава френча подвёрнуты, подкладкой наружу, на затылок сдвинута отечественная, чудом сохранившаяся офицерская фуражка с настоящим лакированным козырьком и сияющей красной звёздочкой. Он сказал:
— Товарищи коммунисты, — партийцы оглядели друг друга, сборище больше походило на банду немецких дезертиров, кто-то громко хмыкнул. — У нас мало боеприпасов, и оборона Турецкого моста по этой причине может… накрыться… Но мы этого не допустим! Не тот коленкор! — Хангени любил словечки. — Время не то! Кто достал оружие и патроны, пусть остаётся здесь! Остальные чешут в город и считаются обязанными добыть трофейное оружие и побольше боеприпасов. Всё сгодится! И сразу назад. Бегом!.. А то не успеете… — Это юмор у него был такой. — Оружия и боеприпасов в городе до… (не договорил).
— Так меня в этой хламиде свои же уконтрапупят, — запротестовал пожилой уралец Халдин, тоже парторг, но второй мотоциклетной роты..
— Да уж, без сопровождения нам в город нельзя… — его поддержали.
Парторг почесал в затылке:
— Пожалуй, так… Поход за боеприпасами отменяется. Обойдёмся… И последнее: у него кандидатский стаж на исходе, — указал на меня. — Фамилия, имя, отчество… Год рождения двадцать третий. Мы все его знаем. Вот рекомендации, моя в том числе. У него температура — сорок, так что вопросов не задавать. Какие будут суждения?.. Будут?..
Раздались отдельные тусклые голоса: «Принять», поднялись правые руки. У кого правая была повреждена, поднял левую.
— Единогласно, — сказал парторг. — По местам! Партсобрание считаю закрытым, — и скороговоркой — Прошу тех, кто останется, составить протокол. Да, запомните, голосовали «за» двадцать два!.. А насчёт боеприпасов я сам разберусь…
Немцы не взяли Турецкий мост, не вошли в город и оставили нам Турецкую крепость. Здесь никто никому не кричал: «Коммунисты вперёд!», чтобы не обидеть беспартийных. У нашего нанайского парторга было высокое чувство такта… Вот тогда-то, в неурочный час, при мало подходящих обстоятельствах я стал членом этой могучей банды. И должен признаться — на меня это событие не очень-то повлияло. А после войны были случаи, когда и определённым образом помогало, защищало даже…
Температура между тем не спадала. Я выполнял всё, что следовало делать в активной обороне, но опять в каком-то тумане, в зыбком уже знакомом покачивании, в свободном плавании. Главным становилось не хорошо прицелиться, а не потерять равновесия… Выразительнее не придумаешь: меня перепасовали из кандидатов в полноправные члены, не где-нибудь, а в окружённом немецко — фашистскими отступающими войсками украинско-польском городе, прямо на последней линии обороны Турецкого моста, на пороге Турецкой крепости! Да ещё действующие лица все до одного были обряжены в разномастное вражеское обмундирование. А всех картиннее выглядел парторг Хангени, таким он мне и запомнился: словно вырвался из вражеской душегубки и при этом был несказанно обрадован невесть чем… Да и сам-то я, скорее всего, походил на живописный советско-фашистский гибрид, украшенный партизанским малахаем со звёздочкой и уцелевшим историческим меховым жилетом, перетянутым ремнями.
Разбредалось, разбегалось собрание, а мне не так-то легко было подняться со ступенек. Я выходил последним… Сквозь муть лихорадки всматривался в лица тех, чьим соратником я отныне стал считаться. Вроде бы знал всех, но в каждом мерещилось что-то новое, чуждое и, пожалуй, отталкивающее. В каждом словно бы появилась частица того, что мне враждебно… А ведь они не изменились… Должен был измениться я и стать таким же, как они… «И вот с этаким-то грузом теперь пилять до скончания века?..» — так и ударило, и гудело отзвуком.
Да, немцам не удалось взять Турецкий мост. Не стану описывать перипетий этой бестолковой схватки, именуемой героической защитой и обороной. Оставшиеся в живых, с повреждением разве что центральной нервной системы и всего аппарата добросовестной памяти, обычно любят расписывать победоносные баталии.
Убитые — те молчат, они хранители бесчисленных проигранных сражений. Тяжело раненые, искалеченные не хвастаются, они смотрят в небо и молят Создателя о снисхождении. Но именно они — настоящие свидетели. Остальные не в счёт. Версии остальных слагаются после того, как Случай или Провидение сжалились над ними, вот тут-то и начинают звучать их победные гимны. Главным героем каждого гимна почти всегда является рассказчик — автор версии, сам себе акын. Иногда, совсем редко, в повествовании появляется ещё кто-то, кто был рядом и спас его драгоценную жизнь, не считаясь с несметными потерями… «А остальные погибли! Все до одного!» Можете себе представить ценность персоны, оставшейся в живых?!
Вскоре, всё ещё изрядно онемеченные, но с грехом пополам подтянувшись, мы под охраной комендантских автоматчиков покидали этот удивительный, даже таинственный своей замкнутостью город. Уходили, так и не разгадав его. Не успели полюбить, не удосужились возненавидеть.