«Люди и страсти»
«Люди и страсти»
1830 годом датировано одно из самых любопытных и загадочных лермонтовских произведений — драма «Menschen und Leidenschaften» — «Люди и страсти». Название немецкое — очевидно, отсылка к Шиллеру, чьими возвышенными драматическими произведениями юноша Лермонтов увлекался в Москве. Из романтической Испании, страны ночных облаков и безумных сновидений, действие переносится в Россию, в хорошо известную Лермонтову усадебную обстановку. Сюжетно пьеса описывает конфликт в семье Лермонтова, обострившийся к 1830 году, — конфликт между отцом и бабушкой. Совершенно не подлежит сомнению, что главная пружина пьесы — молодой человек, которого буквально разрывают на части (и в конце концов губят) любящие его люди, — взята из жизни. Однако вряд ли возможно проводить такие прямые параллели между персонажами пьесы и «персонажами» жизни Лермонтова, как это делает первый собиратель материалов для биографии Лермонтова — педагог и историк Владимир Харлампиевич Хохряков (он записал рассказы П. П. Шан-Гирея, С. А. Раевского, разыскал некоторые письма Лермонтова, переписал стихотворения — несколько из них дошли до нас только в этой рукописи). При перечислении главных действующих лиц драмы «Люди и страсти» Хохряков приписывает: «М. И. Громова — бабушка Лермонтова; Н. М. Волин — отец Лермонтова; Ю. Ник. Волин — сам Михаил Лермонтов; В. М. Волин — брат отца Лермонтова; Любовь и Элиза — двоюродные сестры Лермонтова; Заруцкий — Столыпин; Дарья — нянька Лермонтова; Иван — слуга, муж Дарьи. Он привез потом тело Лермонтова из Пятигорска в Тарханы…» И добавляет, со слов С. А. Раевского, что «Лермонтов стрелялся со Столыпиным из-за двоюродной сестры». «Слышал (подтвердить сказанного не имею чем, кроме того, что характер Юр. Никол, похож на Лермонтовский)», — прибавляет Хохряков.
Однако при несомненном автобиографизме драмы отождествление ее персонажей с близкими поэту людьми неправомерно. Для начала сразу бросается в глаза то, что «Заметка» Хохрякова содержит несколько безусловных фактических ошибок: у Юрия Петровича Лермонтова не было братьев, прототипом Дарьи является тарханская ключница Дарья Григорьевна Соколова (не нянька Лермонтова). Дуэль со Столыпиным сомнительна; ссылка на Раевского как на источник сведений о дуэли в материалах Хохрякова отсутствует.
Образ бабушки — Марфы Ивановны Громовой — в пьесе предстает чем-то средним между Стародумом и госпожой Простаковой. Возраст бабушки сильно завышен — лет на тридцать. Марфа Ивановна — властная, глупая, вздорная, скупая и древняя старуха. В сущности, это одна из главных загадок пьесы. Сюжетно Марфа Ивановна выполняет ту роль, которая была отведена судьбой Елизавете Алексеевне (забрать сына у отца, воспитывать мальчика в баловстве и ежедневно бояться, что явится отец и потребует сына к себе). Какие-то черты характера бабушки, и в первую очередь ее бережливость, доходящая порой до скупости, наверняка также взяты Лермонтовым из жизни. Возможно, Елизавета Алексеевна и насчет немцев высказывалась совершенно как Марфа Ивановна — такое трудно придумать:
Марфа Ивановна (к Николаю Михалычу). Знаете ли, Николай Михалыч, я хочу, чтоб Юрьюшка ехал во Францию, а в Германию не заглядывал, — я терпеть не могу немцев… чему у них научишься!.. Все колбасники, шмерцы!..
Николай Михайлович. Позвольте прервать речь вашу, матушка, немцы хотя в просвещении общественном и отстали от французов, то-есть имеют некоторые странности, им приличные в обхождении, не так ловки и развязны, но зато глубокомысленнее французов, и многие науки у них более усовершенствованы…
Василий Михайлович. Позвольте спросить, Юрий Николаич поедет морем?
Марфа Ивановна. Сохрани Бог!., нет, ни за что.
Василий Михайлович. Так ему надо ехать чрез Германию, иначе невозможно, хоть на карту взгляните.
Марфа Ивановна. Как же быть! — а я не хочу, чтоб он жил с немцами, они дураки…
Николай Михайлович. Помилуйте! — у них философия преподается лучше, нежели где-нибудь! — Неужто Кант был дурак?..
Марфа Ивановна. Сохрани Бог от философии! — чтоб Юрьюшка сделался безбожником?..
Диалог как будто списан с натуры. Да и другие сцены — с чтением Евангелия, с выяснением насчет сливок и целых двух куриц, израсходованных Дарьей за один день, — возможно, имели место.
Но что же не так в образе бабушки Марфы Ивановны, чем она отличается (кроме возраста) от бабушки Елизаветы Алексеевны?
А вот отсутствием любви. Лермонтов не любит этот персонаж. А реальную бабушку — любит, и тому немало осталось свидетелей;
Лермонтов снисходительно относится ко всем ее странностям, при друзьях — при гусарах! — уже офицером продолжает открыто оставаться бабушкиным внуком.
В пьесе же Марфа Ивановна — это суровая стихийная сила, которая рвет и губит бедного Юрия Николаевича.
Юрий Николаевич тоже не вполне Лермонтов; он старше на четыре года и буквально одержим желанием поскорее умереть не так, так эдак.
Как и Лермонтов, Юрий Николаевич влюблен в кузину. Какие из многочисленных лермонтовских кузин «зашифрованы» в образах Элизы и Любови — вычислить невозможно.
Заруцкий, друг Юрия, как утверждает Хохряков, «списан» со Столыпина (Монго), ближайшего лермонтовского друга. Но — так ли это на самом деле? Насколько возможно ставить здесь знак равенства? Мне кажется, образ Заруцкого, скорее, связан с персонажами из «Сабуровского цикла» стихотворений, из той темы, которую Лермонтов развивает в «Отрывке», в стихотворении «К Д***ву»: это ложный друг. Главный герой устремляется к нему со всем пылом нерастраченной жажды дружить, но что он видит в ответ?
Нет, не злодея, не предателя — это было бы слишком хорошо! Он видит человека легкомысленного и пустого. Однако понимание истинного характера Заруцкого приходит к Юрию не сразу.
Итак, в начале пьесы мы видим одинокого и мрачного Юрия, молодого человека двадцати двух лет, и узнаем о конфликте между его бабушкой и отцом. Хуже того, Юрий влюблен в кузину — в задумчивую Любовь. Это чувство запретно, ведь Юрий с Любовью — близкие родственники; однако сердцу не прикажешь…
И тут — отдушина! Приезжает давний приятель Юрия, гусар Заруцкий. Встреча друзей проходит на подъеме; Юрий как будто не слышит, кому он доверяется, с кем откровенничает, настолько сильна потребность Юрия дружить, открыть душу близкой душе.
Юрий. Как ты переменился во время разлуки нашей — однако не постарел и такой же веселый, удалой.
Заруцкой. Мое дело гусарское — а ведь и ты переменился ужасно…
Переменился ли Заруцкий? Ох, похоже, что нет, просто прежде Юрий не видел своего друга хорошенько, ясным взглядом, а теперь начинает подозревать, что отдал «чувства лучшие свои» пустышке.
Но ему необходимо выговориться — конфликт между родственниками измучил его, и потому вопрос об истинной сущности Заруцкого отодвинут, отставлен на задний план.
Юрий. Да, я переменился — посмотри, как я постарел, — о если б ты знал все причины этому, ты бы содрогнулся и вздохнул бы.
Заруцкой. В самом деле. Чем больше всматриваюсь — ты мрачен, угрюм, печален — ты не тот Юрий, с которым мы пировали, бывало, так беззаботно, как гусары накануне кровопролитного сраженья…
Юрий. Ты правду говоришь, товарищ, — я не тот Юрий, которого ты знал прежде, не тот, который с детским простосердечием и доверчивостью кидался в объятья всякого, не тот, которого занимала несбыточная, но прекрасная мечта земного, общего братства…
Заруцкой. Полно! полно! — я не верю ушам своим… Объясни мне — я, черт возьми, ничего тут не могу понять. — Из удальца — сделался таким мрачным, как доктор Фауст! полно, братец, оставь свои глупые бредни…
Юрий спешит выговориться — слова так и рвутся из его «измученной груди»:
«Помнишь ли, как нетерпеливо старался я узнавать сердце человеческое — как пламенно я любил природу — как творение человечества было прекрасно в ослепленных глазах моих — сон этот миновался — потому что я слишком хорошо узнал людей…»
На эту пламенную исповедь Заруцкий как ни в чем не бывало замечает:
«Вот мы гусары — так этими пустяками не занимаемся — нам жизнь — копейка, зато и проводим ее хорошо…»
Юрий как будто не слышит: «Без тебя у меня не было друга, которому мог бы я на грудь пролить все мои чувства, мысли, надежды, мечты и сомненья…»
Семейная распря измучила его.
«У моей бабки, моей воспитательницы — жестокая распря с отцом моим, и это все на меня упадает…»
Раздор между близкими — это лишь симптом общей болезни, и Юрий страдает в основном из-за этого. «… По какому-то машинальному побуждению я протянул руку — и услышал насмешливый хохот — и никто не принял руки моей — и она обратно упала на сердце… Любовь мою к свободе человечества почитали вольнодумством — меня никто после тебя не понимал…» Здесь возникает вдруг образ нищего из стихотворения «У врат обители святой», которое посвящено Екатерине Сушковой. Не только жестокая девушка — вообще все кругом кладут камень в протянутую руку, а ведь рука эта предлагает дружбу и любовь. «Меня никто после тебя не понимал», — говорит Юрий в самоослеплении; но понимал ли его Заруцкий? Сдается мне, Заруцкий — один из тех ложных друзей юности (может быть, неповинно ложных), которые не говорили, но слушали, делали вид, что понимают, но не понимали в силу собственной ограниченности. Высказывая самые сокровенные свои мысли и чувства Заруцкому, Юрий не встречал возражений и считал, будто нашел наконец родственную душу, а Заруцкий просто «хорошо проводил время». Теперь настала пора разоблачения. Заруцкий заговорил.
Сперва Юрий просто не обращает внимания на то, что произносит друг, — обаяние прошлого еще не рассеялось.
А Заруцкий между тем изрекает банальности (если не сказать — пошлости): «Эх любезный, черт с ними!., всех не исправишь!»
Это — после описания космического одиночества, которое испытывает Юрий! Ничего себе, понял и утешил.
А Юрий продолжает исповедь — мало ему интриг, которые выставляют не в лучшем свете самых близких ему людей, — он еще и влюблен! И эта любовь — глубокая, безграничная — сулит ему одну лишь горечь…
Заруцкий и здесь на высоте: «Я помогу тебе — на то и созданы гусары: пошалить, подраться, помочь любовнику — и попировать на его свадьбе».
«Она никогда не будет мне принадлежать, — отвечает Юрий, — я хочу погасить последнюю надежду — я не хочу любить, — а все люблю!..»
Это признание Заруцкий преспокойно пропускает мимо ушей. Он торопится поставить себя вровень с Юрием и сообщает: «Послушай, брат, знаешь ли, я сам люблю и не знаю, любим ли я; мне стало жалко тебя, ты очень несчастлив. — Послушай! зачем ты не пошел в гусары — знаешь, какое у нас важное житье — как братья — а поверь, куда бабы вмешаются — там хорошего не много будет!»
Роковые обстоятельства начинают сжимать вокруг Юрия свои кольца. Заруцкий якобы влюблен — на самом деле это называется «волочиться» — в дочь Василия Михайловича Волина, красивую и кокетливую Элизу, любимицу отца. Мы бы сказали, что Элиза — «блондинка». Она строит глазки и охотно ходит на свидания к гусару, чтобы его «мучить». Гусар, со своей стороны, желает хорошо провести время с красивой барышней. «Женщины так часто нас обманывают, что и не грешно иногда им отплатить той же монетою, — рассуждает сам с собой Заруцкий, закручивая усы. — Элиза эта преинтересная штука, хотя немного кокетится — да это ничего. — Первое свиданье при свидетелях, а второе — тет-а-тет… Можно отважиться — а если нет; ну так можно жениться — впрочем, мне этого не очень хочется. Гусарское житье, говорят, повеселее…»
Совершенно иначе воспринимает чувство к женщине Юрий. Вызвав Любовь ночью на свидание, он признается ей:
«Прошедшую ночь, когда по какому-то чудному случаю я уснул спокойно, удивительный сон начал тревожить мою душу: я видел отца, бабушку, которая хотела, чтоб я успокоил ее старость на счет благополучия отца моего, — с презреньем отвернулся я от корыстолюбивой старухи… и вдруг ангел-утешитель встретился со мной, он взял мою руку, утешил меня одним взглядом, одним неизъяснимым взглядом обновил к жизни… и… упал в мои объятья. — Мысли, в которых крутилась адская ненависть к людям и к самому себе, — мысли мои — вдруг прояснились, вознеслись к небу, к тебе, Создатель, я снова стал любить людей, стал добр по-прежнему. — Не правда ли, это величайшее под луною благодеяние? — и знаешь ли еще, Любовь, в этом утешителе, в этом небесном существе, — я узнал тебя!..»
Этот монолог выражает то отношение к любви, которое останется в лермонтовской лирике навсегда. «Влечение пола» — сила страшная и могущественная, способная изуродовать человека, исказить и погубить его личность; но истинная любовь возвышает и одухотворяет; она спасительна в самом прямом смысле слова.
В предмете своей любви он замечал отблеск божественной гармонии, которую он определял как «дивную простоту». В этих стихотворениях находила отражение лермонтовская «жажда идеального»:
Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все оболыценья света, но не свет…
……
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порожденное в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил…
(«1831-го июня 11 дня»)
Представляя себе облик возлюбленной, поэт освобождается от кипения земных страстей; он начинает ощущать божественную тишину.
В стихотворении 1832 года, обращенном к Варваре Лопухиной, Лермонтов рисует именно такой женский образ — умиротворяющий:
Она не гордой красотою
Прельщает юношей живых,
Она не водит за собою
Толпу вздыхателей немых.
И стан ее — не стан богини,
И грудь волною не встает,
И в ней никто своей святыни,
Припав к земле, не признает.
Однако все ее движенья,
Улыбки, речи и черты
Так полны жизни, вдохновенья,
Так полны чудной простоты.
Но голос в душу проникает,
Как вспоминанье лучших дней,
И сердце любит и страдает,
Почти стыдясь любви своей.
Почему «почти стыдясь»? Потому что любит земной любовью, а это существо — небесное…
Однако земные чувства к земным существам до добра явно не доводят. В том же году Лермонтов пишет стихотворения, обращенные к совсем другой женщине — к Наталье Федоровне Ивановой («Н. Ф. И.»), и там уже все выглядит совершенно иначе:
Она была прекрасна, как мечта
Ребенка под светилом южных стран;
Кто объяснит, что значит красота:
Грудь полная, иль стройный, гибкий стан,
Или большие очи? — но порой
Все это не зовем мы красотой:
Уста без слов — любить никто не мог;
Взор без огня — без запаха цветок!
О небо, я клянусь, она была
Прекрасна!., я горел, я трепетал,
Когда кудрей, сбегающих с чела,
Шелк золотой рукой своей встречал,
Я был готов упасть к ногам ее,
Отдать ей волю, жизнь, и рай, и все,
Чтоб получить один, один лишь взгляд,
Из тех, которых все блаженство — яд!
Ого! Здесь совершенно другой образ и другое чувство! Говоря о Лопухиной, поэт отводит глаза от того, что Заруцкий назвал бы «женскими прелестями», — от стана, от груди, — он лишь ощущает исходящую от этой девушки тишину и признает эту тишину божественной. Она — ангел, проливающий покой на измученную душу.
Та же, которая «прекрасна, как мечта», — она обладает всем набором непобедимого женского оружия. И юный поэт, подверженный всем искушениям плоти, сражен наповал. Чувство это темное и необоримое, Лермонтов называет его «ядом». В другом стихотворении того же периода он опять возвращается к образу «яда»:
Я счастлив! — тайный яд течет в моей крови,
Жестокая болезнь мне смертью угрожает!..
Дай Бог, чтоб так случилось!., ни любви,
Ни мук умерший уж не знает…
Вспомним этот «яд», когда дочитаем до конца драму «Люди и страсти»…
В наперсницы своей «любви» Заруцкий избирает тихую Любеньку. Он умоляет девушку устроить ему свидание с Элизой. При этом он выражается несколько вычурно и, главное, опять пошло! «Умоляю вас. Сделайте меня счастливым. — Вы не знаете, как горячо мое сердце пылает… если когда-нибудь Купидон заглядывал в ваше сердце… Во имя того юноши, который мил вам, заклинаю вас, приведите ее сюда…» При этом Заруцкий становится на колени и берет Любовь за руку.
Свидетелем этой сцены в саду становится Юрий. Для него происходит нечто вроде повторного крушения мира. Только что на него буквально обрушились небеса — конфликт между бабушкой и отцом дошел до крайней точки. Юрий в ловушке: какое бы решение он ни принял — статься ли с бабушкой, уехать ли с отцом, — это решение будет убийственным.
«Дурно кончаются мои дни в этой деревне, — мучается он. — Какие сцены ужасные… мое положение ужасно — как воспоминание без надежд… чрез день мы едем… но куда? Отец мой имеет едва довольно состояния, чтоб содержать себя… и я ему буду в тягость… о! какую я сделал глупость… но тут нет поправки… нет дороги, которая бы вывела из сего лабиринта… Что я говорю?., нет, моему отцу я не буду в тягость… лучше есть сухой хлеб и пить простую воду в кругу людей любезных сердцу… нежели здесь веселиться среди змей и, пируя за столом, думать, что каждое роскошное блюдо куплено на счет кровавой слезы отца моего… это адское дело…»
И в этот самый миг он видит сцену, которую очень легко истолковать как любовную: Заруцкий и Любенька! Он на коленях и держит ее за руку!
Не то ужасно, что друг и возлюбленная изменяют (как счел Юрий) ему у него за спиной; ужасно то, что оба они оказались недостойны его чувств. Это все ужасно пошло… Лучший друг, поверенный самых глубоких переживаний. И ангел чистоты — Любовь.
«Довольно!.. — не выдерживает Юрий. — Пистолеты будут готовы в минуту…»
Он вручает Заруцкому пистолет: «Вот наша дружба!»
Заруцкий, естественно, в недоумении: «Что это значит?.. Я не хочу! — растолкуй мне, за что и на что?., может быть, ошибка… черт возьми, я не стану с другом стреляться».
Юрий ничего не объясняет — он обезумел: «Если он меня убьет, она ему не достанется; если я его убью… о! мщенье!.. она ему никогда не достанется, ни ему, ни мне… Смерть ему, похитителю последнего моего сокровища, последнего счастья души моей…»
Он оскорбляет Заруцкого, называет его «слабодушным ребенком», попрекает тем, что он «способен стоять на коленках пред женщинами». Заруцкий наконец берет пистолет; происходит путаное объяснение; Юрий не хочет слушать, не хочет ничего говорить и в конце концов признается:
«Тайна тяготит мое сердце… короче: я должен с тобою стреляться…»
Но дуэль остановлена: прибегает Любовь. Обычные вопросы: «Что это?» — указывая на пистолет. Юрий, даже и не думая прятать пистолет: «Ничего»…
Дуэль отложена на завтра, и тут вступает в действие первый конфликт, семейная распря: брат Николая Михайловича (отца Юрия) — Василий Михайлович (отец Любови и Элизы) — плетет собственные интриги и оговаривает Юрия перед отцом.
«Разве Марфа Ивановна не воспитала его, разве не старалась об его детстве, разве не ему же хотела отдать все свое имение — а он — оставит — ну да это для отца, — да как поступает с ней; со стороны жалко смотреть, — груб — с нею как с последней кухаркою…» — жалобится Василий Михайлович перед братом. Тот в недоумении: «Что же из этого всего ты хочешь вывесть?»
«А то хочу вывесть, — продолжает Василий Михайлович, — что он, обманув ее, может обмануть и тебя. Видишь: тебе кажется, что он с ней так дурно поступает, ее оставляет, про нее дурно говорит… а кто знает, может быть, и ей он на тебя Бог знает как клевещет?.. Я хочу тебе открыть глаза из одной дружбы к тебе — и у меня, поверь, не одни подозрения — без доказательств не смел бы я говорить… Вчерась… он говорит своей бабке: довольны ли вы теперь моей привязанностию! — вам тяжко присутствие моего отца! — я ему про вас наговорил, он с вами побранился — и теперь вы имеете полное право ему указать порог…»
Отец еще не верит: «Кто это слышал?» Василий Михайлович не моргнув глазом отвечает: «Я». «Надобно солгать!» — прибавляет он в сторону.
И происходит нечто совершенно ужасное: отец проклинает сына.
Теперь у Юрия выбита последняя опора из-под ног. Он разражается длиннейшим монологом:
«Мой отец, меня проклял!., в ту минуту, когда я для него жертвовал всем: этой несчастной старухой, которая не снесла бы сего; моею благодарностью… в тот самый день, когда я столько страдал, обманутый любовью, дружбой… мое терпенье кончилось… что мне жизнь теперь, когда в ней все отравлено… что смерть! переход из одной комнаты в другую…»
В стакан уже всыпан яд: «Как подумать, что эта ничтожная вещь победит во мне силу творческой жизни? что белый порошок превратит в пыль мое тело, уничтожит создание Бога?., но если Он точно всеведущ, зачем не препятствует ужасному преступлению, самоубийству; зачем не удержал удары людей от моего сердца?., зачем хотел Он моего рожденья, зная про мою гибель?., где Его воля, когда по моему хотенью я могу умереть или жить?., о! человек, несчастное, брошенное создание… он сотворен слабым; его доводит судьба до крайности… и сама его наказывает; животные бессловесные счастливей нас: они не различают ни добра, ни зла; они не имеют вечности… Я стою перед творцом моим. Сердце мое не трепещет… я молился… не было спасенья… я страдал… ничто не могло его тронуть!..»
Этот монолог дает основания исследователям говорить о «богоборческой направленности» драмы; но так ли это? Самоубийца, отчаявшийся человек, и «должен» произносить богоборческие монологи; невозможно прервать дарованную Богом жизнь без того, чтобы не отрицать благости Промысла, без того, чтобы не бросить вызов небесам. Насколько Лермонтов и Юрий — одно лицо? Ведь сколько ни страдал сам Лермонтов — он не стал принимать яд, а вместо того сел и написал драму…
Далее события для Юрия развиваются просто ужасно. Кажется, ужасней уж быть не может — но нет; подслушав разговор Любови и Элизы, он узнает, что ошибался — Любовь и Заруцкий вовсе не влюблены и их разговор в саду не был изменой Юрию. Более того, Любовь по-прежнему всей душой предана Юрию, она ради него на все согласна:
«Я его утешу, пойду к его отцу. На коленах выпрошу прощенье… одна моя любовь может его утешить… он всеми так жестоко покинут!..»
Вот тут к Юрию приходит осознание, и он в отчаянии обращается сам к себе со словами упрека: «Злодей! самоубийца!»
Любовь рыдает у него на шее: «Люблю ли я тебя?., благодарю небо!., наконец я счастлива… друг мой… я тебе всегда была верна… Тебя все покинули».
«Ты ошибаешься! — отвечает Юрий гордо. — Я всех покидаю… Я еду в далекий, бесконечный путь… Мы никогда, никогда не увидимся».
Любовь не понимает и отвечает просто: «Если не здесь, то на том свете». Но для Юрия не существует другого света — «есть хаос… он поглощает племена… и мы в нем исчезнем… мы никогда не увидимся… разные дороги… все к ничтожеству… нет рая — нет ада… люди брошенные бесприютные созданья». Он почти дословно повторяет здесь свой первый монолог (над стаканом с ядом), очевидно, ему нравятся формулировки.
Любовь не верит: «О всемогущий!., он не знает, что говорит».
Юрий признается: «Я — принял — яд!»
Любовь дает самый простой совет: «Молись!»
«Поздно! поздно!» — твердит Юрий, но она не сдается: «Никогда не поздно… молись! молись!»
Тень вечного проклятия уже нависла над самоубийцей: «Нет, не могу молиться».
«О ангелы, внушите ему! — Юрий!» — вместо Юрия молится Любовь, и тут начинается агония: «Мне дурно!..»
Он умирает на руках любимой женщины.