Паломничество в Троице-Сергиеву лавру

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Паломничество в Троице-Сергиеву лавру

13 августа Лермонтов в сопровождении Е. А. Арсеньевой, Е. А. Сушковой и своих кузин отправился из имения Столыпиных Середниково в Москву, чтобы на следующий день отправиться в паломничество в Троице-Сергиеву лавру. Бабушка желала помолиться за своего погибшего брата. Для молодежи паломничество вовсе не было какой-то неприятной религиозной обязанностью; наоборот, Сушкова, например, перечисляет монастыри, в которых она побывала летом 1830 года, — Сергиеву лавру, Новый Иерусалим, Звенигородский монастырь — и прибавляет: «Каждый день (мы) выдумывали разные parties de plaisir: катанья, кавалькады, богомолья; то-то было мне раздолье!»

«Накануне отъезда, — вспоминает Сушкова, — я сидела с Сашенькой в саду; к нам подошел Мишель… Обменявшись несколькими словами, он вдруг опрометью убежал от нас. Сашенька пустилась за ним, я тоже встала и тут увидела у ног своих не очень щегольскую бумажку, подняла ее, развернула, движимая наследственным любопытством прародительницы. Это были первые стихи Лермонтова, поднесенные мне таким оригинальным образом.

Черноокой

Твои пленительные очи

Яснее дня, чернее ночи.

Вблизи тебя до этих пор

Я не слыхал в груди огня;

Встречали ли твой волшебный взор —

Не билось сердце у меня…

Я показала стихи возвратившейся Сашеньке и умоляла ее не трунить над отроком-поэтом. На другой день мы все вместе поехали в Москву. Лермонтов ни разу не взглянул на меня, не говорил со мною, как будто меня не было между ними, но не успела я войти в Сашенькину комнату, как мне подали другое стихотворение от него. Насмешкам Сашеньки не было конца — за то, что мне дано свыше вдохновлять и образовывать поэтов.

Благодарю!

Благодарю!., вчера мое признанье

И стих мой ты без смеха приняла;

Хоть ты страстей моих не поняла,

Но за твое притворное вниманье

Благодарю!

В своих записках Сушкова подробно рассказывает о бабушкином паломничестве и обо всех памятных обстоятельствах этого дня: «До восхождения солнца мы встали и бодро отправились пешком на богомолье; путевых приключений не было, все мы были веселы, много болтали, еще более смеялись, а чему? Бог знает! Бабушка ехала впереди шагом, верст за пять до ночлега или до обеденной станции отправляли передового приготовлять заранее обед, чай или постели, смотря по времени…»

Во время этой «золотой» прогулки Лермонтов увлечен не одним только своим чувством к прекрасной Черноглазой; 15 августа, т. е. во время паломничества, он пишет стихотворение «Чума в Саратове»:

Чума явилась в наш предел;

Хоть страхом сердце стеснено,

Из миллиона мертвых тел

Мне будет дорого одно.

Его земле не отдадут,

И крест его не осенит;

И пламень, где его сожгут,

Навек мне сердце охладит.

Никто не прикоснется к ней,

Чтоб облегчить последний миг;

Уста волшебницы очей

Не приманят к себе других;

Лобзая их, я б был счастлив,

Когда б в себя яд смерти впил,

Затем что, сластость их испив…

Я деву некогда забыл.

Таинственный и зловещий сюжет, вместе с тем имеющий «опору» в реальных событиях эпидемии.

А идиллическое путешествие продолжалось.

«На четвертый день мы пришли в Лавру изнуренные и голодные. В трактире мы переменили запыленные платья, умылись и поспешили в монастырь отслужить молебен. На паперти встретили мы слепого нищего. Он дряхлою дрожащею рукой поднес нам свою деревянную чашечку, все мы надавали ему мелких денег; услыша звук монет, бедняк крестился, стал нас благодарить, приговаривая: «Пошли вам Бог счастие, добрые господа; а вот намедни приходили сюда тоже господа, тоже молодые, да шалуны, насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!»

Помолясь святым угодникам, мы поспешно возвратились домой, чтоб пообедать и отдохнуть. Все мы суетились около стола, в нетерпеливом ожидании обеда, один Лермонтов не принимал участия в наших хлопотах; он стоял на коленях перед стулом, карандаш его быстро бегал по клочку серой бумаги, и он как будто не замечал нас, не слышал, как мы шумели, усаживаясь за обед и принимаясь за ботвинью. Окончив писать, он вскочил, тряхнул головой, сел на оставшийся стул против меня и передал мне нововышедшие из-под его карандаша стихи:

У врат обители святой

Стоял просящий подаянья,

Бессильный, бледный и худой,

От глада, жажды и страданья.

Куска лишь хлеба он просил,

И взор являл живую муку,

И кто-то камень положил

В его протянутую руку.

Так я молил твоей любви

С слезами горькими, с тоскою,

Так чувства лучшие мои

Навек обмануты тобою!

— Благодарю вас, monsieur Michel, за ваше посвящение и поздравляю вас, с какой скоростью из самых ничтожных слов вы извлекаете милые экспромты, но не рассердитесь за совет: обдумывайте и обрабатывайте ваши стихи, и со временем те, которых вы воспоете, будут гордиться вами.

— И сами собой, — подхватила Сашенька, — особливо первые, которые внушили тебе такие поэтические сравнения. Браво, Мишель!

Лермонтов как будто не слышал ее и обратился ко мне:

— А вы будете ли гордиться тем, что вам первой я посвятил свои вдохновения?

— Может быть, более других, но только со временем, когда из вас выйдет настоящий поэт…

— А теперь еще вы не гордитесь моими стихами?

— Конечно нет, — сказала я, смеясь, — а то я была бы похожа на тех матерей, которые в первом лепете своих птенцов находят и ум, и сметливость, и характер…

— Какое странное удовольствие вы находите так часто напоминать мне, что я для вас ничего более, как ребенок.

— Да ведь это правда; мне восемнадцать лет, я уже две зимы выезжаю в свет, а вы еще стоите на пороге этого света и не так-то скоро его перешагнете.

— Но когда перешагну, подадите ли вы мне руку помощи?

— Помощь моя будет вам лишняя, и мне сдается, что ваш ум и талант проложат вам широкую дорогу…

… Он так на меня посмотрел, что я вспыхнула и… обратилась к бабушке с вопросом, какую карьеру изберет она для Михаила Юрьевича?

— А какую он хочет, матушка, лишь бы не был военным».

Очевидно, этот разговор важен и памятен был не только для Сушковой, но и для Лермонтова: ведь речь шла о нем самом, о его будущности и славе.

Сушкова прибавляет: «Смолоду его грызла мысль, что он дурен, нескладен, незнатного происхождения, и в минуты увлечения он признавался мне не раз, как бы хотелось ему попасть в люди, а главное — никому в этом не быть обязанным, кроме самого себя. Мечты его уже начали сбываться, долго, очень долго будет его имя жить в русской литературе — и до гроба в сердцах многих из его поклонниц».