Глава двадцатая, Последний Петербург

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцатая,

Последний Петербург

Лермонтов прибыл в Москву 30 января 1841 года. 5 февраля он в Петербурге и практически сразу, уже на другой день, отправляется на бал к графине Александре Кирилловне Воронцовой-Дашковой.

Александру Ивановичу Бибикову (Биби), своему приятелю, также выпускнику Школы юнкеров, с которым Лермонтов состоял в родстве, вместе служил на Кавказе и жил в Ставрополе на одной квартире, поэт писал: «… Объясняю тайну моего отпуска: бабушка моя просила о прощении моем, а мне дали отпуск; но я скоро еду опять к вам, и здесь остаться у меня нет никакой надежды, ибо я сделал вот какие беды: приехав сюда в Петербург на половине Масленицы, я на другой же день отправился на бал к графине Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал; обществом зато я был принят очень хорошо, и у меня началась новая драма, которой завязка очень замечательная, зато развязки, вероятно, не будет, ибо 9-го марта отсюда уезжаю заслуживать себе на Кавказе отставку; из Валерикского представления меня здесь вычеркнули, так что даже я не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук».

Прелестно. Графиня Александра Кирилловна сама прислала ему приглашение — смелый, надо полагать, шаг. Воронцова-Дашкова была очень красива и, как сказали бы позднее, эффектна. «Никогда не встречал я… соединения самого тонкого вкуса, изящества, грации, с такой неподдельной веселостью, живостью, почти мальчишеской проказливостью. Живым ключом била в ней жизнь и оживляла, скрашивала все ее окружающее», — вспоминал В. А. Соллогуб. В коротком описании графини — четыре раза встречается слово с корнем «-жи» (живость, живой, жизнь, оживлять).

Лермонтов («К портрету») видит ее легкой и сердечной:

Как мальчик кудрявый, резва,

Нарядна, как бабочка летом;

Значенья пустого слова

В устах ее полны приветом.

Ей нравиться долго нельзя;

Как цепь, ей несносна привычка,

Она ускользнет, как змея,

Порхнет и умчится, как птичка.

Таит молодое чело

По воле — и радость и горе.

В глазах — как на небе светло,

В душе ее темно, как в море!

То истиной дышит в ней все,

То все в ней притворно и ложно!

Понять невозможно ее,

Зато не любить невозможно.

Кстати, заметим, что это стихотворение, обращенное к женщине, абсолютно бескорыстно. Вообще лирика (обращенная к женщинам — любовная по преимуществу) очень часто — и даже как правило — довольно эгоистична. Влюбленные поэты концентрируют свое внимание на тех чертах любимой женщины, которыми они наслаждаются, которыми намерены — так или иначе — воспользоваться. Кто-то описывает ножки и мечтает прильнуть к ним губами, кто-то — гибкий стан, который нынче же будет обвит руками, кто-то восхищается самоотверженностью объекта страсти, верностью или твердостью характера. Все это бывает очень полезно в женщине. Наиболее откровенное признание из этой серии — «Любить иных тяжелый труд, а ты прекрасна без извилин».

«К портрету» — одно из немногих стихотворений мировой мужской лирики, где поэт вообще никак не намерен «воспользоваться» героиней. Он просто радуется тому, что на свете есть такое дивное создание — как радовался бы птичке, бабочке. При этом он ухитряется заметить и отметить в ней главное:

Значенья пустого слова

В устах ее полны приветом.

В ней есть редкое умение наполнить пустые слова — «как поживаете», «прекрасная погода» — сердечным смыслом.

В другом стихотворении той же поры Лермонтов напишет:

Есть речи — значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно…

Александра Кирилловна умеет «говорить сердцем», вот главное в героине мадригала.

Она была младше Лермонтова на четыре года. Узнав о том, что поэт в Петербурге, прислала ему приглашение на бал. Резвая и озорная выходка, которая нашла полное понимание у Лермонтова, — тот явился.

И получилась ужасная неловкость. Армейский мундир с короткими фалдами сильно выделял Лермонтова из толпы гвардейских офицеров. Великий князь так и уставился на армейца, который кружил с прекрасной хозяйкой вечера. Великий князь, очевидно, несколько раз пытался подойти к Лермонтову, но тот несся с кем-либо из дам по зале, словно избегая грозного объяснения, наконец графине указали на недовольный вид высокого гостя, и ей пришлось принимать свои меры.

Александра Кирилловна упросила великого князя ничего не говорить по поводу Лермонтова, и Михаил Павлович действительно смолчал. А раз великий князь молчит, то и дежурный генерал Главного штаба граф Клейнмихель вроде бы не получает возможности привлечь Лермонтова к ответственности за нахальную выходку. Но атмосфера заметно накалилась, и графиня, желая избежать неприятных объяснений, через внутренние комнаты вывела Лермонтова из дома.

В. А. Соллогуб встретил Лермонтова на этом балу не без недоумения: «Я несколько удивился, застав его таким беззаботно веселым… вся его будущность поколебалась от этой ссылки, а он как ни в чем не бывало крутился в вальсе. Раздосадованный, я подошел к нему.

— Да что ты тут делаешь! — закричал я на него. — Убирайся ты отсюда, Лермонтов, того и гляди тебя арестуют! Посмотри, как грозно глядит на тебя великий князь Михаил Павлович!

— Не арестуют у меня! — щурясь сквозь свой лорнет, вскользь проговорил граф Иван (Воронцов-Дашков), проходя мимо нас.

В продолжение всего вечера я наблюдал за Лермонтовым. Его обуяла какая-то лихорадочная веселость, но по временам что-то странное точно скользило на его лице; после ужина он подошел ко мне…

— … Когда я вернусь, я, вероятно, застану тебя женатым, ты остепенишься, образумишься, я тоже, и мы вместе с тобою станем издавать толстый журнал».

В довершение дерзости Лермонтов, приехавший только накануне, не успел явиться по начальству и доложить, как следует.

Казалось бы, небольшой светский эпизод, однако он действительно осложнил положение Лермонтова и заставил его отказаться от намерения немедленно выйти в отставку. Требовалось послужить еще немного. Начальство решило выставить Лермонтова из столицы и отправить как можно скорее обратно на место службы. Все дамы во главе с Александрой Осиповной Смирновой-Россет «наперерыв приставали к великому князю Михаилу Павловичу, прося за Лермонтова, и он, при большом расположении своем к г-же Арсеньевой, сдался»… Была получена отсрочка, отпуск продлили. Дело еще заключалось в том, что отпуск был Лермонтову предоставлен для встречи с бабушкой и получения от нее благословения, а тут, как на грех, Елизавета Алексеевна никак не могла приехать в Петербург — «по причине дурного состояния дорог, происшедшего от преждевременной распутицы».

В это же самое время Лермонтов узнал, что его вычеркнули из «Валерикского представления»(«не буду иметь утешения носить красной ленточки, когда надену штатский сюртук»). Галафеев представлял его к награде орденом Святого Владимира 4-й степени с бантом; согласно мнению начальника штаба награда была снижена до ордена Святого Станислава 3-й степени (к этому-то ордену и полагалась красная ленточка с белой каймой). Затем поручика Лермонтова попросту вычеркнули из списка. А тут еще этот бал…

Н. М. Лонгинов вспоминал, как встретил Лермонтова в ресторане Леграна на Большой Морской, где тот играл на бильярде. Лермонтов рассказал ему про свои бальные «приключения»: «В одно утро после бала его позвали к тогдашнему дежурному генералу графу Клейнмихелю, который объявил ему, что он уволен в отпуск лишь для свидания с бабушкою, и что в его положении неприлично разъезжать по праздникам, особенно когда на них бывает двор, и что поэтому он должен воздержаться от посещения таких собраний».

В. И. Анненкова, которая, как мы помним, не жаловала молодого родственника своего влиятельного мужа, описывает Лермонтова в пору его последнего приезда в Петербург без всякой симпатии: «Он приехал с Кавказа и носил пехотную армейскую форму. Выражение лица его не изменилось — тот же мрачный взгляд, та же язвительная улыбка. Когда он, небольшого роста и коренастый, танцевал, он напоминал армейского офицера, как изображают его в «Горе от ума» в сцене бала».

Таким же видит его и К. А. Бороздин, встретивший Лермонтова в гостях у одной дамы: «…с лица Лермонтова не сходила сардоническая улыбка, а речь его шла на ту же тему, что и у Чацкого, когда тот, разочарованный Москвою, бранил ее беспощадно. Передать всех мелочей я не в состоянии, что тут повально перебирались кузины, тетеньки, дяденьки говорившего и масса других личностей большого света, мне неизвестных и знакомых хозяйке. Она заливалась смехом и вызывала Лермонтова своими расспросами на новые сарказмы. От кофе он отказался, закурил пахитоску и все время возился с своим неуклюжим кавказским барашковым кивером, коническим, увенчанным круглым помпоном. Он соскакивал у него с колен и, видимо, его стеснял. Да и вообще тогдашняя некрасивая кавказская форма еще более его уродовала».

Лермонтов, конечно, страшно разозлился, что ему запретили бывать на великосветских балах (что бы он о себе ни говорил, но светские успехи ему льстили; «я любил все оболыценья света»); а с другой стороны, он начал проводить время в более тесном дружеском кругу, с Карамзиными, графиней Ростопчиной, В. Ф. Одоевским, А. О. Смирновой-Россет. Встречался и с Жуковским. Князь П. П. Вяземский (сын князя Петра Андреевича, известного острослова) имел возможность близко наблюдать поэта в его последний приезд в Петербург, «…я не узнавал его, — писал Вяземский. — Я был с ним очень дружен в 1839 году. Теперь Лермонтов был как будто чем-то занят и со мною холоден. Я это приписывал Монго-Столыпину, у которого мы видались. Лермонтов что-то имел со Столыпиным и вообще чувствовал себя неловко в родственной компании… У меня осталось в памяти, как однажды он сказал мне: «Скучно здесь, поедем освежиться к Карамзиным». Под словом «освежиться» он подразумевал двух сестер княжон Оболенских, тогда еще незамужних».

Ну что ж, Лермонтов с его англоманией и несостоявшейся любовью в принципе наметил собственное далекое будущее: чудаковатый дядюшка, бывший вояка, у камина в гостях у близкого друга («Варвара Александровна будет зевать над пяльцами…», «Тихо молвите: чудак!..»). Образ вполне знакомый по английским романам.

Но, с другой стороны, до состояния «дядюшки» еще далеко, Лермонтову слишком мало лет, чтобы окончательно перебеситься. Балы, незамужние девицы и дружба с женщинами — все это остается актуальным. Странно замечание Вяземского о том, что Лермонтов странно, неловко чувствовал себя с Монго-Столыпиным. Лермонтов вообще был человеком «странным» — слишком интенсивная внутренняя жизнь не могла не сказываться на поведении, на манерах, которые истолковывались самым различным образом. Великосветские сплетники в те времена действительно распространяли слухи о недружелюбном отношении Столыпина к Лермонтову: мол, Лермонтов надоедает ему своей навязчивостью, «он прицепился ко льву гостиных и на хвосте его проникает в высший круг», — как писал Соллогуб в своей повести «Большой свет». Сам Столыпин, как известно, хранил полное молчание насчет своих отношений с Лермонтовым, но ничто в его поведении не дает возможности усомниться в безупречности их дружбы.

У Карамзиных собирался все тот же кружок интеллектуалов и блестящих светских дам, с которыми Лермонтов так охотно проводил время в прошлом году. Здесь, в дружеском кругу, ему удавалось быть самим собой. Особенно он был дружен с Софьей Николаевной Карамзиной. Тогда же он возобновил знакомство с графиней Ростопчиной. Предполагают, что слова Лермонтова из письма Бибикову («у меня началась новая драма…») относятся именно к этой дружбе — вряд ли без примеси любовного влечения, во всяком случае, со стороны Лермонтова. Впрочем, это никогда не мешало ему просто дружить с женщинами. Эти отношения глубоко взволновали и Ростопчину.

Евдокия Петровна Ростопчина — урожденная Сушкова, кузина Екатерины Сушковой, Додо, — была к началу 1841 года уже довольно известной поэтессой. Уже после отъезда Лермонтова из Петербурга она передала бабушке Арсеньевой свой только что вышедший поэтический сборник с надписью «Михаилу Юрьевичу Лермонтову в знак удивления к его таланту и дружбы искренней к нему самому». Лермонтов знал об этом подарке и в письме от 28 июня 1841 года, присланном бабушке из Пятигорска, просил поскорее выслать эту книгу: «Напрасно вы мне не послали книгу графини Ростопчиной; пожалуйста, тотчас по получении моего письма пошлите мне ее сюда, в Пятигорск…»

Сама Ростопчина вспоминает: «Двух дней было достаточно довольно, чтобы связать нас дружбой… Принадлежа к одному и тому же кругу, мы постоянно встречались и утром и вечером; что нас окончательно сблизило, это мой рассказ об известных мне его юношеских проказах; мы вместе над ними вдоволь посмеялись и таким образом вдруг сошлись, как будто были знакомы с самого того времени». Очевидно, Додо обладала схожим с лермонтовским складом ума — она любила посмеяться. У нее была репутация остроумной женщины; очевидно, она не боялась лермонтовской язвительности и сама готова была ввернуть резкое словцо.

Про нее и Лермонтова рассказывали такой анекдот. Будто бы на балу Лермонтов пригласил графиню Ростопчину на вальс, но та ответила: «С вами? После!» «Отмщение не заставило долго ждать». В мазурке подводят к Лермонтову Ростопчину с другой дамой. «Мне с вами», — объявила графиня. Лермонтов отрезал: «С вами? После!»

Они должны были хорошо понимать друг друга и ценить умение создавать острые, «анекдотические» ситуации, чтобы разыграть подобную сцену. Ростопчина не обиделась и не «снизошла» к чудачествам гения; они действительно были достойны друг друга в подобных проказах.

Февраль, март, первая половина апреля. «Три месяца, проведенные… Лермонтовым в столице, были… самые счастливые и самые блестящие в его жизни, — рассказывала Ростопчина. — Отлично принятый в свете, любимый и балованный в кругу близких, он утром сочинял какие-нибудь прелестные стихи и приходил к нам читать их вечером. Веселое расположение духа проснулось в нем опять, в этой дружественной обстановке, он придумывал какую-нибудь шутку или шалость, и мы проводили целые часы в веселом смехе благодаря его неисчерпаемой веселости. Однажды он объявил, что прочитает нам новый роман под заглавием «Штосс», причем он рассчитал, что ему понадобится по крайней мере четыре часа для его прочтения. Он потребовал, чтобы собрались вечером рано и чтобы двери были заперты для посторонних. Все его желания были исполнены, и избранники сошлись числом около тридцати; наконец, Лермонтов входит с огромной тетрадью под мышкой, принесли лампу, двери заперли, и затем начинается чтение; спустя четверть часа оно было окончено. Неисправимый шутник заманил нас первой главой какой-то ужасной истории, начатой им только накануне; написано было около двадцати страниц, а остальное в тетради — белая бумага. Роман на этом остановился и никогда не был окончен.

У Карамзиных же Лермонтов прочитал свое замечательное стихотворение «Есть речи — значенье…»:

Есть речи — значенье

Темно иль ничтожно,

Но им без волненья

Внимать невозможно.

Как полны их звуки

Безумством желанья!

В них слезы разлуки,

В них трепет свиданья.

Не встретит ответа

Средь шума мирского

Из пламя и света

Рожденное слово;

Но в храме, средь

боя И где я ни буду,

Услышав, его я

Узнаю повсюду.

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

Это стихотворение было написано еще в 1839 году, существовало в нескольких редакциях. В 1840 году, по воспоминаниям Панаева, издатель Краевский пытался исправить грамматическую неточность, допущенную Лермонтовым в одной строфе.

«Раз утром Лермонтов приехал к г. Краевскому, — вспоминает Панаев (история 1840 года), — в то время, когда я был у него. Лермонтов привез ему свое стихотворение:

Есть речи — значенье

Темно иль ничтожно…

— прочел его и спросил:

— Ну что, годится?

— Еще бы! Дивная вещь! — отвечал г. Краевский. — Превосходно, но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…

— Что такое? — спросил с беспокойством Лермонтов.

Из пламя и света

Рожденное слово…

— Это неправильно, не так, — возразил г. Краевский, — по-настоящему, по грамматике, надо сказать «из пламени и света»…

— Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, — ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности — и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.

Он взял листок со стихами, подошел к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался.

Так прошло минут пять. Мы молчали.

Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:

— Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук».

И правда — сошло… Как «сошли» и другие неправильности в том же роде: «Не выглянет до время седина» («Сашка»), «Погаснувших от время и страстей» («1831-го июня 11 дня»), «Ни даже имя своего» («А. О. Смирновой»)…

У Карамзиных Лермонтов читал новую редакцию этого стихотворения, рассказав предварительно историю про «пламя»:

«Я тогда никак не мог изменить стиха. Думал, думал, да и бросил, даже изорвать собирался, а Краевский напечатал, и напрасно: никогда торопиться печатанием не следует. Вот теперь я дело исправил».

В новой редакции стихотворение выглядело так:

(Первые две строфы сохранялись, а дальше) —

Их кратким приветом,

Едва он домчится,

Как Божиим светом

Душа озарится.

Средь шума мирского

И где я ни буду,

Я сердцем то слово

Узнаю повсюду;

Не кончив молитвы,

На звук тот отвечу,

И брошусь из битвы

Ему я навстречу.

Надежды в них дышат,

И жизнь в них играет, —

Их многие слышат,

Один понимает.

Лишь сердца родного

Коснутся в дни муки

Волшебного слова

Целебные звуки,

Душа их с моленьем,

Как ангела, встрети,

И долгим биеньем

Им сердце ответит.

«Поднялся спор: кто был за первую, кто за вторую редакцию».

В этом стихотворении интересна — помимо истории создания, грамматической неправильности и истории чтения — собственно мысль поэта, мысль о высшей любви, доступной человеку: разговор сердцем, неразрывная связь родственных душ, для которых не существует расстояния (как и в стихотворении «В полдневный зной в долине Дагестана»). В этом отношении нет ни корыстного, ни плотского; если женщина может быть ангелом, то ангелом может быть и мужчина…

Графиня Ростопчина в ноябре 1841 года в стихотворении, посвященном памяти поэта, вспоминала эти счастливые дни:

Но лишь для нас, лишь в тесном круге нашем

Самим собой, веселым, остроумным,

Мечтательным и искренним он был,

Лишь нам одним он речью, чувства полной,

Передавал всю бешеную повесть

Младых годов, ряд пестрых приключений

Бывалых дней, и зреющие думы

Текущия поры… Но лишь меж нас, —

На ужинах заветных, при заре,

(В приюте том, где лишь немногим рад

Разборчиво-приветливый хозяин) —

Он отдыхал в беседе непритворной…

Отъезд Лермонтова на Кавказ был назначен на 9 марта. Но 9 марта Лермонтов не уехал — дамы взяли начальство «штурмом». Бабушка все не могла прибыть в столицу; как уехать без благословения! «Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия», — вспоминала Ростопчина.

Но разлука неизбежна. Выйти в отставку не получается. В предвидении неизбежной разлуки Додо пишет стихотворение «На дорогу Михаилу Юрьевичу Лермонтову»:

Есть длинный, скучный, трудный путь…

К горам ведет он, в край далекий,

Там сердцу к скорби одинокой

Нет где пристать, где отдохнуть!

Там к жизни дикой, к жизни страшной

Поэт наш должен привыкать,

И песнь, и думу забывать

Под шум войны, в тревоге бранной!

Там блеск штыков и звук мечей

Ему заменят вдохновенье,

Любви и света оболыценья,

И мирный круг его друзей.

Ему, поклоннику живому

И богомольцу красоты, —

Там нет кумира для мечты,

В отраду сердцу молодому!..

Ни женский взор, ни женский ум

Его лелеять там не станут:

Без счастья дни его увянут,

Он будет мрачен и угрюм!

Но есть заступница родная

С заслугою преклонных лет, —

Она ему конец всех бед

У неба вымолит рыдая!

Но заняты радушно им

Сердец приязненных желанья,

И минет срок его изгнанья,

И он вернется невредим!..