Крым и последний Петербург
Крым и последний Петербург
Лето этого 88 года мы провели опять, в последний раз, в Каченовке, в том же обжитом нами левом крыле ее ампирного дома. У Тарновских всё было по-старому, но сама хозяйка, Софья Васильевна, начала заметно слабеть. Нашей очередной гувернанткой оказалась m-lle Marie, прескучная старая дева с причудами, неумная, но считавшая долгом посвящать детей в тайны мироздания: часами рассказывала, как умела, о звездных мирах и о существах бесконечно-малых в капле воды. Мы над ней посмеивались, но слушали внимательно. Тогда-то и зародилось мое влечение к естествознанию, я пропадал в пахучих лугах Каченовки, коллекционируя жуков и бабочек. Соня Тарновская к тому времени подросла и меня влекло к ее бледному, продолговатому, задумчивому лицу. Сестра Елена сочинила даже театральную пьеску ко дню моего рождения, — в ней Соне предстояло произнести чувствительный монолог по моему адресу. Спектакль готовился втайне от взрослых — для меня, единственного зрителя. Но тайна открылась, и пьеса вместе с монологом испарилась.
Помню еще, как мы зачитывались Тургеневым, пели хором под аккомпанимент Софьи Васильевны, ездили в соседнее имение к Скоропадским, к Кочубей и еще к кому-то.
Это лето окончилось раньше, чем обыкновенно. Мать взяла меня с собой в Крым. На осень в грозную бурю приплыли мы в Ялту из Севастополя. Из Ялты сейчас же двинулись в Гурзуф и остановились в Губонинской гостинице. Черное море не произвело на меня особого впечатления. Средиземное — оставалось куда роднее… Но «гурзуфским» Пушкиным я увлекался, повторял — «Шуми, шуми послушное ветрило», сидя с книгой под его кипарисом. Отец не приезжал.
В зиму 1888-89 года, последнюю зиму в России до семейной катастрофы, отец писал «Демона и Тамару» и следующую свою большую «боярскую» картину — «Убор невесты» (обе стали собственностью А. Г. Кузнецова). Для невесты позировала моя мать. Понадобился опять и «русский мальчик». Но я уже вырос для этой роли, заменил меня брат Владимир (на шесть лет моложе); он фигурирует на первом плане, слева, в этой незамысловато-цветистой, мало выразительной картине, хотя всё-таки она значительно лучше позднейших: «Поцелуйный обряд», «Хмелем посыпают», «Смерть Петрония» и несколько холстов поменьше — «Боярышня за пяльцами», «Берега кисельные, реки молочные». В них легковесная красивость кудреватого письма и узорная пышность аксессуаров преобладают уже всецело над художественным замыслом. Я видел на выставках эти «сочно» написанные жанры старевшего отца и огорчался…
Впрочем, бывали и удачи: написанный в 1912 году большой холст «Жмурки» (тоже пышный и цветистый боярский жанр).
С осени 88 года мать серьезно заболела, простудившись на возвратном пути из Крыма, недомогания в области брюшины перешли в тяжелый перитонит. Наша детская жизнь продолжалась по-прежнему, но дом опустел, приемы прекратились, приходили только близкие друзья, всё чаще озабоченно проскальзывали в спальню матери доктора. Она почти не вставала с кушетки, наконец слегла совсем, и перед домом маркиза Паулучи разостлали солому. Отец постоянно уезжал в Париж, где заканчивал после «Суда Париса» свою «Вакханалию», одну из наименее удавшихся ему картин, — приятен в ней только пейзажный фон с завитыми виноградом «развалинами» Каченовки; фигуры пляшущих полуобнаженных вакханок вокруг идола Силена нарисованы слабо, и уж никак не веют Элладой кокетливо улыбающиеся лица вакханок с Монмартра. «Вакханалия» была передана впоследствии моей матери, вместе с несколькими уцелевшими холстами отца, в обеспечение семьи по личному распоряжению Александра III; картина долго висела в моей петербургской квартире (за неимением другого места) вплоть до революции, когда была приобретена Фельтеном, а затем очутилась опять в Париже среди многих других картин отца, каким-то образом вывезенных из советской России; кажется и до сих пор находится она в мастерской мужа моей покойной полусестры, Марины Константиновны (от третьего брака отца) — Агабабовой.