Старый Петербург

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Старый Петербург

В восьмидесятые годы, в эпоху непререкаемой славы отца, жизнь семьи на Адмиралтейской набережной, захватывая и нашу детскую жизнь, была овеяна его искусством на фоне того «Старого Петербурга» (первой половины царствования Александра III), очарование которого в те годы начинали как-то особенно сознавать люди со вкусом, может быть — уже предугадывая грядущую гибель его императорского блеска. Отец, несмотря на любовь к Парижу, к европейской вольной жизни, отвечавшей его исключительно независимой натуре (или — как раз поэтому?), был ярким представителем именно Петербурга и того привилегированного общественного слоя, что давал тон нравам, обычаям, искусству, литературе, — хоть и сказывалась в Константине Егоровиче старомосковская закваска (он говорили «середа», «что-вы», «давеча»). Петербургская атмосфера, непохожая ни на какую другую, насквозь пронизывает его художественный образ, и мне хочется, — раньше, чем говорить о сильных и слабых сторонах его творчества, — остановиться на видении Петровой столицы тех времен, возникающем невольно, когда я думаю об отце и о незабвенных впечатлениях детства. В мемуарах сестры есть несколько страниц, очень задушевно и точно передающих своеобразие этой «нашей», канувшей в Лету столицы на невских берегах — и неповторимой красоты ее, и всего строя тогдашней жизни. Сам я, своими словами, не мог бы сказать убедительнее.

«Просыпаюсь, всматриваюсь… Вон там мой угол с игрушками и ниша в стене с полками для книг, а там большущий старинный дубовый стол, боярский, при нем скамья с откидной спинкой. Рядом — витрина, где под стеклом лежат чудесные рисунки отца, всё дети крестьянские, с белыми головками, такие родные, в ямочках лица, глаза сияют: они сидят у заборов, смеются — милые. Нам подарил их сам отец, папочка… Шаги по коридору, мягкие, но тяжелые. Верно, Герасим-лакей — мимо. А вот дребезжит звонок, это мама проснулась; торопится к ней Мария Ивановна, горничная. Еще минута — и бесшумно входит подгорничная Маша и возится на коленях у высокой круглой печки; щепками, дровяным дымом запахло и, легко потрескивая, разгорается и гудит огонь, весело кидая беглые узоры в еще не рассеявшуюся мглу комнаты…

В зимнюю пору сборы на прогулку бывали делом серьезным; справлялись о погоде, забегала к нам кухонная прислуга дать свой совет; вероятно, вопрос решался высшей инстанцией, мамой, но это было только церемониалом, — по утрам мы выходили гулять всегда, Петербург запомнился во всякую погоду…

Морозно, узоры на окнах. Начинается мучительное облачение. Теплые штаники, фуфайка, гетры, ботики, шубки, башлыки поверх шапок, плотно увязанные, и варежки, да еще муфту повесят, из-за которой торгуешься с няней, и стоишь растопырив руки, ждешь пока другие оденутся. Наконец — спуск по устланной ковром лестнице, раскланивание с швейцаром, выходные двери, и сразу охватывает ясная и грандиозная картина зимнего «Града Петрова». Идем вдоль набережной. Недвижна ледяная Нева, низко северное солнце и тени на мерцающем снегу — голубые. Краснобурый гранит набережной в искрах, а поверх снежок: проходя так хорошо рисовать на нем варежкой хоть линию, не отставая от гувернантки… С моря веет сорным снегом, как песком. Идем поспешно налево. Скоро и Сенатская площадь, уж виден Петр Великий, проходим мимо бокового павильона Адмиралтейства. Весь он желто-белый, по карнизу летят Славы, дуют в трубы, а там — орлы двуглавые, якоря, трезубец, эмблемы морского владычества…

Настает весна, первое петербургское ее дуновение. Всё всполошилось, говорят бодро, судят-рядят и волнуются. Лед на Неве тронулся. Оттепель. За утренним чаем прочитывается внимательно заметка «Нового времени» об этом событии, и мы несемся смотреть на Неву из окон залы. Действительно! Давно уже проталые дороги с покривившимися елочками через Неву стерлись, теперь местами и вовсе исчезли. Река вся в дробных льдинах, словно разбитая огромным кулаком; у берегов вода темна, люди на набережной толпятся, налегая грудью на гранит; смотрят, говорят, указывают всей рукой, спорят. Морской ветер порывист и невесел. Волнение наше на прогулке и теперь вспоминается с дрожью. Нева пошла, двинулась: мимо мчатся бревна, мостки, на льдине сторожка с испуганным псом, а на Николаевском мосту люди хлопочут, желают спасти, машут руками, сердобольно и нелепо, и когда громоздятся друг на друга льдины, охают, но не наглядятся на это поистине грозное зрелище.

Однако, нельзя долго стоять на ветру, идем по Конногвардейскому бульвару за Адмиралтейство, к главному его входу. Всюду по пути водосточные трубы с длинными ледяными сосульками внезапно рушатся, разбиваясь вдребезги со звоном, как хрусталь, и зеленые кадки не вмещают уже влаги, она плещет через край. На углах рвет ветер. Идем вдоль зимнего Александровского Сада… Под аркой Адмиралтейства сразу тихо становится и от пережитых волнений, и от замкнутости окружающих зданий. Внутренний двор с прямыми дорожками вдоль строений — вместе с задворками домов вдоль набережной и следами прежних засыпанных каналов — таил загадки, неразрешимые для нас вопросы. Была тоска в этих тупиках, тихая скука; по-особенному булькала вода в кадках; было пустынно-холодно и непонятно.

Много позже я узнала: всё это место прежде занимала верфь, шел стук, строительный грохот с давних петровских времен. По каналам входили с моря и Невы прямо в Адмиралтейство баржи с лесом, бочками, канатами, дегтем, снастями, со всем нужным для верфи. Потом при Екатерине всю площадь засадили деревьями и бывали там, вплоть до времен Александра II (отец мог их видеть) гулянья с чудесным видом на Неву, а со второй галереи Адмиралтейства неслась роговая музыка: какая красочная нота в жизни столицы! Позднее из-за выгоды позволили отцы города застроить доходными домами всю набережную между павильонами, загородив невский фасад Адмиралтейства, исключительный по красоте, испортив и обессмыслив это творение Захарова, кусок подлинного старого Санкт-Питербурха. И живя в одном из этих новых домов, помню еще в юности, мы чувствовали какую-то тень причастности к этой вине…

Рано опускались сумерки, зимние ночи петербургские длились долго. Прильнув к стеклу, мы всматривались из залы, как загорались один за другим фонари вдоль Невы и едва видные огоньки в домах на Васильевском острове. В детскую приносилась лампа, мы устраивались с братом за большим столом, рисовали, подкрашивали, вырезали целые баталии с рыцарями и викингами, французские королевские охоты, верховых со сворами борзых и дующих в рог загонщиков и передвигали их по нашему дубовому боярскому столу…

«J’aime le son du cor le soir au fond des bois…»[4].