Старый зов
Старый зов
База группы — в тайге, в трех километрах от реки Тут будет основная разведка. А весь район разведки — километров па двести мы, всего сотня человек, только первая группа Наше дело — начать и приготовить место другим.
Когда я приехал, в лесу уже было два барака, несколько охотничьих избушек вычистили от сажи, поставили в них железные печурки В одной жил, начальник группы, тоже проштрафившийся на воле чекист, как и начальник экспедиции ладивший с нами; еще в двух — шесть охранников, от скуки помогавших в хозяйстве; в других избушках — кухня, баня, склады.
Закончили еще барак, для будущего управления, немного в стороне В одном его конце две комнаты заняли геологи, а комнату в другом — я, под временное подобие хозчасти, Как старый лагерник, знающий лагерное хозяйство, я приехал сюда завхозом, бухгалтером, кассиром —- сразу всем, ведающим денежными и хозяйственными делами.
Опять, как год назад, не было лагеря. Мы — большая семья, скрепленная одной участью, чувством заброшенности в глухой угол, человечными отношениями Но прежнее ощущение не возникало Это ведь — только повторение Пройдет полгода, год — обязательно, неминуемо вернется лагерь И не было больше освежающего чувства новизны.
Я следил за питанием, за выпечкой хлеба — из нашей муки, его пекли местные жители, в деревушке из четырех дворов на берегу реки Вел мизерное денежное хозяйство, устраивал к весне пристань и склад на реке, почти каждый день ездил в деревню У меня под началом — три лошади и конюха, главный из конюхов — громадного роста и медвежьей силы чалдон-сибиряк Реда Он смотрел из-под лохматых бровей понимающе и немного снисходительно, будто ему все известно и нипочем С ним хорошо работать Реда никогда не перечил, был философски спокоен, и если делал не так, как говорил я, то выходило, как нужно. При том он умел щадить мое юношеское самолюбие.
В моей комнате — два сбитых из свежих досок стола За моим сразу и спальня койка-раскладушка. Под ней железный ящичек с деньгами За вторым столом счетовод Калистов, лет тридцати, веселый, разбитной человек, хороший товарищ За внешней веселостью проглядывала у него упорная тоска и что-то еще, чего я пока не мог разобрать.
Занятый хозяйством, я и не заметил, как подошла к концу зима Кончились длинные ночи, утром и вечером прихватывавшие большие куски дня, потянуло теплом, попрозрачнел воздух — легче стало дышать Дорога в деревню над оврагом — снизу, из-за голых еще кустов и деревьев, сначала робко, неуверенно, потом все громче и громче зазвенел талой водой ручей, бередя в душе смутное беспокойство.
Выше поднялось, раздвинулось зимой низкое, туманное небо, в весенней голубени поплыли крылья облаков А за рекой, прямо на восток, открылись горы В ясные дни их было видно и зимой, но тогда они казались ниже и незаметнее Теперь, стоя на берегу реки, я не мог оторвать от них взгляда Высоко поднимались две острые вершины, на них сияло солнце, цепью на север и юг холмами громоздился хребет, тоже еще прикрытый снегом Кое-где чернели черточки трещин — должно быть глубокие ущелья Горы были то розовыми, то голубыми, фиолетовыми или синими, легкими и нежными, словно висевшими в прозрачном полотне неба И мощными тяжело, массивно, несдвигаемо давили они щетку тайги, поднимаясь над ней И может быть вот это странное сочетание мощи и легкости, — легкая мощь гор, — отсюда, издали, придавало им особенное очарование.
Наверно, именно горы решили дело Они с непонятной силой тянули к себе Казалось, что до них подать рукой, хотя они начинались километров за сто от реки Горы встали над тайгой, как сверкающая цель, как символ воли — он взворошил, поднял из-под спуда каждодневной суеты, никогда не пропадавшее в душе до конца беспокойство И в будоражащем зове поднялось неотступное, на что надо давать ответ: не пришел ли давно жданный срок?
Я пробыл в заключении около четырех лет. Оставалось еще больше шести. Ничего утешительного впереди не было. Вот так, как и прежде, занимайся тем, что не дает и не может дать никакого удовлетворения и в чем никому нет и не будет проку. Примирительное наше временное благополучие скоро кончится: летом придут новые партии, снова приползет к нам удавья пасть. Даже мысль об этом нестерпима. Всюду я приглядывался: нельзя ли уйти? Страсть к воле, к чему-то другому, сидела в крови, ее не заглушить. Я думал о побеге не умом, а чувством, — ему не скажешь, что и за лагерем нет воли и уходить, наверно, бесполезно. Что толку в пользе, в чем она? А горы светят, как гибнущему в море маяк; весна ломает, рушит безудержно зимний плен, давая свободу живому, и разгоревшегося внутри огня не угасить. Что остановит теперь?
Вверх по реке — цепочка деревень. Их можно миновать. Но километров через триста — другой большой лагерь, вокруг него — широкая ловушка-сеть оперативных постов, занятых ловлей беглецов. Себе в помощь оперативники привлекают комсомольцев, активистов из местных жителей, за плату продуктами охотящихся на людей. Если идти на юг — угодишь прямо в эту ловушку. Тоже и на юго-западе. На западе — наша экспедиция. Пройдя километров двести лесами, можно обойти экспедицию — останется еще восемьсот километров тайги. Тысячу километров за короткое лето не одолеть.
На севере — Ледовитый океан. Если даже в тундре пристать к оленеводам, о тебе скоро узнают: новый человек в тундре — новость, о которой промолчать выше человеческих сил.
Но открыт восток. Четыре, пять дней до гор, неделя — перевалить горы, еще неделя — добраться до первого жилья по ту сторону гор, по рекам спуститься к судоходной реке, на пароходе подняться кверху, как раз в густо заселенный промышленный район. Что остановит меня?
Раз начав, словно даже без участия в этом сознания, я складывал в целое детали, прикидывал километры, отбрасывал одно и выбирал другое, постепенно вырисовывая необходимый план. Я вел хозяйство, разговаривал с начальником группы, с охранниками, с рабочими, — а перед глазами у меня расстилалась карта и я говорил с людьми, как сквозь сетку нанесенных на карте рек, гор, озер — где-то по ним проходил мой путь.
Карта, впрочем, существовала больше в воображении. В деревне попался истрепанный школьный учебник географии, я выдрал из него карту. На ней только большие реки и горы, главные населенные пункты — ни болот, ни мелких речек и деревень нет и в помине. Но точных карт этих мест вообще нет. их еще будут составлять наши топографы. Меня устроит та, которую я достал: направление есть, а идти придется не по карте, а по земле. Компас — у меня в складе, в снаряжении разведочных партий, лежат десятки компасов.
Крестьяне говорят, что между рекой и горами — непроходимые болота. Через горы есть только санный путь, его иногда, не каждый год, прокладывают оленеводы. Летом тут не пройти. Но откуда они знают, если никто из них летом в тайгу дальше, чем на десять-пятнадцать километров не ходил? И как это может быть, чтобы нельзя было пройти по земле?
Казалось, подталкивал каждый случай. В группе все с большими сроками, но молодого геолога Федотова отправили сюда по ошибке. В конце зимы он окончил свои пять лет, его освободили телеграммой из базы экспедиции. Федотов продолжал работать, ожидая, когда вскроется река, придут документы и можно будет уехать к океану и дальше, на большую землю. Но он до того хотел быть свободным, что не остался и месяца на прежнем положении и переселился в деревню.
Молчаливый, замкнутый, с втянутыми щеками — в них горел туберкулезный огонь, — Федотов в группе ни с кем не сходился и держался особняком. А тут вдруг его прорвало. Почему-то этот с нетерпением ждущий отъезда на волю человек почувствовал ко мне слепое доверие — через несколько дней после переселения в деревню у него не было от меня тайн. Может быть, до того тяжко ему было ждать, что не мог он вынести эту тяжесть один?
Мы сидим у него в комнатке за столом. Между нами лампа. Язычок керосинового пламени блестит у Федотова в глазах. От этого его глаза — как с сумасшедшинкой. Сквозь кожу красноватого лица словно проступает исступление. Пристально глядя то на меня, то на лампу, он говорит:
— У меня глупая боязнь: не дотянуть до парохода. Я знаю, этого не может быть, и все-таки боюсь. Туберкулез у меня не в такой форме, чтобы я не протянул еще два-три месяца. Надо выдержать: если бы вы знали, как я хочу еще раз увидеть семью, свой город! Тогда можно и умирать. Меня и страшит: а вдруг не увижу Раньше я боялся, что меня не освободят. Не знаю, откуда это взбрело, но я был уверен, что не освободят, я убедил себя А я пять лет только тем и жил, чтобы вернуться и еще раз увидеть. И я решил: если не освободят — этой весной уйду. Пойду в горы, перевалю их, спущусь по рекам, а там поднимусь на пароходе к железной дороге и проберусь к себе Вы знаете, севернее нас, километров за пятьсот, работает экспедиция профессора Светлова, из Геолкома? Я хотел выдать себя за участника этой экспедиции, отправленного по специальному маршруту. Имейте это в виду Я уже кое-что заготовил — вот, если хотите, мне они больше не нужны, а вам могут пригодиться.
Он передал мне три заполненных профсоюзных билета. И билеты, и этот разговор — как знак судьбы. Я ничего не говорил геологу — откуда он узнал? И план почти тот же! Федотов снова и снова говорил об этом, как бы подталкивая и напутствуя меня.
В эти дни открылся и Калистов. Он сидел в хозчасти с утра до ночи, тут же обедал, ужинал; к пайку на железной печке пек нам оладьи, варил овсянку, кипятил чай Мы подружились — и сначала из намеков, потом и из откровенного разговора выяснилось. Калистов живет тоже одной мыслью: как бы уйти, этой весной.
Калистов открыл больше: у них уже составляется группа, двое из нее — Реда и Хвощинский. Сибиряк Реда, охотник, знает тайгу, как мы город, идти с ним — играть в беспроигрышную лотерею. Хвощинский — бывший командир полка, храбрый и решительный человек.
Реду я знал; Хвощинский работал плотником, знал я его только издали, что он представлял собой — неизвестно. Есть и еще «кто-то — это уже опасно: каждому не влезешь в душу. В такие дела нельзя посвящать больше одного-двух человек Я потребовал от Калистова, чтобы он ни с кем не говорил о побеге.
На другой день поехал с Редой в деревню. Сидя рядом в санях и посматривая по сторонам, Реда рассудительно говорил, как об обыкновенном деле:
— Я так думаю, большим кагалом не нужно- шуму много. И в лесу шумно выйдет, да и не уследишь, Калистов горячий, он всех бы взял А сгоряча и пропасть недолго. Нам не к чему пропадать, пускай коммунары пропадают. Пятеро-шестеро — ладней не может быть: глаз за каждым, и каждый свое дело исполнит. И выручка круговая, товарищество, и пройдем, где хотим Еще оружие нужно. В тайге без оружия — как без рук, это что плотник без топора. Зверя пострелять, пищу добыть, да и не больно погонятся, поопасятся. С оружием, впятером, вшестером, мы куда хочешь уйдем, хоть до Амура А там и Китай…
Реда рассказал о своем плане. В одну из ночей, когда в тайге немного подсохнет, мы обезоружим начальника группы и охрану. Это не трудно» мер предосторожности они не принимают. Оставляем их связанными: до утра они ничего не сделают. Вооружившись винтовками, наганами и охотничьим ружьем начальника, уйдем на берег, возьмем в складе припасы, переедем на лодке реку — ив тайгу Разыскать в ней пятерых-шестерых — дело почти безнадежное Погоню организуют не раньше, чем к полудню у охраны не будет оружия И гнаться, зная, что у нас пять-шесть винтовок, ретиво не будут. каждому дорога своя жизнь.
Этот план пришелся мне по душе Против силы, что послала нас сюда и держит здесь, безоружные мы бессильны. Эту силу нельзя ни убедить, ни уговорить, ни умолить Даже для того, чтобы только уцелеть, под ее властью надо всегда обманывать, хитрить, изворачиваться Это не каждый может и не каждому по нутру. И тому, кто может, если он не из той же породы, всегда будет противно Это — против природы человеческой, это унижает и оскорбляет. И даже если сумеешь перехитрить и вывернуться, у тебя остается чувство, что победа не за тобой, потому что ты должен продолжать изворачиваться, до твоего конца.
Совсем другое, если в руках у тебя оружие и рядом вооруженные друзья. Унизительное заячье чувство мгновенно пропадает Пусть вас мало — вы все равно отбрасываете уловки и говорите в лицо: иду на вы И этим принуждаете противную сторону тоже отказаться от заячьего петлянья и выйти в открытую. Тут — почти поединок: кто кого. Это удесятеряет ваши силы — и ослабляет трусливую власть.
Я одобрил план Реды, попросив, чтобы он пока никому не говорил о нем. До самого дня, когда надо будет приступать к выполнению, о нем будем знать только трое: Реда, Калистов и я.
Еще ближе я сошелся с Редой. Постепенно мне открылись думы этого великана. О Китае он упомянул так, может быть в расчете, чтобы соблазнить. Думал он о другом: выбраться в родные места, составить из друзей небольшой отряд, выйти к сибирской магистрали и начать партизанские набеги, стараясь поднять восстание в больших селах и городах. Пробью в концлагере три года и повстречав множество людей из разных мест России, Реда сильно раздвинул свой кругозор таежного чалдона. Здравый рассудок и природная сметка позволили ему разобраться в настроениях людей, подметить главное, обобщить, а сильная воля и страсть подсказали: если взметнуться, решительно, с расчетом на всю Россию — может быть, получится запал, от которого громыхнет общий взрыв. Это был природный вожак, способный преодолеть крестьянскую ограниченность, и я видел, что за ним пошли бы. Кто знает, может быть его думы как-нибудь и воплотились бы в действительность?
План Реды открывал не просто даль: из отвлеченного мечтания возникала цель. В думах Реды были белые пятна; его вел тоже не столько рассудок, сколько чувство, инстинкт, но это было здоровый инстинкт. О многом еще рано было думать, но это не помеха: белые пятна сотрутся потом, неясное прояснится в действии. И не мне отговаривать: я готов помогать, сколько хватит у меня сил, хотя бы дело и не обещало обязательного успеха…
Весна торопилась. Неделю назад казалось, что мертвые покровы в лесу, слежавшиеся ледяными глыбами, не растопить. А из-под них земля уже тянулась к солнцу. Беспокойный земной дух прошиб глыбы снизу, солнце съедало их сверху; снег осаживался — и вот уже он, как ненужный ноздрястый нарост. Теплый ветер выметает его, как с улиц выметают сор. Иначе запахло в лесу: природа на глазах совершала крутой поворот; обновление было неминуемым.
Поворот совершался и в душах. Яснее, чем когда прежде, можно было ощутить, как за внешним скрывается невидимое, более важное, чем видимое. Взгляд словно проникал сквозь оболочки и видел глубину душ. Я всматривался в лица, в глаза: который? Не этот ли? И безошибочное чувство часто говорило: и этот. Этот тоже под будничной покорностью таит дерзкую мысль: пробить налет, вырваться, взлететь ввысь. Душа издырявила пригибавший его к земле пласт — еще усилие, еще день, еще солнечный луч или веяние ветра весны, обжигающего ветра свободы — и человек выпрямится в рост. Похоже, что половина нашей группы готова была бежать и тайное для того, кто мог видеть, кто жил тем же чувством, стало явным.
Наступили дни, когда было неизвестно, что реальнее: обыденность или то, что питалось пока только замыслом и медленным приближением к нему. В голове смятение; перепутались наблюдения над собой и над другими людьми, бушевание весны и тяга в даль. А надо вести себя так, как будто ничего не происходит, — для того, чтобы могло осуществиться скрывающееся внутри, пока только задуманное, но более реальное и важное, чем все, что вокруг. И тут, когда душа и инстинкт хищно и безрассудно влеклись к осуществлению задуманного, сами собой по-звериному обострились чувства. Глаза подмечали, что пропускали раньше, слух будто вытянулся и я чуть не по-собачьи прислушивался и принюхивался, стараясь распознать каждую опасность и каждый благоприятный признак.
На людях надо было оставаться спокойным. А ночью я корчился в лихорадке тревоги и не спал часами. Я проклинал медлительность весны, хотя она и не опаздывала. Преследовали неопределимые предчувствия: вдруг ничего не выйдет? Это было бы крушением, обвалом, катастрофой, последствий которой не вообразишь. Я успокаивал себя: нет причин, почему бы не удалось, но темные предчувствия сильнее рассудка и ночную тревогу не заглушить.
Днем, при виде далеких гор, тревога исчезала. И крепла тяга в даль. Тягу эту не остановить. Я не чувствовал, я знал: я буду там…