Снова в пути

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Снова в пути

Опять растекаются заболоченные низины, не похожие на берега. Заросли камыша, редкого кустарника почти сразу за бортом парохода; блестят впереди, справа и слева голубые воды озер, протоков, зелень лугов, — на лугах тоже взблескивают глаза луж. Уходят хилые островки — и ни человека, ни жилья. В камыше гомонят несчетные стада птиц, а плывем будто по мертвым местам.

Буксирный пароход, шлепая плицами, осторожно пробирается из одной воды в другую. Он никак не приспособлен для пассажиров: помещений для нас нет. Верхняя палуба открыта солнцу, ветру и дождю, на нижней мы мешаем матросам. Ночью холодновато. Устроились в закуте около трубы, на ящике с инструментами. Днем жарко, зато хорошо ночью.

Пассажиров мало: два туземца едут в районный центр, еще три пробираются в ближайшие поселки. Секретарь, встречаясь, смотрит нахально: лопались? Сохраняя независимый вид, стараемся не попадаться ему на глаза, чтобы не доставлять лишней радости.

За нами на буксире тащатся баржи. Что за беглецы едут за нами? Скоро их стали выпускать из трюма, но не разрешали отходить от люка. Молодые ребята, рабочие или крестьяне. Что за люди? На одной из остановок пароход встал рядом с баржами, комсомольцы отошли от беглецов к борту, мы осторожно спросили, откуда? И сразу поняли: они из того пункта, куда послали Калистова. Недавно они прибыли с базы экспедиции и сразу же бежали. О нашем побеге они еще не могли слышать и не знали нас. Это к лучшему: ни они нас, ни мы их выдать не можем. Не можем мы и помочь друг другу. Так теперь и должно быть: каждый за себя.

Дня через три началась настоящая река. Правый берег поднялся бугром, на нем ломаной зубчатой стеной встала черная тайга. Слева осталась широкая зеленая пойма, только кое-где на ней, отражая голубое небо, белели зеркала озер.

Чаще стали попадаться поселки, по два-три в день. Выглянут за изгибом конусы юрт, над ними лениво курится дымок, или встанут справа на бугре три-четыре избы, — пароход рвет тишину басовым гудком. На берег высыпают ребятишки, в развалку идут туземцы, пароход приткнет баржи к земле, — туземцы неторопливо тащат на баржи тюки пушнины, ящики вяленой рыбы, бочата масла. Или часами грузят до звона сухие сосновые поленья. Мы стоим — неподвижна река, неподвижен воздух, и если бы не лохмы дыма из трубы, можно бы думать, что все, что видим, только нарисовано. Кончилась погрузка, пароход опять зачем-то ревет, снова шлепанье плиц — и снова мертвое безлюдье, пустыня, глушь, полная солнца, зелени и голубени, скрывающих кипение жизни.

Оно тут, под нами, вокруг нас. Из чащи нечаянно высунется недоуменная морда медведя, утки без стеснения плещутся в камышах, в реке постоянный всплеск и блеск. Кое-где встречаем рыболовов: тянут на берег сети, до верха полные живым серебром. Щука тут не рыба: суха и тоща. Тут столько рыбы, самых нежнейших пород, что и впрямь наверно ее можно черпать сачком.

Кончились и редкие поселки. День, два, три плывем под угрюмым берегом, нависшим суровой тайгой. Может быть, кончилась граница одного племени, а другое еще не начиналось. Десятки, сотни километров, — а где-то люди давят друг друга из-за жалкого клочка земли.

Странно смотреть на это безлюдье, на сплетение буйства нечеловечьей жизни с мертвой тишиной. Это не кладбище, нет, тут не хоронили людей, но душу гнетет почти кладбищенской тоской.

А вот и кладбище. Откуда оно тут? Мы с недоумением всматриваемся, — на горе, на сдавленной тайгой поляне, возвышаются холмики, между ними кривые кресты, — откуда тут кресты? Внизу, на берегу, лежат кучей какие-то обгорелые коряги. Это что-то новое, чего мы еще не видели. Что за холмики, что за коряги?

Пароход гудит, подваливает к берегу, — это не коряги. Это люди. Но что Это за люди? По коже проходит мороз. Они лежат безучастно, тревожно и резко очерченные на желтом песке. Что это за люди?!

Сбросили сходни, капитан крикнул матросам, два матроса сошли на берег, чтобы помочь лежащим взойти на пароход. Коряги зашевелились, поползли, — одни ползли сами, неуклюже двигая по земле черными руками и ногами, завернутыми в гнилые лохмотья, прильнув грудью к земле, уже не в силах оторваться от нее Другие ковыляли на коленях, на четвереньках, боком и спиной вперед, кто как мог, если мог. Кто не мог, тех матросы вели под руки или несли на себе. И смертным ужасом веяло от черных лиц, изъеденных голодом и цингой, от исковерканных рук и ног, от лохмотьев, — от них несло тленом, как от выкопанных из могил. Что это за люди, Что с ними стряслось?

Восемнадцать обгорелых останков поместили на корме. Они лежали, с потухшими глазами, как мертвецы. Даже предложенный нами хлеб не расшевелил их.

Это были раскулаченные крестьяне, откуда-то из Западной Сибири. Прошлой осенью их привезли сюда на баржах, тысячу семейств, и выгрузили на берегу, среди тайги. У них не было ни продуктов, ни инструментов и снастей. Нашлось несколько топоров. Уже шли дожди, недолго оставалось до снега. Самодельными лопатами они начали рыть землянки. Сразу начали и умирать Сначала дети, старики, потом взрослые.

Питались ягодами, грибами, ловили силками птицу, мелкое зверье, подобием удочек и сеток рыбу. Но не было ни хлеба, ни соли. Заготовить пищу на зиму не могли. И быстро обессилили. Умерших сначала хоронили на лесной опушке, потом тут же, между землянками, потом мертвые оставались в землянках. Некому было хоронить: каждый сам ждал смерти Кое-кто ушел, еще до снега, но дошли ли ушедшие куда-нибудь или погибли в тайге, никто не знал. К весне из тысячи семей в живых остались вот эти восемнадцать человек Капитану приказали вывезти их в район.

Как они прожили зиму, они не могли рассказать Переползая от землянки к землянке, они искали все, что можно было съесть. Кожухи, ремни, сапоги, ботинки резали на кусочки, варили и ели Наверно, ели они и трупы. Это не имело значения они и сами были трупами, из них ушло все человеческое. Тут, на корме, лежали уже не люди. Это и в самим деле была только груда отработанного, пережженного человеческого сырья, из которого людей больше не получится.

Я приглядывался к матросам, к пассажирам, смотревшим на крестьян, к самому себе, — и ни у себя, ни у окружающих не видел ни гнева, ни нестерпимой боли. Глаза ни у кого не горели возмущением. Мы словно отупели. Ну, да, это всюду, но всей России, сколько уже видели и увидим еще Все то же удавье дело Только в груди вместо сердца был камень и тяжесть его давила вниз…

На остановках выходим на берег, взбираемся на кручи, гуляем по лесу. Комсомольцы посматривают с барж, иногда сходят вслед за нами, но явно нас не сторожат. Не трудно уйти в лес подальше, а там прибавить шагу, — уйти, пожалуй, можно, хотя риск большой Мы переглядываемся: тьма тайги тянет, зазывает нас. Но стоит ли? И еще далеко. Спускаемся к пароходу, плывем опять.

Так плыть бы и плыть, по этой голубой ленте, чтобы не приплыть никуда Чтобы ничего больше не было, кроме парохода, тайги, неторопливой реки, прозрачного неба, и этого ленивого шлепанья плиц, которое, похоже, оставляет пароход неподвижным. Оставаться в этой неподвижности, протянуть ее так, чтобы у нее не было конца. Но дни идут, уходят и берега, мы уже у последнего изгиба реки, еще день, полтора, — что будет за ними?

Пароход подваливает к берегу, на верху — редкий сосновый бор, над обрывом длинные поленницы дров. Отсюда до городка всего километров сто. Отсюда, как будто, начинаются и сухие места. Матросы цепочкой, — вниз, вверх, — грузят дрова, а мы взбираемся на обрыв, заходим за поленницы, дальше, к кустам, ложимся в траву и ждем. Придут ли комсомольцы? Мы еще не решили, стоит ли уходить с дороги, но может быть, решим сейчас Из-за поленницы выходит комсомолец с винчестером, беспокойно шарит глазами вдали, ближе, по земле, находит нас, — мы беспечно курим, подставив лица вечернему солнцу. Комсомолец отворачивается, будто прогуливаясь уходит за поленницу, -г- по спине его чувствуем, как он напряжен. За поленницей он, конечно, притаился и смотрит в щелку. Может быть, затеять игру, кто кого перехитрит? Уйти дальше вниз по реке, чтобы он не видел, и незаметно двигаться в лес Он позовет других, вряд ли уйдешь. Да и нет у нас такой уж острой охоты уходить сейчас. Тянет и город, откуда уйти, наверно, легче. Пароход гудит, — что ж, поплыли к тому, что нас ждет…

На десятый день река раздвинулась, растеклась протоками, потом они слились — река шире Волги и по северному могучее и величественнее. Скоро не будет видно берега. Пароход с баржами в этом безбрежии —- как таракан на натертом полу, жалко спешит куда-то в безопасное убежище. Под вечер вошли в проток поуже — и на низком берегу увидели город. Просторно разбросаны дома и домишки; пристани, барки и баржи, скорлупки лодок, пассажирский пароход-красавец, с длинным шлейфом белого дыма, закрывшим полгорода Мы смотрели жадно: это — наше, привычное, крохотная точка среди одоленных и дальше, за городом, еще неодоленных пустынь, — от этой точки тянется нить и к нашей земле.

На берегу люди, много людей, — кажется, вечность не виданное нами оживление. А сердце сжимается: что-то будет? Хвощинский тоже волнуется и бодрится. Переглядываемся надо приготовиться, подтянуться.

Подошел секретарь. Глаза беспокойно бегают, видимо, не знает, как ему быть.

— Вот и приехали, — как-то растерянно улыбается секретарь — Что ж вы теперь? К кому пойдете? Вам бы сразу к начальству.

— Да, мы и собираемся к начальству. Только еще не знаем, к кому первому? К председателю райисполкома?

— Самое верное — к уполномоченному НКВД, — заторопился секретарь. — Он же все может, и с документами, и со связью. Если вам радиограмму послать — только к нему. Хотите, покажу, как идти? Мне все равно к нему беглецов вести…

Мы и сами знали, что без НКВД не обойдешься. Может быть, и лучше, сразу в воду?

Сквозь толпу любопытных сошли, поднялись на невысокий берег, — за нами комсомольцы повели беглецов. По широкой пустынной улице идем с секретарем сбоку, по деревянным тротуарам, комсомольцы с беглецами шагают по дороге.

Большой деревянный одноэтажный дом, крытый железом. Вошли во двор. Беглецы сели в середине, окруженные комсомольцами, а мы направились на высокое крыльцо. Секретарь опередил, попросив подождать: он доложит сначала о беглецах Ничего не поделать, присели на ступеньках.

С беглецами покончили быстро: секретарь вышел и приказал комсомольцам вести их в тюрьму. А нас опять просил подождать.

Ждем пять минут, десять, пятнадцать Что там наговаривает секретарь? Скверное настроение гложет нас От этого человека добра не жди.

На крыльцо выходит — не секретарь, а пожилая женщина, с седыми волосами и добрым морщинистым лицом. Она смотрит на нас мягкими, ласковыми глазами, будто подбодряет, и тихим голосом просит заходить. Эта женщина — как доброе предзнаменование. И мы, тепло обрадованные в глубине души, спокойнее вошли в этот дом.