Маёшка
Маёшка
О прозвище Лермонтова Маё, Маёшка, говорили различно — общего мнения не осталось; все сходились на том, что так звали какого-то горбуна или карлика из какого-то романа.
Меринский говорил: «Лермонтов был небольшого роста, плотный, широкоплечий и немного сутуловатый. Зимою в большие морозы юнкера, уходя из Школы, надевали шинели в рукава, сверх мундиров и ментиков; в этой форме он действительно казался неуклюжим, что и сам сознавал, и однажды нарисовал себя в этой одежде в карикатуре. Впоследствии под именем Маёшки он описал себя в стихотворении «Монго»».
Аким Шан-Гирей тоже помнил, что «в школе он носил прозвание Маешки от m-r Mayeux, горбатого и остроумного героя давно забытого шутовского французского романа».
Е. П. Ростопчина вспоминает: «Он давал всем различные прозвища в насмешку; справедливость требовала, чтобы и он получил свое; к нам дошел из Парижа, откуда к нам приходит все, особый тип, с которым он имел много сходства, — горбатого Майё, и Лермонтову дали это прозвище вследствие его малого роста и большой головы, которые придавали ему некоторое фамильное сходство с этим уродцем».
Меринский утверждает, что Маё — «название одного из действующих лиц бывшего тогда в моде романа «Собор Парижской Богоматери». Маё этот изображен в романе уродом, горбатым».
В. П. Бурнашев записал другое объяснение — от Синицына: «Лермонтов немного кривоног благодаря удару, полученному им в манеже от раздразненной им лошади еще в первый год его нахождения в Школе, да к тому же и порядком, как вы могли заметить, сутуловат и неуклюж… Вы знаете, что французы, Бог знает почему, всех горбунов зовут «Мауеих» и что под названием «m-r Mayeux» есть один роман Рикера, вроде Поль де Кока; так вот «Майошка косолапый» уменьшительное французского Mayeux».
Если прозвище Маё находило себе хоть какие-то, пусть и запутанные, но в общем сходные объяснения, то другое прозвище, Монго, вообще практически не поддавалось истолкованию; это было нечто, понятное лишь очень узкому кругу и никогда за пределы этого круга по-настоящему не выходившее.
Алексей Аркадьевич Столыпин (1816–1858) приходился Лермонтову двоюродным дядей — он был сыном Аркадия Алексеевича и Веры Николаевны Столыпиных, внуком Н. С. Мордвинова. Дружба с этим человеком имела для Лермонтова очень большое значение; они вместе учились, вместе служили; вместе воевали в Чечне и вместе жили в Пятигорске. Столыпин стал секундантом Лермонтова в его последней дуэли. Подобно самому Лермонтову, Монго был весьма молчалив и сдержан в отношении фактов; что бы ни говорили о нем — а говорили много и далеко не всегда доброжелательно, — он не проронил ни слова. Единственный «знаковый» жест, который объяснял его отношение к Лермонтову, — Столыпин опубликовал свой перевод «Героя нашего времени» на французский.
Столыпин носит прозвище Монго со времен Школы — и до самого конца. Его так и называют «Алексей Монго Столыпин». Потому что Столыпиных много, а Монго — один-единственный.
Согласно одной из версий, это прозвище появилось так: увидев на столе у Столыпина французскую книгу «Путешествие Монгопарка», Лермонтов взял сокращенную версию этого имени. Другие говорят, что Монго — это кличка любимой столыпинской собаки, славной тем, что прибегала на смотр разыскивать хозяина и брехала на лошадь командира. Возможно, собаку назвали потом, когда хозяин уже был Монго.
* * *
Важными событиями в Школе были парады, экзамены и летние лагеря.
7 июня 1833 года по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров отдан приказ: «Завтрашнего числа имеет быть публичный экзамен 1-м классам и в 91/2 часов утра, для чего всем юнкерам и подпрапорщикам быть одетыми в мундирах, кавалерии в рейтузах, а пехоте в белых летних панталонах…»
8 июня Лермонтов выдержал экзамен в первый (т. е. старший) класс.
«Я полагаю, что вы будете рады узнать, что я, пробыв в школе только два месяца, выдержал экзамен в первый класс и теперь один из первых… это все-таки внушает надежду на близкое освобождение, — писал он в письме Марии Лопухиной и тут же признается: — С тех пор, как я писал вам, со мной случилось столько странного, что я сам не знаю, каким путем пойду — путем порока или глупости. Правда, оба пути приводят к одной и той же цели. Знаю, что вы станете увещевать меня, постараетесь утешить — это было бы излишним! Я счастливее, чем когда-либо, веселее любого пьяницы, распевающего на улице! Вас коробит от этих выражений! но увы! скажи, с кем ты водишься, — ия скажу, кто ты!»
В другом переводе (это письмо, как и остальные, обращенные к женщинам, написано по-французски) вместо слова «глупость» употреблено слово «пошлость» — в смысле, очевидно, «банальность».
В середине июня Школа готовится выступить в лагерь. 18 июня юнкера получают последний отпуск из Школы перед выходом в летние лагеря. В приказе по Школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров подробнейше «обсказаны» все подробности грядущего похода:
«Завтрашнего числа все военно-учебные заведения имеют выступить в лагерь; отряд собирается на Измайловском парадном месте, куда прибыть непременно к шести часам пополудни — одетым быть в шинелях, летних брюках и полной походной амуниции, а кавалерии в рейтузах; всем выступить из школы в 51/2 часов.
Если эскадронный командир ротмистр Стунеев по болезни своей не в силах будет выехать во фронт, в таком случае командовать эскадроном ротмистру Осоргину, — во фронте при эскадроне быть гг. офицерам, штабс-ротмистру Эндоурову, поручику Бреверну, а при взводе подпрапорщикам штабс-капитанам Романусу и Лишину.
Всему обозу как с офицерскими вещами, так и с другими тягостями отправиться непременно в 3 часа пополудни; всех излишних нижних чинов отправить при сих повозках.
Весь сказанный обоз, офицерские денщики и прислужники поручаются штабс-капитану Шилину, коему вместе с ними следовать до Стрельны во время перехода, чтобы все были при своих повозках, никому не позволять заходить в питейные дома.
Юнкера и подпрапорщики, не вошедшие в расчет фронта, должны быть совершенно готовыми в учебном зале в 5 часов пополудни, откуда, под командою штабс-капитана бар. Седеркрейца, выступать через Нарвскую заставу до Красного кабачка, где и дожидать прибытия отряда; подпрапорщикам быть одетыми в походной форме без ранцев.
Для занятия мест от эскадрона и роты послать по 2 унтер-офицера или ефрейтора, коим на Измайловском парадном месте быть в 51/2 часов; при сих унтер-офицерах быть на сказанном месте адъютанту школы г. поручику Шипову».
Свою жизнь в летнем лагере Лермонтов подробно описывает в письме Марии Лопухиной от 4 августа:
«Я не подавал о себе вестей с тех пор, как мы отправились в лагерь, да и действительно мне бы это не удалось при всем моем желании; вообразите себе палатку в 3 аршина в длину и ширину и в 21/2 аршина в вышину, в которой живет три человека со всем снаряжением, со всеми доспехами, как: сабли, карабины, кивера и проч., и проч. Погода была отвратительная, из-за бесконечного дождя мы бывало по два дня сряду не могли просушить свое платье. Тем не менее эта жизнь мне до некоторой степени нравилась; вы знаете, милый друг, что у меня всегда было пристрастие к дождю и грязи, и теперь, по милости Божьей, я насладился этим вдоволь.
Мы вернулись домой, и скоро начинаются наши занятия. Единственно, что придает мне сил, — это мысль, что через год я офицер. И тогда, тогда… Боже мой! если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести!.. О, это будет чудесно: во-первых, причуды, шалости всякого рода и поэзия, купающаяся в шампанском… мне нужны чувственные наслаждения, ощутимое счастье, счастье, которое покупают за деньги, счастье, которое носят в кармане как табакерку, счастье, которое обманывает только мои чувства, оставляя душу в покое и бездействии…»
О счастье, которое легко покупается за деньги и не затрагивает душу, он писал еще раньше, в «Странном человеке», — но именно такого «счастья» Лермонтову всегда будет недостаточно. Пока что он участвует наравне со всеми в лагерной жизни, которая, вопреки письму, состояла не только из «грязи и дождя».
Детали лагерного быта сохранились в альбоме Поливанова, среди рисунков — «Экзамен по уставам», «Юнкера ловят крысу в дортуаре», «Гауптвахта в здании училища», «Николай I на маневрах кавалерии»…
2 июля, согласно приказу, «после обеда дозволяется гг. воспитанников уволить на гулянье в петергофские сады и в Александрию не иначе, как командами при офицерах, для чего от всех частей оных нарядить офицеров, и команды сии могут составлять в большем числе, нежели на вчерашнем гулянье; если кто из воспитанников уволен будет на квартиру к родителям и родственникам, таковой, имея при себе отпускной билет, может гулять с родственниками, соблюдая везде свойственное благородному юноше приличие, опрятность и форму. Одетым быть гг. воспитывающимся в мундирах, в белых летних брюках, в лагерных киверах и портупеях, а гг. офицерам всем вообще в течение сегодняшнего дня быть в мундирах, в зеленых брюках, шарфах и лагерных киверах».
Описание этого памятного гулянья в Петергофе дано Лермонтовым в поэме «Петергофский праздник»:
Кипит веселый Петергоф,
Толпа по улицам пестреет.
Печальный лагерь юнкеров
Приметно тихнет и пустеет.
Туман ложится по холмам,
Окрестность сумраком одета —
И вот к далеким небесам,
Как долгохвостая комета,
Летит сигнальная ракета.
Волшебно озарился сад,
Затейливо, разнообразно;
Толпа валит вперед, назад,
Толкается, зевает праздно.
Узоры радужных огней,
Дворец, жемчужные фонтаны,
Жандармы, белые султаны,
Корсеты дам, гербы ливрей,
Колеты кирасир мучные,
Лядунки, ментики златые,
Купчих парчевые платки,
Кинжалы, сабли, алебарды,
С гнилыми фруктами лотки,
Старухи, франты, казаки,
Глупцов чиновных бакенбарды,
Венгерки мелких штукарей…
Толпы приезжих иноземцев,
Татар, черкесов и армян,
Французов тощих, толстых немцев
И долговязых англичан —
В одну картину все сливалось
В аллеях тесных и густых
И сверху ярко освещалось
Огнями склянок расписных.
Владимир Соловьев, который всерьез считает Лермонтова предтечей «ницшеанцев», о ранних (непристойных) творениях поэта высказывается крайне резко. Сравнивая скабрезные произведения Пушкина с «порнографической музой» Лермонтова, Соловьев утверждает: «Пушкина в этом случае вдохновлял какой-то игривый бесенок, какой-то шутник-гном, тогда как пером Лермонтова водил настоящий демон нечистоты». Чем «игривый бесенок» лучше «настоящего демона», Соловьев не проясняет; а ведь зло такого рода не имеет столь определенной количественной характеристики и не может быть измерено литрами и килограммами. Лучше ли синий черт желтого черта? Мы имеем дело с простым фактом: в юнкерской школе Лермонтов писал рифмованные непристойности. Утверждать вслед за Соловьевым, что «демон нечистоты» «слишком рано и слишком беспрепятственно овладел… душою несчастного поэта и слишком много следов оставил в его произведениях», было бы излишним и неумным морализаторством: этих следов совсем не так много, и большинство из них, как представляется, было вызвано обычным желанием «посмотреть, как далеко можно зайти слишком далеко». Что до «литературоведческих выводов» Соловьева о том, что «главное — характер этих писаний производит какое-то удручающее впечатление полным отсутствием той легкой игривости и грации, какими отличаются, например, подлинные произведения Пушкина в этой области», то оно, мягко говоря, преувеличено. (Заметим, что несколько раз Соловьев прибегает к эпитету «какой-то», «какое-то» — обычно это признак беспомощности в подборе определения; в устной речи моделируется мычанием и шевелением в воздухе пальцев.) Соловьев ханжески утверждает, что не может (из цензурных соображений) подтвердить свое суждение цитатами и потому поясняет его сравнением. «Игривая» муза Пушкина — это ласточка, черкнувшая крылом по поверхности лужи; «порнографическая» муза Лермонтова — «лягушка, прочно засевшая в тине».
Припечатал, конечно, знатно, да только это неправда: непристойные вирши Лермонтова так же легки, живописны и полны бесценных деталек, наблюдений из реальной жизни, как и его признанные творения, и если сравнивать приведенный Меринским отрывок из «Уланши» со стихотворением «Валерик», то в глаза бросится очевидное сходство: военный быт, без труда заключенный в умелую строфу.