Глава тринадцатая «Вадим»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава тринадцатая

«Вадим»

В одном из писем Марии Лопухиной Лермонтов признается: «Мой роман — сплошное отчаяние. Я перерыл всю душу, желая извлечь из нее все, что способно обратиться в ненависть, и все это в беспорядке излил на бумагу».

Считается, что в этом письме речь идет о неоконченном романе «Вадим». Вообще же хронология работы Лермонтова над романом не вполне ясна — точные и однозначные документальные свидетельства на сей счет отсутствуют. Традиционно «Вадим» датируется 1832–1834 годами на основании двух документов — воспоминаний Л. М. Меринского и письма Лермонтова («Мой роман — сплошное отчаяние»).

Л. М. Меринский рассказывал, что юнкер Лермонтов поведал ему план романа, «…который задумал писать прозой и три главы которого были тогда уже им написаны. Роман этот был из времен Екатерины II, основанный на истинном происшествии, по рассказам его бабушки. Не помню хорошо всего сюжета, помню только, что какой-то нищий играл значительную роль в этом романе; в нем также описывалась первая любовь, не вполне разделенная, и встреча одного из лиц романа с женщиной с сильным характером… Роман… не был окончен Лермонтовым и, вероятно, им уничтожен».

В любом случае «Вадим» создавался в стенах юнкерской школы. По мнению Ираклия Андроникова, это обстоятельство свидетельствует об особой революционности Лермонтова: «Напряженная работа над романом о пугачевском восстании в стенах закрытого военно-учебного заведения во времена Николая I сама по себе исключает мысль об ослаблении политических интересов и революционных нот в творчестве Лермонтова. Ибо… «Вадим», «со всеми своими слабостями и противоречиями, звучит как произведение революционное, как грозное напоминание о часе народной расплаты»».

Андроников рисует выразительную картинку: тайный революционер Лермонтов, запертый в казенном доме, ежеминутно рискуя быть обнаруженным, наказанным, сосланным, создает роман, полный призывов к бунту. Полузадушенный крик оппозиции в эпоху глухой реакции.

Поражает умение советской литературной критики видеть революционность там, где ее не было и в помине. Договариваются до того, что Пушкин же в «Капитанской дочке» показывает, как даже представители дворянского класса переходят на сторону народа; вот и Швабрин… Но ведь Швабрин — отрицательный персонаж! Он гнусно ведет себя с самого начала, а под конец оказывается предателем. Неужто Швабрин для Пушкина — пример для подражания?

Попробуем рассмотреть «Вадима» поближе — нет ли там в самом деле зова Руси к топору, как нас пытаются убедить?

Роман этот остался, кстати, без названия — первый лист в рукописи вырван (предполагают, что там имелось и посвящение, которое тоже погибло). Впервые роман был напечатан в «Вестнике Европы» (1873)подзаголовком «Юношеская повесть М. Ю. Лермонтова». Висковатов дал ей произвольное наименование «Горбач Вадим. Эпизод из пугачевского бунта. (Юношеская повесть)». В конце концов за произведением закрепилось название «Вадим»; так и будем называть его.

Завязка такова: горбатый нищий по имени Вадим нанимается в слуги к богатому помещику Борису Петровичу Палицыну. Борису Петровичу приглядеться бы получше к этому человеку; но, недалекий и привыкший полагаться на свое положение в обществе, он не снисходит до какого-то бродяги.

Между тем Лермонтов рисует персону очень неординарную: «Он был горбат и кривоног, но члены его казались крепкими и привыкшими к трудам этого позорного состояния; лицо его было длинно, смугло; прямой нос, курчавые волосы; широкий лоб его был желт, как лоб ученого, мрачен, как облако, покрывающее солнце в день бури… в глазах блистала целая будущность… они (его товарищи, т. е. другие нищие. — Е. Х.) уважали в нем какой-то величайший порок, а не безграничное несчастие, демона — но не человека…»

В этом описании гротескно соединяются черты самого Лермонтова — Маёшки — «безобразного горбуна», который едва ли не из «Собора Парижской Богоматери» Гюго позаимствован, и Демона лермонтовской поэмы. Точнее — Демона, если бы Демон был человеком (к этой теме Лермонтов не раз будет возвращаться в размышлениях Вадима о себе). Кажущаяся автобиографичность сбивает с толку; за Лермонтовым на десятки лет закрепляется эпитет демоничности, приверженности злому духу, а ведь это тоже неправда: автор отчетливо различает себя и своих персонажей и манипулирует сходством и различием между собой и ними: только что шли бок о бок, почти не различаясь, и вдруг резко разошлись… (Мы видели это, например, в «Сашке», в эпизоде похорон матери.)

Итак, возвращаемся к сюжету. Непростой нищий с «целой будущностью» во взоре нанимается в слуги к Палицыну. Тот, однако, не замечает в нем ничего: забавный урод, физически крепкий, чтобы приносить пользу, и только. Палицын беспечно вводит Вадима в свой дом.

У Палицына есть супруга, добрейшая и толстая Наталья Сергеевна; кроме того, в доме живет господская воспитанница Ольга, а в столице служит сын, Юрий, главная отрада господ Палицыных и вся их надежда.

Ольга — девушка-ангел, такая же, как Любовь в «Странном человеке»; Лермонтов о ней так и говорит: «Это был ангел, изгнанный из рая за то, что слишком сожалел о человечестве».

С первой же встречи Вадим «цепляет» Ольгу, намекая, что может открыть ей правду о ее происхождении. Этого достаточно, чтобы она заинтересовалась горбуном, начала искать его общества. В конце концов он раскрывает ей страшную историю ее семьи — их общей семьи.

Ольга на самом деле — родная сестра Вадима. «Твой отец был дворянин — богат — счастлив — и, подобно многим, кончил жизнь на соломе… У него был добрый сосед, его друг и приятель, занимавший первое место за столом его, товарищ на охоте, ласкавший детей его… Однажды на охоте собака отца твоего обскакала собаку его друга; он посмеялся над ним; с этой минуты началась непримиримая вражда… Друг твоего отца открыл старинную тяжбу о землях и выиграл ее и отнял у него все имение…» Трехлетнюю Ольгу после смерти разорившегося друга Палицын взял к себе — для успокоения совести, может быть; а Вадим, в те годы подросток, попадает в монастырь — «из сострадания… потому что я был не собака и нельзя было меня утопить». «В душных стенах, оглушаемый звоном колоколов, пеньем людей, одетых в черное платье… притесняемый за то, что я обижен природой…», растет озлобленный горбун. Оглушающие колокола сближают Вадима с Квазимодо, но это сближение мимолетно, потому что Квазимодо — воплощенная благодарность и любовь, прямая противоположность Вадиму; монастырь-тюрьма сближает Вадима с Мцыри, но и здесь сходство короткое, как соприкосновение рук. Все эти сближения важны лишь постольку, поскольку намекают на возможные пути, которые мог бы избрать для себя данный персонаж. Он как бы постоянно находится на распутье, и вот — минует сначала один перекресток, потом другой, потом третий, чтобы в финале вполне стать самим собой, т. е. полным злодеем.

В «Вадиме» обращает на себя внимание еще одна особенность сюжета: завязка лермонтовского романа практически идентична завязке «Дубровского». «Дубровского» Лермонтов никак не мог читать — этот роман увидел свет лишь в конце 1841 года, когда в живых уже не было ни Пушкина, ни Лермонтова.

Ираклий Андроников находит любопытную разгадку ребуса. «Фабула лермонтовского романа, — пишет он, — поразительно совпадает в этой части с историей Владимира Дубровского… Но если даже допустить, что сходство это обусловлено традицией «разбойничьих» сюжетов, то завязка в обоих романах — история с борзой собакой и возобновившаяся затем старинная тяжба о землях — заставляет думать, что в основе их лежит какой-то общий источник.

Известно, что в рукопись «Дубровского» Пушкин просто вшил писарскую копию с подлинного дела козловского уездного суда «О неправильном владении поручиком Иваном Яковлевым сыном Муратовым имением, принадлежащим гвардии подполковнику Семену Петрову сыну Крюкову…». Право было на стороне Муратова, но документ, подтверждающий это право, сгорел. Суд не пожелал разобрать дело по существу и вынес решение в пользу Крюкова. Нежелание суда войти в суть дела объяснялось просто: Крюков был важный барин, богатый помещик, владелец трех тысяч душ, а у Муратова было только одно небольшое поместье… Пушкин… узнал об этом деле от П. В. Нащокина и через его поверенного, Д. В. Короткого, чиновника Опекунского совета, достал копию судебного решения».

Лермонтов, как доказывает Лндроников, мог знать об этой истории совершенно из другого источника. «В Петербурге Арсеньева постоянно посещала дом Лонгиновых… Мать М. Н. Лонгинова, Мария Александровна… была дочерью тамбовской помещицы Прасковьи Александровны Крюковой, с которой Елизавету Алексеевну Арсеньеву связывала старинная и крепкая дружба… Постоянно встречаясь и переписываясь с Крюковыми, Арсеньева, несомненно, знала от них подробности многолетней незаконной тяжбы их тамбовского соседа и, вероятно, родственника, подполковника Крюкова, с обедневшим Муратовым… Если же вспомнить свидетельство Меринского о том, что роман Лермонтова был основан «на истинном происшествии, по рассказам его бабушки», становится понятным казавшееся раньше необъяснимым совпадение в «Дубровском» и в «Вадиме»: завязка обоих романов восходит, таким образом, к одному и тому же источнику, о котором Пушкин знал от Нащокина и Короткого, а Лермонтов — через Крюковых, со слов бабки».

Пройдем, однако, с Вадимом по другим его перепутьям. В «Вадиме» доведена до крайности еще одна тема, мучившая персонажей ранних пьес Лермонтова — и, очевидно, какое-то время мучившая и его самого: любовь к сестре. Но если у Юрия Волина речь идет все-таки о кузине, то с Вадимом все обстоит гораздо хуже: Ольга — родная его сестра. «Чудна природа; далеко ли от брата до сестры? — а какое различие!.. эти ангельские черты, эта демонская наружность… Впрочем, разве ангел и демон произошли не от одного начала?»

«Друг мой» назвала Ольга Вадима в разговоре. Ольга проста и сердечна; «брат — это друг, данный самой природой»; конечно, она так легко и естественно назвала его «другом»! «Впервые существо земное так называло Вадима; он не мог разом обнять все это блаженство… Эти два слова так сильно врезались в его душу, что несколько дней спустя, когда он говорил с самим собою, то не мог удержаться, чтоб не сказать: друг мой… Если мне скажут, что нельзя любить сестру так пылко, вот мой ответ: любовь — везде любовь, то есть самозабвение, сумасшествие, назовите как вам угодно…»

Чем больше берет верх демоническая природа в Вадиме, тем преступней его страсть к сестре. Эта страсть даже не физическая; он желает обладать ею целиком, в первую очередь — ее душой, хранить ее для себя одного, — и уж меньше всего хочет видеть ее счастливой замужем за кем-то другим.

Диалоги Вадима с Ольгой все чаще напоминают диалоги Демона с Тамарой: испепеляющая страсть и отчаянный призыв: «Люби меня!»

Человеческая природа мешает Вадиму; она требует от него постоянного выбора — то, чем не обременен Демон. «С тех пор как я сделался нищим, — говорит он сестре, — какой-то бешеный демон поселился в меня, но он не имел влияния на поступки мои; он только терзал меня; воскрешая умершие надежды, жажду любви, — он странствовал со мною рядом по берегу мрачной пропасти, показывая мне целый рай в отдалении; но чтоб достигнуть рая, надобно было перешагнуть через бездну…»

Вот отличие Демона от Вадима: Демону не дано перешагнуть через бездну и достичь вожделенного рая; человек же в состоянии это сделать. Выбор, постоянное требование выбора. И постоянная мысль о достижимости блаженства.

Вадима мучают воспоминания об утраченном земном рае, о вполне человеческом счастье его погибшего детства. «Высокие качели и пруд, обсаженный ветлами…» — мечты Вадима о былом почти в точности совпадают с теми, которые подчас охватывали самого поэта:

Как часто, пестрою толпою окружен…

… Наружно погружась в их блеск и суету,

Ласкаю я в душе старинную мечту,

Погибших лет святые звуки…

… И вижу я себя ребенком; и кругом

Родные все места: высокий барский дом

И сад с разрушенной теплицей;

Зеленой сетью трав подернут спящий пруд…

Воспоминание о земном рае — о детской чистоте, о покое благополучного барского детства — проступают сквозь жизненную суету и мучают человека…

Лермонтов абсолютно точен в изображении того, что происходило в душе Вадима: демон, вселившись в человека, терзает его из зависти. Рай для падшего человека при определенных условиях достижим; рай для падшего духа не достижим ни при каких условиях; отсюда — зависть. Точен и Вадим в описании своих страданий и, главное, в определении природы этих страданий. Он еще не уступил демону совершенно, демон «не имел влияния на его поступки» — пока.

Все очевиднее, насколько был не прав Владимир Соловьев в его оценке «демонизма» Лермонтова. Лермонтов своего врага знал в лицо, изучил его досконально — ив любой миг готов был встретить и отразить атаку. Что бывает, когда человек соглашается со своим врагом, показано на примере Вадима. И удивительно, что все, кто обвиняет Лермонтова в сознательном «демонизме», не замечают этого мужества, этого ясного и прямого взгляда на зло. Не смея взглянуть на зло прямо, обвинители указывают все время на одно: «Лермонтов видит зло, он смеет анализировать зло; следовательно, он сам — зло!» Что можно сказать о подобной оценке Лермонтова, кроме — «это какой-то позор»?

Что же происходит в романе далее?

Мы присутствуем при эпизоде, когда г-н Палицын обнаруживает свои намерения касательно Ольги. В романе Вальтера Скотта уже одно это намерение сделалось бы сюжетообразующим (вспомним, например, как в «Айвенго» храмовник преследует Ребекку и что из этого выходит); но в «Вадиме» поползновения Палицына почти ничего не значат — они ничего не прибавляют к характеристике Бориса Петровича. Мы и так знали, что он избалован, самоуверен, развратен. Наталья Сергеевна тоже, в общем, не сердится — привыкла, что муж время от времени чудит. Это все в обыкновении эпохи.

Затем добавляется новый герой: приезжает «сынок» господ Палицыных — Юрий.

Юрий как персонаж интересен в первую очередь тем, что это реалистический герой в романтическом произведении. Первым персонажем такого рода в творчестве Лермонтова считается Зораим из «Ангела смерти»: Зораим, живя в романтическом уединении пустыни с прекрасной Адой, «мог быть счастлив, но блаженства искал в забавах он пустых, искал он в людях совершенства, а сам — сам не был лучше их». Но в «Ангеле смерти» тема лишь намечена; другое дело Юрий, полностью ее раскрывший.

Первая встреча Юрия с Вадимом. Вадим — весь крайности, пропасти и бездны; дикая ненависть к Палицыным, безумная любовь к Ольге, страшное внешнее уродство и могучая сила духа. А Юрий — «хорош»… — «именно таковые лица нравятся женщинам: что-то доброе и вместе буйное, пылкость без упрямства, веселость без насмешки… голубые глаза не отражали свет, но, казалось, изливали его на все, что им встречалось».

«Как тебе нравится мой горбач!.. — сказал Борис Петрович. — Преуморительный…»

«Каждый человек, батюшка, — отвечал Юрий, — имеет недостатки… он не виноват, что изувечен природой!..»

Борис Петрович, как нарочно, сам того не зная, подыгрывает Вадиму; они исполняют роли в одной пьесе: Борис Петрович — роль бездушного злодея, Вадим — роль рокового мстителя. Но Юрий отказывается играть в подобной пьесе, он просто хороший человек и не желает быть чем-то иным. Вадима это сперва «смущает», а затем повергает в «бешенство»: он испытывает зависть — почему? Во-первых, потому, что Юрий красив; во-вторых, потому, что Юрий великодушен и добр; в-третьих, потому, что Юрий по душе Ольге и, поскольку они не кровная родня, эта любовь не преступна, а праведна и законна. Юрию — все, Вадиму — ничего; вот и причина для ненависти. Зависть — чувство демоническое. Вадим переходит на сторону «своего демона».

Чтобы подчеркнуть «реалистичность» Юрия, Лермонтов рассказывает такой эпизод его воинской службы. Во время войны с турками Юрий нашел красивую турчанку по имени Зара — «полуживую, под пылающими угольями разрушенной хижины»; «неизъяснимая жалость зашевелилась в глубине души его, и он поднял Зару, — и с этих пор она жила в его палатке, незрима и прекрасна, как ангел»… Однако «ангел» оказался ложным: в одну прекрасную ночь Юрий проснулся, «как ужаленный скорпионом», и увидел, что Зара занесла над ним кинжал. «В одно мгновение вырвал он у Зары смертоносное орудие и кинул далеко от себя; но турчанка не испугалась, не смутилась…

— Неблагодарная, змея! — воскликнул Юрий, — говори, разве смертью платят у вас за жизнь? разве на все мои ласки ты не знала другого ответа, как удар кинжала?., говори: чего ты хочешь?

— Я хочу свободы! — отвечала Зара.

— Свободы!., а! я тебе наскучил… ступай, Зара… Божий мир велик. Найди себе дом, друзей… ты видишь: и без моей смерти можно получить свободу…»

Такое мирное и, очевидно, простое разрешение «неразрешимого» конфликта удивило Зару; удивило бы оно и любого другого романтического персонажа; но для Юрия это был вполне естественный поступок. Так же он ведет себя и с остальными: это воплощенное здравомыслие и простота.

Еще один персонаж, столкнувшийся с простотой Юрия, — его родной отец, Борис Петрович. Юрий узнал о посягательствах отца на Ольгу и сказал твердо и без затей: «Если хотите быть моим отцом… то вообразите себе, что эта девушка такая неприкосновенная святыня, на которой самое ваше дыхание оставит вечные пятна… уважение имеет границы, а любовь — никаких!» Реакцию Бориса Петровича Лермонтов нам не показывает, но, надо полагать, слова сына возымели надлежащее действие — раз и навсегда. И никаких, заметьте, лишних драм.

Мы наконец подошли к главной истории романа — к пугачевскому бунту. Вадим становится предводителем восставших. Что движет им? Жажда справедливости, желание свободы? Мир народам, земля крестьянам?

Вадима нельзя сопоставлять даже со Швабриным: мол, оба — дворяне, перешедшие на сторону восставшего народа. Швабрин — офицер-предатель, Вадим — типичный люмпен, человек без классовой принадлежности, маргинал. Обладая сильным характером и особенной демонской «харизмой», он возглавляет сброд, подталкивает толпу к злодействам.

Смотрим, как начинается бунт. Толстая благодушная барыня Наталья Сергеевна с «Юрьюшкой», Ольгой и дворней отправляется в монастырь на богомолье. Это едва ли не единственное доступное ей развлечение. Наталья Сергеевна плоха тем, что свое неповторимое человеческое существование разменяла на рутину, на скуку повседневности, она плоха тем, что позволила душе заплыть жиром. Но в общем многие так живут — и Лермонтова это ужасает, — однако не убивать же за такое!

В монастыре Вадим на миг окунается в прежнюю стихию: картина Страшного Суда над воротами, безобразные нищие вокруг. Одна нищенка узнала Вадима и потребовала у него денег, он ее толкнул, она упала, ударилась и умерла; и ничто не шевельнулось у Вадима в душе. Когда толпа обсуждала смерть нищенки, Вадим даже не вспомнил о том, что послужил причиной этой смерти!

Время начинать мятеж. И мятеж начался с того, что толпа растерзала Наталью Сергеевну — наименее виновную из всех…

Юрий с Ольгой успели уйти раньше, а Борис Петрович вообще мирно храпел в доме у солдатки, своей любовницы, где всегда останавливался, когда уходил охотиться.

С этой минуты Вадим миновал главное распутье своей жизни: он превращается в злодея. Его главное желание — вовсе не восстановление справедливости для всех, вовсе не «покончить с угнетением крестьян», нет, он жаждет извести Палицыных… и даже не столько Бориса Петровича, повинного в гибели его семьи, сколько Юрия Борисовича, который отнял у него, Вадима, Ольгу.

Заметим, если бы Вадим вел себя не в «традициях Зары», а в «традициях Юрия», он бы быстро обнаружил, что и свободу, и Ольгу можно получить, не прибегая к кинжалу. Братская любовь — вполне дозволенное и очень желательно чувство, которому в обычных обстоятельствах вовсе не мешает замужество сестры. Но остановиться невозможно: демон выходит наружу — очевидно, после убийства нищенки, — и Вадим все больше погружается в разбойничьи декорации драмы «Испанцы» (сцены с веселящимися пугачевцами по стилю почти аналогичны сценам с веселящимися испанскими разбойниками).

«Казаки разложили у берега речки несколько ярких огней и расположились вокруг; прикатили первую бочку, — началась пирушка… Сначала веселый говор пробежал по толпе, смех, песни, шутки, рассказы, все сливалось в одну нестройную, неполную музыку, но скоро шум начал возрастать… Какие разноцветные группы! яркое пламя костров, согласно с догорающим западом, озаряло картину пира…

— За здравие пана Белобородки! — говорил один, выпивая разом полный ковшик. — Он первый выдумал этот золотой поход!..

— Черт его побери! — отвечал другой, покачиваясь; — славный малый!., пьет как бочка, дерется как зверь… и умнее монаха…

— … Ах ты хвастун, лях проклятый… ты во все время сидел с винтовкой за анбаром… ха! ха! ха!..

— А ты, рыжий, где спрятался, признайся, когда старик-то заперся в светелке да начал отстреливаться…

— …да кто же, если не я, подстрелил того длинного молодца…

— …уж я целил, целил в его меньшую дочь… ведь разбойница! стоит за простенком себе да заряжает ружья…»

Картина очень «романтическая»: пирующие разбойники похваляются, кто кого подстрелил и при каких обстоятельствах. Старик и его храбрая меньшая дочь, которая заряжала ружья для мужчин, — тут же, захваченные в плен. «Большие серые глаза» старика «медленно, строго пробегали картину, развернутую перед ним случайно; ни близость смерти, ни досада, ни ненависть, ничто не могло, казалось, отуманить этого спокойного, всепроникающего взгляда». А дочь его — «достойная кисти Рафаэля, с детской полусонной, полупечальной, полурадостной, невыразимой улыбкой» — «прилегла на плечо старика так беспечно и доверчиво, как ложится капля росы небесной на листок».

«Кто вам мешает их убить! разве боитесь своих старшин? — сказал Вадим с коварной улыбкой».

Непонятно, однако, как советская критика могла видеть в этом эпизоде восхищение пугачевцами и какие-то революционные мотивы. Пьяные казаки хватают старика и, грубо его браня, тащат вешать. «Не может быть, батюшка… ты не умрешь!..» — плачет дочь. «Отчего же, дочь! не может быть?., и Христос умер!., молись!» — отвечает старик.

Их растащили; но вдруг она вскрикнула и упала… она была мертва…»

Старику «надели на шею петлю, перекинули конец веревки через толстый сук и… раздался громкий хохот… Пьяные безумцы прежде времени пустили конец веревки, который взвился кверху; мученик сорвался, ударился оземь, — и нога его хрустнула… он застонал и повалился возле трупа своей дочери…»

«Пьяные безумцы», хохочущие при виде смерти, и «мученик», до последней минуты сохранявший достоинство, — кажется, акценты расставлены с предельной ясностью.

В эпизоде с повешенным опять мелькает цитата. В «Соборе Парижской Богоматери», как мы помним, повесили Эсмеральду, а ее мать умерла от горя прямо у подножия виселицы. В «Вадиме» вешают отца, а от горя тут же умирает дочь. Для чего эта цитата? Не для того ли, чтобы подчеркнуть разницу между Вадимом и Квазимодо — при изначальном их вроде бы внешнем сходстве?

Зачем Вадим предложил расправиться со стариком?

«Он хотел узнать, какое чувство волнует душу при виде такой казни, при виде самых ужасных мук человеческих — и нашел, что душу ничего не волнует».

Сближение с демоном стало почти полным.

Но, может быть, какая-то искра бескорыстной революционности все же тлеет в Вадиме? Ведь, в конце концов, он расправился в лице старика и девушки с классовыми врагами? Погодите, сейчас мы увидим, как он распорядился пытать «товарищей по классу» — солдатку и ее сына, выспрашивая, где прячется Палицын… Последнее слово романа — «душегубцы»: так называет автор сподвижников Вадима.

Превращение завершилось. Несколько раз Вадим сожалеет о своей человечности, о том, что не принадлежит к миру духов, но относится к миру людей. Но в конце концов он перестает сопротивляться демону своей души. Он больше не страдает, он больше вообще ничего не чувствует. Вся его «умиротворенность» — ложь, но каким образом эта ложь обрушится на голову Вадима и покарает его, остается за рамками написанного текста.

Ольга, в ужасе отвернувшаяся от родного брата, Юрий, не рвущийся геройски погибнуть и благоразумно скрывающийся, перетрусивший Палицын-старший — все они брошены посреди текста.

Чувства читателей, не получивших полноценной развязки этого сногсшибательного сюжета, вероятно, Лермонтову безразличны; тем лучше для Лермонтова — и тем хуже для читателей.