XIV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Революционер Мышкин. – Мое знакомство с ним. – Вдова доктора Соловьева. – Ее приключения. – Жандармский генерал Слезкин.

Пробегая на днях случайно попавшийся мне очерк П. Поливанова «Алексеевский равелин»[345], я в числе других интересных и памятных в истории русской революции имен несколько раз встретила имя Мышкина, в свое время прогремевшее в истории русской жизни. Мышкина мне пришлось видеть, и, несмотря на случайность этой встречи, его характерная фигура осталась у меня в памяти. Впоследствии имя его врезалось у меня в памяти вследствие очень характерного случая, прошедшего почти у меня на глазах и послужившего явным доказательством того «усердия не по разуму», каким наша бюрократия под фирмой «успокоения и подавления мятежа» подчас увеличивала, а пожалуй, и теперь еще увеличивает вспышки общественного негодования.

Мышкина я встретила, как уже сказала, совершенно случайно, не помню даже хорошенько, при каких именно обстоятельствах, но воспоминание о нем почему-то слилось у меня с воспоминанием о «Московских ведомостях», и как это ни странно, но мне почти наверное помнится, что он там состоял чем-то и при чем-то.

Встреча с ним не оставила во мне никакого положительно впечатления, и, мельком услыхав от кого-то о том, что Мышкин открыл большую типографию на Арбате[346], я, помнится, удивилась так неожиданно проявленной им состоятельности.

Затем имя это опять совершенно исчезло из моей памяти вплоть до того дня, когда мне о нем напомнил трагикомический случай вышеупомянутого «усердия не по разуму».

Это было в 1874 году; я работала исключительно в петербургских газетах, и в моем заведывании было московское отделение «Русского мира», когда ко мне в числе бесконечных кандидатов в писатели и сотрудники явилась пожилая особа, назвавшаяся вдовой доктора Соловьева. Она поведала мне, что умерший муж ее был большой литератор, что русская литература, да и вообще вся Россия, потеряла в его лице крупную и выдающуюся силу, и предложила мне для «Русского мира» какую-то его посмертную рукопись.

Я попросила оставить рукопись у меня, и, несмотря на то что произведение доктора оказалось положительно непригодным, вдова его продолжала посещать меня и с течением времени все учащала свои визиты. Посещения эти, доставлявшие мне очень мало удовольствия, одно время прекратились, и я думала уже, что навсегда избавлена от бесед о славе и гениальности никому не известного военного врача, когда в один прекрасный день ко мне явилась Прасковья Николаевна, – так звали вдову Соловьева, – сконфуженная, растерянная и, видимо, чем-то невыразимо возмущенная.

Я поинтересовалась узнать, что с ней случилось, и она, не обинуясь, с места в карьер объявила мне, что «попалась в государственном преступлении»… и на несколько часов была арестована.

Государственное преступление – и фигура Прасковьи Николаевны, которая могла бы послужить живым типом для изображения вдовы Пошлепкиной!..[347] Это сопоставление никак не могло уложиться в моем воображении!

Я успокоила ее как могла, и она, прерывая свое повествование всевозможными междометиями, поведала мне следующее.

Постараюсь передать ее рассказ так, как слышала его от нее и как набросала его тогда же, намереваясь поместить его на столбцах «Русского мира»… Но усердие не по разуму практиковалось тут налицо, и дело шло о событии, случившемся накануне… Поневоле пришлось отказаться от намерения рассказать в то время этот трагикомический эпизод.

Передаю слово героине рассказа.

– Вам известно, – так начала она свое повествование, – что мой покойный гениальный муж писал все… положительно все!.. Но вы еще не слыхали от меня, что в числе его «произведений» у меня осталась неиспользованная рукопись театральной пьесы, которую он еще при жизни представлял даже в цензуру и которая была одобрена!.. Все, что он написал, не могло не быть одобрено!..

– Все это прекрасно!.. Но что же тут общего с государственным преступлением?..

– Позвольте… Позвольте!.. Дойдет дело и до этого!.. Ну-с, предлагая всем поочередно его бессмертные произведения, я не могла встретить ни одной редакции, которая пожелала бы напечатать его пьесу!.. О-доб-ренную!.. Тогда мне сказали, что, быть может, я найду издателя для его пьесы, и я, как вы сами видите, очень энергичная в деле, стала искать хорошую и большую типографию…

– Но ведь типографы не издатели?..

– Ах, боже мой!.. Откуда мне было это знать… и притом, как оказалось, это одно и то же!..

Спорить я не стала и попросила ее продолжать.

– Ну-с, побывала я в типографии «Московских ведомостей», в типографии «Русских ведомостей», но это все опять-таки газеты и газеты… и я стала разыскивать уже прямо типографию, в которой бы никакая газета не печаталась. Иду по Арбату, вижу вывеску: «Типография Мышкина», во дворе направо… Вхожу во двор, иду направо… Вижу большое помещение… Типография, видимо, большая, хорошая… Вхожу в контору… Спрашиваю, где тут владелец типографии… Меня спрашивают, по какому я делу… Я говорю, что по личному моему и очень важному… Да вы что улыбаетесь?.. Конечно, для меня дело это очень важно!.. Попросили меня подождать… Прошло мимо меня несколько человек… Пристально так на меня смотрят… Ну и я на них тоже смотрю!.. Под конец попросила я, чтобы меня к хозяину типографии провели… Вошла я в кабинет, сидит господин, приятный такой, обходительный на вид… Оказался сам Мышкин. Объяснила я ему, в чем дело, он меня выслушал и так внимательно спрашивает: «А что именно писал ваш муж… и кто вас ко мне направил?..» Я объяснила, что муж писал большие и знаменательные статьи, и сказала, что потеряла Россия с его смертью. Выслушал он и спрашивает: «А что это за пьеса такая?.. И где она у вас?» Я говорю, что пьеса о-доб-рен-ная… и что она со мной, в двух экземплярах, с печатью цензурного комитета. «Хорошо, – говорит, – оставьте один экземпляр у меня… и зайдите недели через две… Я дам вам ответ!..» Я было попросила ускорить срок, но он сказал мне, что у него очень много срочных занятий, и я, нечего делать, согласилась подождать. Я и вам не говорила об этом… Уж с вами я откровенно говорила и о значении моего мужа, и о его высоком призвании на почве служения родному краю… а о пьесе умолчала…

– Да… действительно умолчали!..

– Потому что не знала положительного ответа, и хотя и была уверена, что пьеса понравится… она не понравиться не могла, но все-таки ждала окончательного результата… вот дождалась! Не угодно ли?..

И на лице ее выразилось гневное смущение.

– Прошло две недели, и вот в прошлую пятницу порешила я сходить в типографию и узнать судьбу пьесы. Встала я раньше обыкновенного, от меня до Арбата не ближний путь… Напилась чаю сама, Ромушку своего напоила и отправилась в путь, попросив хозяйку кашу заварить Ромушке да приглядеть за ним, покуда я вернусь.

Пресловутый Ромушка был единственный сын Соловьевой, четырехлетний мальчик, совершенный кретин, болезненный и почти глухой. Она возилась с ним с утра до ночи, считала его прямым наследником гениальности отца, и, окруженный с утра до ночи ее утрированными заботами, мальчик делался еще глупее и бестолковее.

– Ну-с, отправилась я на Арбат, – продолжала она, – захватив с собой все, что мне было нужно, и второй экземпляр пьесы, и копию с указа дворянской опеки о назначении меня опекуншей, на случай, ежели бы Мышкин усомнился в праве передачи в его полную собственность подлинной рукописи мужа… Ну, и бутербродов пару на дорогу взяла… и газету по дороге у разносчика купила. Словом, вы знаете, что у меня с собой в мешочке всегда все, что нужно, припасено.

«Мешочек» этот был мне действительно хорошо знаком. Это был довольно объемистый саквояж из ковровой материи, всегда доверху набитый всевозможным хламом, начиная с нескольких связок ключей и вплоть до купленной по дороге провизии.

Жила Соловьева на краю города, на Пресне, у Горбатого моста, где занимала со своим Ромушкой одну комнату от жильцов, и при самой умелой экономии жила всегда впроголодь.

– До Арбата я добралась около полудня, – продолжала Прасковья Николаевна, – и прямо направилась к дому, в котором помещалась мышкинская типография. Вхожу во двор и вижу, как-то странно пусто кругом… Ни из здания, занятого типографией, никто не выходит… ни туда, куда меня водили в кабинет самого Мышкина, никто не идет!.. Я ближе подошла и так и остолбенела!.. Гляжу и глазам своим не верю!.. Все двери на замке, и к замкам печати красные сургучные приложены!.. Что, думаю, такое случилось?.. Неужели умер бедняга хозяин типографии?.. Такой еще свежий, молодой был мужчина!.. Остановилась я на минуту среди двора и вижу в глубине двое городовых стоят и с какими-то двумя статскими переговариваются… Посмотрела я в их сторону, и они как будто на меня тоже глядят!.. Я и порешила к ним обратиться за справками… Уж, верно, думаю, им по их полицейской службе известно, что за печати такие и почему закрыта типография?.. Подхожу и учтиво спрашиваю, где находится господин Мышкин? Тот из статских, который постарше был, так грозно на меня взглянул и вместо ответа почти крикнул: «А вам на что нужен господин Мышкин?..» – «По моему делу, говорю, он мне нужен!.. У меня с ним свои дела… ни до кого не касающиеся!» – «Это, – отвечает он мне, – потом разберется, а теперь извольте следовать за мной!..» – «Куда, – спрашиваю, – следовать?..» – «Сначала, – говорит, – в квартал, а оттуда куда поведут!..» – «Как в квартал?.. Зачем?! У меня никаких дел в полиции от роду не бывало!..» – «Не бывало, – говорит, – так будут!.. Пожалуйте!..» И прежде, нежели я успела опомниться, они со всех четырех сторон оцепили меня, вывели из ворот под строгим конвоем, а там кликнули извозчика, городовой сел на козлы, статский со мной рядом, а остальные двое там во дворе остались! Пробовала я объясниться… пробовала протест заявить, да кроме строгого окрика ничего ровно не добилась! Таким порядком привезли меня в квартал и сдали с рук на руки дежурному офицеру, сказав только: «По Мышкинскому делу!..» – «Политическая?..» – кивнул тот головой и, кликнув вестового, послал его за приставом. Пристав вошел мрачнее тучи!.. Дежурный доложил ему: «Политическая!..» И он, даже не взглянув на меня, громко крикнул: «Обыскать!..» Словно из-под земли явились какие-то бабы, меня увели в соседнюю комнату, приставили к двери городового и обыскали меня самым подробным и самым мерзким образом. Не нашли, конечно, ровно ничего, кроме ладанки, которая у меня была на шее с зашитым в ней корешком от зубной боли… Ладанку распороли, корешок «приобщили к делу»… а к какому делу – я все-таки понять не могла, и из саквояжа моего вынули решительно все, кроме носового платка и бутербродов, и отдали его мне, а все, в нем бывшее, тщательно переписав, тоже «приобщили к делу» вместе с ладанкой…

Слушаю я, смотрю… и ровно ничего не понимаю!.. После обыска пристав, записав с моих слов мое имя, звание и место жительства, отдал приказ: «До последующего распоряжения препроводить в одиночную!» – «Пожалуйте…» – пригласил меня быстро подошедший полицейский офицер.

Я было уперлась, да куда!.. Меня и слушать никто не хотел… Провели меня через двор в отдельный корпус, видимо, отведенный под арестантские камеры, чуть не втолкнули туда… Щелкнул в двери замок, и я осталась одна…

Словно во сне я все это видела… Опомниться не могу!.. Оглянулась кругом… и ужас меня взял… Грязь непомерная… воздух такой, что дышать им невозможно!.. В углу койка стоит, на ней наброшено отвратительно-грязное суконное одеяло. Окно забрано железной решеткой… У противоположной стены стол, перед ним стул, и больше ничего!.. Господи, думаю, что же это такое?.. И долго ли мне придется томиться в этой непостижимой тюрьме?! Тишина кругом такая, что вообразить невозможно… Жуть берет прямо!.. Сижу час, сижу два… так по крайней мере мне кажется… И три часа прошло, и больше… Это я из того поняла, что темнеть стало, а обо мне словно забыли!.. И голод-то меня томит, и жажда… и страх разбирает, а пуще всего о Ромушке у меня сердце болит и сокрушается!.. Как вспомню о нем, так прямо хоть криком кричи, так жутко становится!.. Стала я потихоньку стучать в дверь… Нет ответа… Я громче – тоже ничего!.. Я еще громче да под конец прямо забарабанила! Сил моих не стало! Вдруг слышу шаги… Подходят к моей двери… Не входит в камеру никто, а только через дверь спрашивают: «Что с вами?» – «Как, – говорю, – что со мной?.. Умираю я, вот что со мной!.. Что меня уморить, что ли, хотят здесь, в этой яме?.. Да и не меня одну, а и ребенка моего вместе со мной!.. Я измучилась вся… Моих сил нет страдать!.. Мне должны помочь… Это бесчеловечно!» За стеной в ответ на эти мои слова послышалось движение, и кто-то через дверь ответил мне: «Повремените!.. Сейчас!..»

На этот раз мне ждать пришлось недолго, и не прошло, по моему расчету, и получаса, как в коридоре послышались спешные шаги, и дверь моей камеры отворилась. Ко мне вошли двое: мужчина в полицейском или жандармском мундире, я уж не разглядела хорошенько, и вместе с ним какая-то женщина с большим саквояжем в руках. «Вот здесь! – показал ей на меня мужчина и прибавил в виде пояснения: – Политическая!» – «Знаю! – проговорила женщина и, оставшись одна со мной, спросила: – Что с вами? Что вы чувствуете?» – «Как что чувствую? – отвечала я ей. – Что всякий на моем месте почувствовал бы, то и я чувствую! Смерть моя приходит… Я ничего не понимаю!..» Она пристально посмотрела на меня и спрашивает: «А у вас детей никогда не было?» – «Как не было! У меня и теперь есть сын!» – «Так что же для вас тут незнакомого? – и, пристально оглядев меня с ног до головы, сказала: – Вы испугались… или надорвались? Отчего вы почувствовали преждевременное наступление родов? Потому что, судя по вашей фигуре, до нормального наступления родов еще далеко!» – «Какие роды? – спросила я, пораженная ее словами. – О каких родах вы говорите?» – «Да о ваших! Ведь меня к вам позвали для подачи вам помощи». – «Да вы кто ж такая будете?» – «Я акушерка при здешнем частном доме». – «Акушерка?! Да на что ж мне нужна акушерка?! Я честная вдова!.. Я два года тому назад мужа схоронила. На что мне может быть нужна акушерка?» – «Это уж не мое дело… Меня позвали к больной… Раз болезнь оказалась фиктивной, мне здесь делать нечего». И она направилась к двери. «Позвольте!.. – попробовала я ее остановить. – Позвольте!.. Не можете ли вы объяснить мне причину моего ареста?» – «Я ровно ничего не знаю и ничего не могу, кроме подачи медицинской помощи в районе моих обязанностей», – сухо ответила она и вышла из моей проклятой камеры.

Покуда все это происходило, уже совершенно смерклось, и в камеру внесли закоптелую лампочку, от которой даже светлее в комнате не стало. Вслед за этим явился полицейский, который проводил меня назад в помещение квартала. Там меня ждал жандармский офицер, а у подъезда стояла карета, около которой был вооруженный жандарм. В квартал меня завели только для того, чтобы сдать под расписку жандармскому офицеру отобранные у меня вещи, и затем усадили меня в карету, куда вместе со мною сел и жандармский офицер. Солдат жандарм сел на козлы, и карета быстро помчалась по направлению к Театральной площади и доставила меня, как оказалось, в жандармское управление.

В управлении меня провели опять-таки в отдельную комнату, в которой сначала оставили одну и по которой начали беспрестанно проходить какие-то люди в мундирах, но в каких именно – я разглядеть не могла, потому что комната освещалась довольно скудно. Зато я могла на этот раз безошибочно определить время, потому что в комнате были стенные часы, аккуратно выбивавшие все четверти часа.

Я сидела, изнывая в тревоге по своем мальчике и прямо-таки умирая сама от голода, беспокойства и неизвестности, и решилась, в конце концов, остановить одного из проходивших мимо офицеров вопросом, долго ли мне еще придется ждать решения моей дальнейшей участи.

Он учтиво ответил, что это зависит от начальства, которое собирается довольно поздно, мое же дело, по важности его политического значения, быть может, потребует санкции самого генерала Слезкина, начальника московской жандармской полиции.

Я положительно терялась!.. О каком «политическом деле» шла речь?!

Я пробовала возразить, но мой собеседник извинился недосугом и ушел, отдав приказание подать мне чаю. В это время на стенных часах пробило четверть одиннадцатого. Стало быть, из дома я отсутствовала уже более двенадцати часов. Что там делалось без меня?.. У меня кровь в жилах стыла при этой мысли!

В половине одиннадцатого в помещении послышалось усиленное движение, через комнату, в которой я продолжала сидеть, почти бегом пробежало несколько человек офицеров, и меня позвали в кабинет жандармского полковника, очевидно, только что прибывшего.

Он встретил меня строгим взглядом и, не предложив мне сесть, громко и грозно спросил: «В каких отношениях вы состояли к революционному движению и давно ли вы состоите членом противозаконного союза?» – «Ни о каком революционном движении я ровно ничего не знаю, – ответила я, – и ни в каких отношениях ни к какому союзу не стою!» – «Однако вы арестованы по делу Мышкина». – «Да нет же… Я сама не могу понять, зачем и почему я арестована!..» – «Но тут полицейский протокол… Вы были арестованы по делу Мышкина и препровождены во временное тюремное помещение, где вы симулировали роды». – «Ничего я не симулировала… и, как честная вдова, не могу быть заподозрена в состоянии беременности!» – «Так зачем же вы к себе акушерку требовали?» – «Никакой акушерки я не требовала… и считаю всю эту историю для себя крайне неловкой и оскорбительной».

В таком духе прошел весь допрос, и он ввиду «моего упорного запирательства» порешил оставить меня в управлении до прибытия генерала Слезкина. «Но ему я советую вам откровенно сознаться во всем! – сказал мне полковник, отпуская меня. – Генерал Слезкин человек добрый и гуманный, но вместе с тем и опыт у него громадный… Его обмануть вам не придется!..»

Я уж и возражать не стала. Чего тут возражать? Видимо, сумбур какой-то завязался, в котором разобраться мне не представлялось никакой возможности, и я порешила, скрепя сердце, молча дожидаться прибытия генерала Слезкина. Будь что будет!

Генерал прибыл около половины двенадцатого и, приняв предварительный доклад от дежурного офицера, отдал приказ привести к нему «политическую преступницу», под фирмой которой состояла я.

Опять воспоследовал допрос о моей прикосновенности к делу политического восстания, укор в «потрясании основ» и вскользь брошенное замечание по поводу «симуляции беременности»…

От этой симуляции они никак не могли отрешиться!

Слезкин оказался и толковее, и гуманнее всех остальных. Он внимательно выслушал мой правдивый рассказ обо всем происшедшем, несколько раз нетерпеливо передернул плечами… велел принести к себе отобранные у меня вещи… мельком взглянул на процензурованный экземпляр пьесы и, передавая все это обратно мне, объяснил, что я свободна и что все, со мной происшедшее, явилось «следствием недоразумения». Когда я ответила ему, что недоразумение это сделалось источником большой и незаслуженной тревоги для меня и могло вызвать болезнь моего на произвол судьбы брошенного маленького сына, генерал, вновь пожимая плечами, заметил мне, что с подобными соображениями они считаться не могут… и что такого рода ошибки всегда и всюду возможны.

Домой я вернулась во втором часу ночи, пройдя большую часть дороги пешком и все-таки разменяв в конце концов на извозчика свой последний рубль… Ребенка я застала в жару и с разбитой щекой. Он упал без меня и заснул полуголодный, в слезах, не раздетый и порядком никем не уложенный. Он мог и до смерти разбиться… покуда меня там арестовывали да акушерок ко мне приставляли! – закончила Соловьева свой характерный рассказ, ясно доказывающий, с каким «усердием не по разуму» приходилось сталкиваться лицом к лицу в образе представителей бюрократической реакции и не в меру усердных «охранителей» государственного порядка… Спаси Бог всякую страну от такой неразумной охраны! Избави Бог всякое правительство от слуг, одаренных таким «усердием не по разуму»!..

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК