XV
Первые органы «мелкой прессы». – Влияние их на общество. – Фельетоны. – Царь Берендей и Скромный наблюдатель. – «Московский листок». – «Новости дня». – Оригинальный тип русского редактора. – Лингвист. – Краткий русский ответ на длинную французскую речь. – Пастухов и мадьяры. – Несчастный случай с мальчиком. – Месть матери. – Смерть за день до юбилея. – Еврейское нашествие на прессу.
Давно не упоминая в настоящих записках моих о ходе нашего газетного и вообще литературного дела, я хочу в настоящем очерке, вновь отступая от строгого хронологического порядка, вернуться к этой наиболее для меня интересной странице русской общественной жизни и коснуться знаменательного момента нарождения в нашем газетном мире так называемой «мелкой прессы».
Мелкая пресса сыграла в истории русской периодической печати ту же роль, какую сыграла оперетка в мире театрального искусства. Она вконец развратила ее и отняла у нее ореол нравственной власти и умственного и нравственного влияния, какие она имела на общество. Как театр, справедливо названный Шиллером «мировою школой», утратил это высокое значение с появлением на театральных подмостках разнузданной и скабрезной оперетки, так печатное слово утратило свое глубокое и серьезное значение с момента появления на газетных столбцах шутовских сценок, гривуазных романов и рассказов и шантажных «интервью»…
Моя литературная работа начиналась при других условиях, среди иных веяний, под патронатом иных, могучих сил…
Газет было мало, от газетного сотрудника требовался серьезный литературный ценз, и общество, знавшее это, с уважением смотрело на человека, державшего в руках перо…
С увеличением органов печати вырос спрос на литературные силы. На него откликнулся головокружительный наплыв предложения, и… из всех общественных щелей потянулись на газетные столбцы литературные мошки и букашки…
Народился спрос на репортаж… В ряды репортеров смело записались мелкие сыщики и писари кварталов. Газетные статьи стали составляться по полицейским протоколам… и в pendant[348] к ним под чертою стали появляться фельетоны шантажного характера и значения…
Все это было знамением переходного времени, но ни о достоинствах, ни о горьких сторонах этого перехода я говорить не стану. Мое дело только правдиво и беспристрастно рассказать, как именно было дело, а указывать на то, как бы оно «должно было происходить», – дело не мое! Это сделают за меня люди более сильные, более компетентные!..
Перехожу к простому изложению фактов.
Я уже сказала, что в момент начала моих литературных занятий в Москве было всего только две газеты: «Московские ведомости» и «Русские ведомости».
Во главе первой стоял Катков, гремевший на всю Россию, вторая перешла от основавшего ее Николая Филипповича Павлова к его помощнику Николаю Семеновичу Скворцову и издавалась в крошечном формате, едва составляя четверть листа «Московских ведомостей».
Павлов существовал главным образом казенной субсидией, выражавшейся в обязательном выписывании газеты всеми губернскими и волостными правлениями, и так как он далеко не с исключительною аккуратностью удовлетворял этих своеобразных подписчиков, то субсидия эта в бытность его во главе газеты выражалась в довольно солидной цифре.
К Скворцову эта правительственная благостыня не перешла, и газета в первое время его владения ею была для него большой обузой, так как, помимо расходов на издание, за нее все-таки приходилось выплачивать сыну и наследнику умершего Павлова по три тысячи рублей в год.
В те далекие времена эта скромная цифра могла обузой лечь на газету, и управляющий Скворцова, строго честный, но довольно ловкий В. К. Хлебников, придумал первый в виде нового и верного источника дохода розничную продажу газеты на улице, набрав для этой цели группу безработных мальчуганов, получавших по полукопейке за каждый проданный номер.
Продажа шла не бойко, но при полном отсутствии конкуренции минимальный доход был все-таки обеспечен, и «Русские ведомости» начали быстро расти и материально, и нравственно.
Размер их стал уже значительно больше, когда бакалавр духовной академии Никита Петрович Гиляров-Платонов задумал издавать тоже небольшую по размерам газету, назвав ее «Современные известия».
Газета Гилярова пошла сразу, но тут уже начал сказываться невзыскательный вкус вновь нарождавшейся читающей публики, и дельные статьи самого Гилярова уступали в смысле внимания читающей массы бессодержательным обличительным фельетонам г. Збруева[349], подписывавшего их псевдонимом Царя Берендея.
Одновременно с Царем Берендеем появился на столбцах «Русских ведомостей» талантливый Воронов, выбравший себе псевдонимом подпись Скромный наблюдатель, которая вскоре вместе с фельетоном перешла к Александру Петровичу Лукину.
Лукин был далеко не так талантлив, как Воронов, но, проникнувшись его духом, он вел свой еженедельный фельетон живо, весело и, главное, с неукоснительной аккуратностью, на что милый и симпатичный Воронов был менее всего способен.
При всей скромности своего литературного таланта Лукин был неизмеримо выше и, ежели можно так выразиться, неизмеримо чистоплотнее Збруева в литературном отношении.
Близко к Збруеву подходил только пресловутый Акилов, фельетонист юмористического журнала «Развлечение», известный всей Москве под именем Мушкарского.
Это оригинальное прозвище было дано Акилову случайно одним из артистов императорского театра и так и осталось за ним. Дело в том, что Акилов был женат на очень известной водевильной актрисе Карской, и один из певцов казенной русской оперы, недовольный нападками Акилова, как-то воскликнул:
– Да оставит ли он меня в покое… этот… как его?.. Ну, муж Карской!..
В этих словах не было ни малейшего намека на каламбур… У человека просто сорвалось досадливое восклицание, а за Акиловым до гробовой доски удержалась кличка Мушкарского.
Ежели принимать название «мелкой прессы» в обидном значении, то можно безошибочно сказать, что прямым родоначальником этой прессы может считаться Мушкарский.
Его статьями возмущались, его открыто бранили, даже били подчас… но он смело шел своей дорогой и, ожесточенно нападая на одних и непостижимо мирволя других, понемногу составил себе довольно кругленький капитал… Все это тянулось до конца семидесятых годов, когда царю московских репортеров Николаю Ивановичу Пастухову пришло на ум создать свою собственную газету по образцу уже издававшейся в Петербурге «Петербургской газеты», основанной покойным Ильей Александровичем Арсеньевым и отданной им в аренду Сергею Николаевичу Худекову за скромное вознаграждение в три тысячи в год.
Пастухов, всегда неукоснительно знавший все, что делалось в Москве, и являвший собою в этом отношении газетную силу, после него уже не повторившуюся, был постоянным корреспондентом «Петербургской газеты» и, одаренный большой литературной смекалкой, понял, что в Москве такого рода орган печати привьется быстро и даст большой доход.
В среде своих знакомых он нашел человека, который согласился поступить к нему в качестве редактора, и он, благословясь, подал прошение о разрешении ему издания в Москве ежедневной бесцензурной газеты под названием «Московский листок».
В то время министром внутренних дел был граф Лорис-Меликов, смотревший на литературу как на серьезный и глубокий вопрос.
Он наотрез отказал Пастухову в его ходатайстве, и тогда Пастухов вступил третьим соиздателем в начавшуюся в то время «Московскую газету», редактируемую неким Александровским и издаваемую типографом Смирновым и мелким торговцем Желтовым.
От этого соиздательства Пастухов вскоре отказался, два других соиздателя сначала поссорились с редактором, затем перессорились между собой, и газета прекратилась навсегда[350].
В то время в министерстве произошли существенные перемены. Граф Лорис-Меликов уступил министерский портфель графу Игнатьеву, а тот, часто встречавшийся на рыбной ловле с Пастуховым, страстным и очень искусным рыболовом, по первому слову разрешил ему просимое издание, утвердив его самого редактором-издателем.
О таком благоприятном исходе дела Пастухов даже мечтать не смел и, начав дело со скромным капиталом в пять тысяч рублей, составлявшим все его достояние, он после тридцатилетнего удачного и успешного ведения дела оставил, умирая, несколько миллионов наличного капитала.
Заговорив о «Московском листке» и упомянув имя его создателя Николая Ивановича Пастухова, я не могу не остановиться на характеристике этой в высшей степени оригинальной и своеобразной личности.
У Пастухова, умершего в прошлом году в преклонном возрасте (ему было более восьмидесяти лет), было столько же друзей, сколько и ожесточенных врагов, и, оставаясь в пределах строгой справедливости, следует признать, что как те, так и другие были справедливы.
В Пастухове было столько же оригинального и своеобразно хорошего, сколько и непереносимо дурного, но дурное это могло существовать только для людей, мало и издали его знавших.
Кто знал его близко и основательно, тот не мог не оценить его непритворную доброту и ту горячую любовь к человеку, которая скрыта была под грубой оболочкой этого не строго культурного человека.
К каждому из своих сотрудников он относился, как к близкому и родному ему человеку, но и церемоний он уже никаких ни с кем не соблюдал, всем говорил «ты» и, разбушевавшись, поднимал порою такой крик, который не все соглашались покорно выносить.
Зато и в горе, и в нужды сотрудников он входил с отзывчивостью, в прессе небывалой, и мне лично известен пример, когда, с укором встретив старого газетного товарища, пришедшего к нему искать работы, он разом превратил его, как бы мановением волшебного жезла, из бедного и полураздетого человека в человека относительно обеспеченного.
Это моментальное превращение помнят все, кто знал обоих героев этой житейской волшебной сказки: щедрого «хозяина» Пастухова и вконец пропившегося «работника» Вашкова.
Дело было глухой осенью, месяца через два после начала «Московского листка», первый номер которого вышел 1 августа 1881 года.
На дворе стоял почти зимний холод… улицы покрыты были какой-то гололедицей, чем-то средним между замерзшим дождем и растаявшим снегом, когда в скромную в то время квартиру нового редактора-издателя вошел Иван Андреевич Вашков, сравнительно довольно хороший и известный в Москве литератор, но вечно бедствовавший частью благодаря своему многочисленному семейству, состоявшему из семи или восьми душ, а частью (и даже большей частью) благодаря своей губительной и неудержимой страсти к вину.
Пришел Вашков в самом жалком виде, без калош, в плохих сапогах и в одном холодном пальто, под которым даже сюртука, кажется, не было.
Он не взглянул ни на кого из нас, хорошо ему знакомых по прессе, и прямо подошел к Пастухову, который, с обычной своей оригинальностью смерив его с головы до ног пристальным взглядом, с укоризной промолвил:
– Хорош!..
– Работы дайте!.. – резко ответил ему Вашков. – А уж хорош или нет, об этом потом рассудите!
– Да ведь ты работать не станешь, Иван Андреевич.
– Коли пришел «наниматься», так, значит, буду!.. Нельзя не работать!.. С голоду все умрем. Есть надо!..
– А пить не следует!.. – серьезно покачал Пастухов своей седой головой. – Ты где живешь-то?
– Да покуда… то есть сегодня, в меблированных комнатах… а завтра уж не знаю, где буду жить, потому что хозяйка выселяет!..
– Много должен?..
– Пятьдесят рублей.
– А амуниции только то, что на тебе?..
– Только!.. – низко опустив голову, ответил Вашков.
– И что за жизнь такая в меблирушках?.. – продолжал Пастухов свои назидания. – Ведь у тебя, слышно, детей орава? Ты бы квартиру взял лучше!..
– А мебель где взять?..
– Вона!.. Редкость какую нашел… мебель!.. Мало мебели в Москве!..
– Да такому, как я, и квартиры не сдадут!.. Контракт подписывать надо!..
– Важное кушанье контракт!.. Подпишем!..
Добряк, видимо, начинал уже окончательно входить в роль доброго гения.
Прошла минута тяжелого молчания. Вашков стоял, понурив голову.
– Нечего нос на квинту сажать!.. – весело и бодро заговорил старик. – Поедем твои грехи замаливать… Да обожди… Мою старую шубу надень!.. Пальто мое на тебя не влезет!.. Ишь ты, дылда какая, прости Господи!..
– Зачем?.. Не надо!.. – стесняясь, пробормотал Вашков.
– Чего там не надо!.. Замерзнешь, возись тогда с тобой!..
И, закутав Вашкова в свою шубу и посадив его с собой в экипаж, Пастухов объехал с ним и мебельный, и посудный магазины, закупил там полное хозяйство… Затем провез его к портному, платья ему купил полный комплект, нанял ему квартиру через два дома от редакции, подписал обязательство платить за его помещение и, вернувшись с ним к себе домой, выдал ему две книжки для забора товара в мясной и в колониальной лавках, условившись с ним таким образом, что половина заработанных им денег будет идти в погашение этого забора, а остальная половина будет выдаваться ему на руки…
Таким образом, придя к Пастухову голодным и холодным, без работы и без возможности прокормить семью хотя бы в течение одного дня, Вашков ушел от него сравнительно обеспеченным человеком, с приличным, совершенно новым гардеробом, с оплаченной и оборудованной квартирой, с перспективой вполне безбедного существования и с возможностью приодеть всю свою многочисленную семью.
Когда тот же Вашков умер, то, помимо богато устроенных похорон, всецело оплаченных Пастуховым, жене его были куплены меблированные комнаты, за которые заплачено было две тысячи пятьсот рублей. Семье умершего сотрудника Ракшанина выдана была тысяча рублей; такая же сумма выдана была семье умершего Иогансона, всем сотрудникам, ни разу не оставлявшим его редакцию за все время ее существования, выдано было за несколько лет до его кончины по пяти тысяч рублей, а после его смерти все лица, близко стоявшие к его газете, остались ежели не богатыми, то вполне обеспеченными людьми.
Все это громко говорит за себя… и создает вокруг могилы этого простого, но искренно доброго человека теплую и светлую легенду, к сожалению, редко повторяющуюся в наш строго практичный век…
Но… ежели горячим словом добра и благодарности помянут его близко к нему стоявшие люди, то в истории литературы и общественного развития имя Николая Ивановича Пастухова особенно почетного места не займет.
Сам он влиял, по возможности, благотворно на все, его окружавшее, но о введенной им своеобразной газетной литературе того же сказать нельзя… и лично им написанный и долгое время тянувшийся роман, озаглавленный «Разбойник Чуркин», прекращен был административным порядком[351].
Одновременно с ним, благодаря помощи и рекомендации Каткова, начал новую газету еврей Липскеров, состоявший при «Московских ведомостях» в качестве стенографа и не имевший с литературой ровно ничего общего.
Липскеров в нравственном и душевном отношении был прямой противоположностью Пастухову, и насколько Пастухов был добр и отзывчив, настолько же Липскеров как истый еврей был эгоистичен, выше всего ставя интересы свои личные и своей семьи.
Он задерживал и сотруднический гонорар, и плату типографии, чтобы обтягивать своих сыновей в шелковые трико, и когда благодаря сотрудничеству Дорошевича, в то время только что выступавшего на литературное поприще, газета его, названная им «Новости дня», пошла очень бойко и широко, он купил себе роскошный особняк, завел скаковую конюшню, но, не выдержав такого train de vie[352], опять сошел на нет и, вконец разорившись, умер в крайней бедности, не сумев даже устроить своих от природы способных, но до крайности избалованных сыновей[353].
Одно время «Новости дня» насчитывали в среде своих присяжных сотрудников таких литераторов, как Амфитеатров, Дорошевич и, кажется, даже Немирович-Данченко[354]; но отданная в бесконтрольное управление едва грамотному еврею Эрмансу газета быстро упала, и все сотрудники разом от нее откачнулись.
Эрманс впоследствии ясно доказал всю свою литературную несостоятельность, провалив вконец в Одессе крупную и бойко шедшую газету и доведя себя до конкурса или администрации[355].
Тем временем «Современные известия» Гилярова-Платонова упали и затем совершенно прекратились, и один из его лучших и надежнейших сотрудников, близкий родственник его Михаил Александрович Гиляров[356], поступил в «Московский листок», где писал передовые статьи.
Он хорошо знал, с кем имел дело в лице редактора-издателя Пастухова, и тем не менее делал иногда вид, что советуется с ним относительно направления и выражения политических взглядов.
Добряк Пастухов при этом делал серьезную физиономию, вдумчиво сдвигал брови и считал своей непременной обязанностью сделать какое-нибудь начальническое замечание, а подчас и выговором щегольнуть.
Одна из таких сцен, имевшая место в первый год издания газеты, живо врезалась у меня в памяти.
Съехались мы как-то утром к Пастухову, очень любившему, чтобы сотрудники собирались вокруг его стола во время утреннего и вечернего чаепития.
«Сам» в это утро был не в духе и, насупившись, ушел в кабинет рядом с залой, так что все, что там делалось и говорилось, было нам всем слышно.
Разговариваем мы вполголоса…
Пастухов сидит в кабинете перед письменным столом и чертит что-то на бумаге, делая вид, что углублен в серьезное и безотлагательное занятие.
На эту сцену наносит Господь Михаила Александровича Гилярова со статьей в руках… и с твердым намерением взять хороший аванс.
Последнее было не всегда легко, и хотя дело кончалось всегда полным удовлетворением всякой просьбы, но покричать при этом Пастухов считал своей священной обязанностью и кричал иногда довольно внушительно.
Гиляров прошел в кабинет и, сразу сообразив, что «сам не в духах», заискивающим тоном начал:
– Я тут политическую передовицу написал, Николай Иванович…
– Ну, что ж!.. Это твое дело!.. На то ты и нанят!.. – буркнул «сам».
– Я хотел вам прочесть… С вами посоветоваться… Как вам покажется?..
– Ну что ж!.. Валяй!.. – умилостивляясь и напуская на себя важный тон, разрешил «сам».
Гиляров начал читать отчетливо и внушительно, а Пастухов глубокомысленно вставлял ни к селу ни к городу коротенькие замечания вроде:
– Ты тут того… сгладь немного!.. Как бы, знаешь, там… не рассердились!..
Где было это таинственное «там» и кто за что мог рассердиться при чтении вконец безобидной статьи, этого сам редактор не знал!..
Но нужно было «выдержать фасон», и Пастухов его выдерживал.
Мы в зале притихли и слушали внимательно, зная, что без какого-нибудь казуса дело не обойдется. Наше предположение сбылось.
Читая свою «передовицу», Гиляров дошел до слов «вот именно чего добивались мадьяры»[357]… и в ответ на эти совершенно безвинные слова Пастухов громко и порывисто крикнул:
– Что-о-о… тако-о-ое?..
Гиляров остановился, охваченный глубоким удивлением.
– Что-о-о?.. – по-прежнему, как труба иерихонская, гремел Пастухов. – Какие такие мадьяры?! Откуда ты мадьяр еще выискал?!
Растерявшийся Гиляров постарался по возможности понятно объяснить ему значение слова «мадьяры», но «сам» уже закусил удила, и вразумить его не было никакой возможности.
– Так ты так и говори!.. – гремел он. – Так напрямик и объясняй!.. австрияк так австрияк!.. пруссак так пруссак, а мадьяр мне не сочиняй… редактора зря не подводи!.. Вам что? Нешто с вас спросится? Вы намадьярите, а редактору по шапке накладут!.. – И, видя «глубокое» впечатление, произведенное его словами и его строгим окриком, «сам» уже смирившимся и умилостивленным тоном прибавил, укоризненно качая головой: – А еще профессор…
Мы в зале не могли удержаться от заразительного смеха, а «сам», увидав в зеркало отражение наших смеющихся лиц, почтил нас окриком:
– Вы там чему рады?.. Вы нешто начальство пожалеете?!
А между тем мы именно в эту минуту от души жалели наше оригинальное «начальство» и благоговели перед дальновидностью нашей правительственной администрации, возложившей тяжелую шапку редактора и публициста на голову этого старого ребенка!..
С годами Пастухов стал и не так доступен, и с виду как будто не так отзывчив, но в душе он оставался тем же, и кажущаяся перемена в нем была вызвана слишком большими уступками и лестью близко к нему стоявших и беспощадно эксплуатировавших его лиц.
О первой поездке его за границу в литературном мире ходила масса самых забавных анекдотов, из которых один пользовался самым широким успехом во всех сферах московского общества.
Относится этот анекдот ко времени тулонских торжеств[358], куда Пастухов пригласил меня ему сопутствовать, но поездка эта расстроилась, и меня заменил покойный Иогансон, очень милый, симпатичный еврей, которого Пастухов почему-то считал замечательным лингвистом и который, из своеобразных расчетов, не оспаривал этого мнения.
В сущности, Иогансон только «понимал» по-французски, но и то далеко не все, и мы все, провожая наших путешественников на дебаркадер железной дороги, недоумевали, что станут говорить и делать наши «вояжеры» на этом съезде широкого представительства всех просвещенных стран.
Но они оба не унывали, и Пастухов, прощаясь с нами и чокаясь бокалами шампанского, поданного по его распоряжению «на отвальную», говорил, на лету подхватывая наши слегка насмешливые улыбки:
– Ладно!.. Смейтесь тут!.. А мы с жидом станем там Францию удивлять!..
И удивили!.. Воистину удивили!..
Первое «удивление» вызвано было тем широким, истинно барским масштабом, в какой Пастухов поставил свой ежедневный обиход.
Номера он и в Париже, и в Лионе занимал самые лучшие и самые дорогие, «на водку» прислуге раздавал деньги щедрой рукой, обязательно сопровождая каждое приношение приветом:
– Вуаля!.. Алле…
Экипажи он заказывал себе самые дорогие и, легко и приветливо знакомясь со всеми, угощал при этом всех такими лукулловскими обедами, что среди всей прислуги ресторанов и отелей известен был под лестным именем «боярина».
На вопрос каждого, есть ли кто-нибудь из иностранцев, от прислуги можно было получить в ответ:
– Le boyard russe est l?![359]
К нему обращалась за помощью масса народа, и никогда никому он не отказывал, постоянно сопровождая свои довольно щедрые подачки любознательным вопросом: «Пуркуа?» А когда болтливые француз или француженка начинали быстро льющуюся нескончаемую речь, он махал рукой, внушительно замечая:
– Замолола, Франция опереточная!..
Вся французская нация и вся страна, в его понятии, были самым тесным образом связаны с опереткой и ее игривыми мотивами, и когда при нем кто-нибудь начинал говорить о широкой будущности этой культурной страны и о той крупной роли, какую она уже сыграла в истории мировой культуры, Пастухов, недоверчиво поводя плечами, скептически замечал:
– Ну где им, куцым?.. У них и в голове-то всего только «тру-ля-ля…»
Наступил день общего блестящего банкета, который город пожелал дать прессе, и представителям седьмой державы разосланы были почетные пригласительные билеты.
Получили билеты и Пастухов с Иогансоном.
Банкет был роскошный. Встречали гостей почетные представители всех фракций администрации и все представители города, en grande tenue[360], и Пастухову с его спутником отведено было видное место.
Во всех концах стола шла оживленная беседа, только «бояре» ели молча, потому что никакого разговора поддержать не могли.
Но полилось шампанское… начались приветственные речи, и когда предложены были тосты за всех почетных посетителей, один из представителей муниципалитета попросил слова, поднял бокал за присутствовавшего на банкете представителя широко распространенной газеты, издающейся в Москве, этой исторической, царственной колыбели России, близкой, понятной и дорогой всему просвещенному миру! Поднимая бокал, он обратился к Пастухову и низко почтительно поклонился ему.
Оба «боярина» наши сконфузились и растерялись.
– Николай Степаныч, чего они?.. – конфузливо проговорил Пастухов, обращаясь к Иогансону.
– Ваше здоровье пьют, Николай Иванович, речь вам сказали… Ответить надо!.. – шепнул в ответ Иогансон.
– Ну вот еще выдумал… Нешто я могу?.. Ты за меня скажи!..
– Да я тоже не могу, Николай Иванович… – сознался шепотом лингвист.
Со стороны моряков, которых по целым дням неутомимо угощал наш «боярин», тоже последовала приветственная речь по его адресу с горячим приветом и залпом выпитым шампанским.
– Надо сказать что-нибудь, Николай Иванович!.. Непременно надо!.. – убедительно прошептал Иогансон.
Пастухов и сам, вероятно, понял необходимость ответить на адресованные к нему приветствия и, поднявшись с места, он низко раскланялся на все стороны и коротко и прочувствованно сказал:
– Спасибо, голубчики!
– Qu’est ce qu’il a dit? Quoi?[361] – раздалось со всех сторон, когда сдержанный оратор вновь опустился на свое место.
Но французы по-русски не понимали, и все обратились за разъяснением и переводом к сидевшему в центре стола секретарю нашего посольства в Париже Нелидову.
Тот к числу друзей Пастухова не принадлежал, находил, что он «компрометирует русское общество», и, припертый к стене настоятельностью обращенных к нему вопросов, пресерьезно ответил, подстрочно переводя коротенький привет Пастухова:
– Что он сказал?.. Вы хотите знать, что именно он сказал? Извольте, я вам переведу!.. Он сказал: «Merci, pigeons!»[362]
Характерный эпизод этого оригинального привета и его не менее оригинального перевода быстро облетел весь стол и в тот же день сделался достоянием всего съехавшегося общества.
До России речь нашего «боярина» с переводом Нелидова долетела быстро и долгое время составляла благополучие наших литературных кружков.
Лет за десять до кончины с Пастуховым произошел роковой в его жизни, знаменательный случай, принадлежащий, несомненно, к числу тех случайностей, которые граничат с явлениями мира таинственного.
Я уже выше сказала, что Пастухов был отчаянным рыболовом. Ничто в мире не могло так занять и увлечь его, как рыбная ловля. В течение всей своей жизни он ни разу не изменил этой страсти и во все времена с равным наслаждением просиживал по нескольку часов у берега в лодке, зорко следя за опущенной в воду удочкой.
Однажды, лет за десять до своей кончины, Пастухов, приехавший по своему обыкновению на Нижегородскую ярмарку, выбрал и облюбовал себе место в нескольких верстах от города, в небольшой деревушке, расположенной у самого устья Волги, и, наняв там у одного из крестьян лодку, расположился со своими удочками, приготовившись к обильному улову.
Вообще рыбная ловля на удочку требует ненарушимой тишины, а Пастухов, для которого уженье было чуть не священнодействием, был необыкновенно капризен и требователен в этом отношении.
Нельзя было нанести ему большего оскорбления, как явиться к нему на берег и шумом и разговором спугнуть рыбу, которая клюет только при полной тишине и немедленно уходит, раз эта абсолютная тишина нарушена.
Все, знавшие Пастухова, считались с этим, и легко можно себе представить, как он рассердился, закинув удочку и внезапно услыхав за собой на берегу смех и говор нескольких детских голосов.
– Кши! – сердито закричал он на них, обернувшись в их сторону и прогоняя их, как гоняют надоедливых птиц.
Но детишки не унимались, и, только видя, что «старый барин» зашевелился в лодке, и боясь, что он причалит к берегу и поймает их, они бросились бежать с громким криком и озираясь на сердитого «дедушку».
Но дедушка был не на шутку взбешен…
Рыба, испуганная шумом, ушла, и он хорошо знал, что в этот вечер она вновь не клюнет…
Он поднялся в лодке и издали увидал, как двое из убегавших мальчиков остановились на дороге, с любопытством глядя в его сторону и словно поддразнивая его.
Окончательно возмущенный такой смелостью и желая хорошенько пугнуть дерзкую детвору, Пастухов схватил в руки лежавший подле него в лодке револьвер и направил его на мальчиков.
Те, увидав, что он поднялся, вскрикнули и побежали.
Он с целью раз навсегда хорошенько проучить их спустил курок… пуля, направленная с шальной меткостью, полетела прямо… настигла мальчика, остановившегося ближе к берегу… и Пастухов, мгновенно вспомнив, что револьвер был заряжен, весь похолодев от ужаса, увидал, как мальчик зашатался… быстро рванулся в сторону и, взмахнув руками, разом грохнулся о землю…
Обезумев от ужаса, Пастухов выскочил из лодки, бросился к мальчику, нагнулся над ним… стал окликать его… стал его ласково ободрять… но было уже поздно!..
Ребенок лежал бледный, без движения… с широко открытыми глазками, в которых застыло выражение смертельного ужаса…
Он был убит наповал!..
Обезумевший от ужаса Пастухов сам бросился в город на ожидавшей его на берегу лошади и мигом вернулся оттуда в сопровождении полиции и нескольких врачей, которых он буквально хватал по дороге, не спрашивая ни об условиях, ни о цене визита и только испуганным дрожащим голосом повторяя:
– Скорей!.. Ради бога, скорей!.. Может быть, еще можно что-нибудь сделать?!
Но сделать уже было нечего… С жизнью был покончен вопрос!..
Нагрянувшие власти нашли у трупа уже громадную толпу поселян с матерью убитого мальчика во главе.
Их всех призвали разбежавшиеся дети, поторопившиеся оповестить всех, что старый сердитый барин убил Ваську!..
Тут же стояла на страже и земская полиция, знакомая с законами и порядками следствия и знавшая, что мертвое тело нельзя трогать с места до приезда начальства.
На коленях перед трупом мальчика, прижавшись головой к еще не остывшему маленькому трупу, неутешно рыдала мать маленького Васи…
Увидав Пастухова, она бросилась к нему, и, не защити его присутствовавшие, она, кажется, разорвала бы его своими руками!
В порыве отчаяния она проклинала его самым страшным образом, и, когда расстроенный и перепуганный Пастухов направился к экипажу, она, силой удержанная десятским, крикнула ему вслед:
– Пусть Бог отомстит тебе за меня!.. И ежели у тебя есть дети, пусть Он их у тебя отнимет, как ты у меня моего сыночка бедного отнял!
Движимый горем и раскаянием в своем невольном преступлении, Пастухов дал семье маленького Васи три тысячи рублей, похоронил на свой счет, поставил над ним маленький мраморный памятник и внес в земскую управу пять тысяч на учреждение в ближайшем селе школы в память маленького Васи.
Но проклятие убитой горем матери оказалось сильнее всяких денег и могущественнее всяких пожертвований и даров, и несчастье, так мстительно призванное на его голову убитой горем матерью, его не миновало!
У него было только двое детей: сын, которому в момент этого горького события было около тридцати пяти – тридцати шести лет, и дочь, несколькими годами моложе брата.
Сын был уже давно женат, дочь тоже была замужем, и у каждого из них, в свою очередь, была семья. Оба были в полном расцвете сил и здоровья и, богатые, счастливые, наслаждались всеми благами жизни…
Не прошло и года после ужасной смерти несчастного Васи, как дочь Пастухова внезапно занемогла горловой чахоткой и через несколько месяцев умерла в страшных муках от голода, не имея сил проглотить никакой пищи…
Брат, присутствовавший на ее погребении и сам несший гроб ее до могилы, почти внезапно умер через три недели после нее, проболев только пять или шесть дней.
Эта последняя могила вырыта была через девять месяцев после трагической смерти маленького Васи.
Люди, не зараженные никакими предрассудками и считающие себя тем, что французы называют esprit fort[363], объяснят это простой случайностью, но многие из тех, кто были свидетелями переданного мною случая, видели в нем роковое последствие проклятия, призванного на семью Пастуховых убитой горем матерью Васи.
Сам Пастухов ни разу, сколько могли заметить люди, его близко видевшие, не вспоминал ни горького случая этого нечаянного убийства, ни совпадения обрушившихся на него несчастий с поразившим его проклятием. Помимо нравственного горя это роковое дело принесло Пастухову и немало материальных убытков.
Дело это до суда не дошло и было прекращено за отсутствием состава преступления… Но, по личному сознанию покойного, это снисходительное молчание закона и это «недоведение» дела до суда обошлось ему в такую солидную цифру, какой не вынуло бы из его кармана приглашение наилучшего в мире защитника.
Такое сознание открывает перед публикой совершенно новые горизонты…
Оказывается, что, помимо суда закрытого и суда открытого, или гласного, на Руси святой есть еще суд совершенно «безгласный»!..
Для характеристики эпохи это сведение довольно ценное!..
Сына Пастухов обожал, и во всем живом мире не было существа ему более близкого и дорогого, а между тем и хоронить его старику пришлось при совершенно исключительных условиях.
Сын, никогда не разлучавшийся с отцом, сам был к нему горячо привязан и, предуведомленный о внезапной болезни отца, занемогшего на одной рыбной ловле за Пушкиным, Виктор Николаевич (так звали молодого Пастухова) тотчас же отправился туда, чтобы перевезти больного отца в Москву.
Поехал он к нему совершенно здоровый, но дорогой простудился и при возвращении в Москву сам занемог.
Отец в это время лежал без памяти и ничего не знал о болезни сына…
Квартира молодого Пастухова расположена была по одной лестнице со стариком, прямо над его квартирой, и лежал больной Виктор прямо над той комнатой, где лежал и приговоренный к смерти старик.
Очнувшись от беспамятства на третий или четвертый день болезни, старик спросил о сыне, и доктора, уже не питавшие никакой надежды на выздоровление Виктора, осторожно предупредили Пастухова об опасной болезни сына.
Он вздохнул, перекрестился, спросил, остается ли какая-нибудь надежда на выздоровление, и, получив отрицательный ответ, попросил окружающих, чтобы его предупредили в ту минуту, когда у сына начнется агония.
Желание его было исполнено, и он, узнав, что сын доживает последние минуты своей сравнительно молодой жизни, поднял глаза к потолку, как бы желая взором проникнуть сквозь все материальные преграды туда, где угасала эта дорогая ему жизнь…
– Кончено?! – внезапно вздрогнув, спросил он, именно в ту минуту, когда сын действительно испустил дух, и, узнав, что его уже нет, поднял руки вверх и издали молчаливым крестом благословил его и простился с ним!..
Не только провести, но даже и перенести его по лестнице в квартиру сына не было никакой возможности, и старика только в креслах подкатили к двери передней в ту минуту, когда сверху мимо него пронесли гроб с дорогим ему прахом…
В тех же креслах его подкатили к окну, из которого он еще раз благословил сына, когда гроб его вынесли из дома…
Более трагическое, более безотрадное прощание трудно себе представить!..
Самого Пастухова смерть постигла тоже со странным совпадением дат.
Его хоронили 31 июля 1911 года, т. е. накануне тридцатипятилетнего юбилея его газеты, первый номер которой вышел в свет 1 августа 1881 года.
Он двух дней не дожил до юбилея созданного им и горячо им любимого дела, при посредстве которого он оставил наследникам своим несколько миллионов наличных денег, не считая очень богатых недвижимостей.
В лице Николая Ивановича Пастухова сошел в могилу честный и беззаветно добрый русский человек, в котором не было ни злобы, ни зависти к чужому успеху, ни ненависти к чужому счастью.
Он никогда не взвел ни на кого злой клеветы, никогда не разбил чужой жизни!.. Далеко не о всяком ушедшем из мира можно дать такой отзыв, и далеко не все современные насадители и распространители «мелкой прессы», собрав на этом пути обильную дань, оставят по себе такую память!
В последние годы Пастухов, передав газету в полное заведование секретарю редакции Иванову и утвердив его в звании и правах редактора, проводил все время свое в разъездах.
Осень он жил в Париже, зиму проводил в Ницце, где занимал роскошное отделение в «H?tel des iles Britanniques»[364] и где в последнее время задумал выстроить себе прихотливую виллу. Ранней весной он уезжал в Ялту, где у него была своя богатая дача, и летом только возвращался на короткое время в Москву, обязательно заглядывал на Нижегородскую ярмарку и на пароходе делал несколько рейсов по Волге.
И среди всего этого прихотливого европейского кочевья он оставался верен себе и своей чисто русской натуре.
Повсюду в его меню обязательно входили «рубленые коклеты», во всех ресторанах и отелях в занимаемых им комнатах красовался на стене тяжелый золотой складень, перед которым теплилась неугасимая лампада, и повара роскошного отеля «Iles Britanniques» приловчились готовить ему «рубцы»[365] и делать русскую «окрошку» со специально для него приготовляемым квасом…
Это был представитель русской черноземной силы, унесший с собой в недра родной земли весь самобытный и оригинальный склад коренного русского человека.
Все создавшееся после него в области мелкой прессы всецело поступило в распоряжение жидов и носит скорее характер еврейского кагала, нежели русской редакции.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК