VIII
Литературная богема: Воронов, Левитов. – Редактор Савич. – Старый фельетонист Пановский. – Эпизод с владельцем московского «Эрмитажа» Оливье.
Изредка встречая в некоторых исторических изданиях имена лиц, мне хорошо и близко известных, характеристика которых не вполне согласуется с тем, что говорю о них я, спешу оправдаться и оговориться. Никаких предвзятых мнений и определений я не делаю, никаких заранее определенных взглядов не провожу, а просто и прямо передаю то, что лично видела и испытала, предоставляя читателям делать вывод из всего сказанного. Я стою только за то, что все переданное мною ни на одну йоту не отступает от истины и ни одним словом не уклоняется ни в сторону порицания, ни в сторону восхваления лица, о котором идет речь. Оценка личностей дело не мое… Мое дело только строго правдивая передача фактов.
Возвращаясь к перечню тех литературных встреч и знакомств, которых я так много могу насчитать на своем долгом веку, я на минуту остановлюсь на той литературной богеме, о которой я имела уже случай упомянуть выше и которая, при всей горькой распущенности своей, таила в себе так много светлого и симпатичного.
Ближайшим сотоварищем и сотрудником Воронова был Левитов, одновременно с ним изданный[308] и одновременно же с ним заключивший условие с Благосветловым, в силу которого этот последний уплачивал им обоим немедленно за все, что бы они ни написали, независимо от того, где и кем это напечатано.
Левитов был натура, несомненно, даровитая, работал он много и легко, но несчастная страсть к вину, погубившая на Руси столько крупных и выдающихся талантов, вконец сгубила и его, и, поддаваясь этой пагубной страсти, он падал иногда до степени полного отупения и по целым неделям, а иногда и по целым месяцам оставался в полном бездействии, проводя время в такой компании и в таких вертепах, о которых ему, в сущности, и подумать было бы стыдно. Вследствие такого образа жизни Левитов мало-помалу совершенно отстал от общества и даже в редакции заходил неохотно, предпочитая всякой серьезной беседе сиденье в грачевских[309] и иных вертепах.
К произведениям своим Левитов относился с непростительным равнодушием, писал, как говорится, с плеча, а иногда даже забывал, на чем остановился, что служило поводом к особого рода комическим путницам и недоразумениям.
Был в это время в Москве очень оригинальный редактор-издатель Николай Францович Савич, еженедельно выпускавший небольшую тетрадку какого-то неопределенного журнала, который он наименовал «Ремесленной газетой».
«Ремесленная газета» эта ничего общего ни с какими ремеслами не имела, ни о каких ремеслах не трактовала и была одним из самых скучных изданий всего подлунного царства, но два раза в год, а именно перед 1 января и 1 июля, там появлялись интересные романы и рассказы, но обязательно только начала их, без продолжения, единственно, «чтобы подписчик клюнул», как выражался Савич, в остальное же время сам Савич засыпал над чтением своего журнала и громко сознавал все его многочисленные дефекты[310].
Толку в литературе Савич не знал ровно никакого и покупал литературные произведения на веру подписавших их литературных имен. Левитова он знал, как знали его более или менее все, и тем охотнее покупал его произведения, что тот не дорожился и подчас чуть не даром продавал написанное, лишь бы только моментально заполучить гонорар и весь его целиком оставить в первом попавшемся вертепе. В другие, более серьезные издания Левитов прямо из кабака или трактира посылать статьи стыдился, да и одет он подчас был так, что не всюду в таком костюме и войти было можно, а с Савичем и его изданием Левитов не считался, входил к нему во всяком костюме, не стесняясь, и присылал к нему статьи отовсюду, куда его заносила судьба[311].
Мы все читали с удовольствием все, написанное Левитовым, Скворцов искренне жалел об его непростительных увлечениях и неоднократно пробовал отрезвить его и поставить на иной, более почетный и логичный путь, но он был неисправим и даже не на шутку сердился за всякую попытку вернуть его на путь истинный. Слушал и любил он одного только Воронова, но тот и сам был человек увлекающийся, и приходилось с горем мириться с мыслью, что этот крупный талант так и погибнет, не дав родной литературе всего, чего от него вправе были требовать и ожидать.
Помню, как-то в начале года у Савича в его «Ремесленной газете» начата была прелестная повесть Левитова из духовного быта, и так как печаталась она за неимением места довольно скупо, то все мы нетерпеливо ждали воскресенья, чтобы прочитать ее продолжение. Читал ее вместе с нами и Скворцов и тоже восхищался ее наивной, подкупающею правдой, когда однажды, придя в редакцию с только что вышедшим номером «Ремесленной газеты» в руках, он почти с ужасом обратился к нам с вопросом, кто из нас читал продолжение повести Левитова.
Оказалось, что в то утро никто не успел ее прочитать.
– Что он, с ума, что ли, сошел?.. – продолжал Скворцов, волнуясь. – Помните, ведь в последнем номере он остановился на первом свидании этого симпатичного молодого семинариста? Еще так хорошо у него вышло описание летнего вечера в степи.
Мы действительно помнили все это и отвечали ему утвердительно.
– Ну а теперь вдруг ни с того ни с сего действие переносится в какой-то подвал, какая-то там пьяная Матрена кричит и дерется… какие-то ребята заброшенные воют и кричат!.. Что за ерунда?!
И он протянул нам только что прочитанный номер.
Мы наскоро «пробежали» продолжение левитовской повести и тоже диву дались! Все действующие лица были новые, ни с чем предыдущим описываемая сцена не вязалась… Даже ни одного прежнего имени не было во всей вновь напечатанной главе.
– Это Савич, дурак, что-нибудь напутал!.. – недоверчиво откликнулся Лукин.
– В типографии что-нибудь перепутали! – заметил Городецкий.
Я промолчала, но тотчас же по окончании занятий в редакции отправилась к Савичу и прямо попала на сцену, которой никогда не забуду.
Савич сидел перед письменным столом в своей неизменной тужурке и, весь уйдя в свое глубокое вольтеровское кресло, с растерянным видом держал пред собой только что вышедший номер «Ремесленной газеты». Перед ним бесцеремонно развалился на стуле и, как паровозная труба, дымил Левитов, одетый с той неподражаемой бесцеремонностью, на которую был способен только он один и которая близко граничила с самым разнузданным неприличием.
– Да ты пойми… – заикаясь от волнения, кричал Савич в ту минуту, когда я входила в комнату, и, увидав меня, остановился и, видимо, обрадовался.
– Да вот Александра Ивановна! – воскликнул он, протягивая мне руку. – Ты хотя ее спроси, что она об этом скажет?
– Очень мне нужно знать, что она скажет! – спокойно пыхнул Левитов своей невозможной папироской прямо в лицо взволнованного Савича. – Мне, брат, никто не закон… Я сам себе и закон, и порядок.
– Хорош порядок! Перепутать статьи и сделать из меня дурака перед всеми.
– Ну это ты напрасно, дурака из тебя сделал не я, а судьба-злодейка!.. Я тут ни при чем!
Савич передернул плечами.
– Да ведь пойми ты, что все читатели в тупик сегодня стали, получив номер издаваемого мною журнала!
– И издаешь ты вовсе не журнал, а белиберду какую-то, и в тупик твоим читателям не впервые становиться! Твою дурацкую газету как развернешь, так сейчас и в тупик станешь.
– Однако ты с этой «дурацкой газеты» деньги получать не брезгуешь.
– Я вообще не брезглив!.. – спокойно пожал плечами Левитов. – Я с такой шушерой подчас вожусь, что подумать страшно! Ну, однако, тебя не переслушаешь! Присылай за статьей и печатай себе на здоровье. А все это сегодняшнее прегрешение ты вырежь и мне пришли, я отошлю его куда следует! Эхма!.. Путаники вы все!.. – произнес он, вставая и бесцеремонно потягиваясь.
– Как? Мы же и путаники?! – продолжал горячиться Савич и, видя, что Левитов направляется к двери, крикнул:
– Нет, ты погоди… Нам с тобой столковаться надо. Так этого оставить нельзя!..
И, обращаясь ко мне, он, захлебываясь от гнева и нетерпения, поведал мне, что Левитов вместо продолжения начатой у него повести прислал ему для последнего номера две главы из совершенно другого рассказа, печатаемого где-то в Москве и не имеющего ни по замыслу, ни по сюжету ровно ничего общего с повестью, проданной им Савичу.
– Понимаете вы, какой сумбур получился… – размахивая руками, горячился он. – Публика про Фому читала, а ей вдруг про Ерему речь повели!..
Я с улыбкой передала ему, что только что выслушала выражение недоумения по этому поводу от редактора «Русских ведомостей» Скворцова.
– Вот видишь!.. Вот видишь!.. – засуетился Савич. – Николай Семенович Скворцов подумал, что я с ума сошел!..
– Нет, этого он, наверное, не подумал!.. – пресерьезно отпарировал Левитов. – Он знает тебя хорошо и знает, что тебе сходить не с чего. Ну да мне с тобой толковать некогда. Присылай за статьей, а эту вырежь и мне пришли, а то у меня черновика-то, кажется, не осталось!
– А с читателями что я стану делать?
– Да ничего особенного. Прямо объясни, в чем дело.
– То есть что же именно объяснить?
– Да напиши, что по глупости и безграмотности своей ты все перепутал!
– Как!.. Я же и виноват?!
– А то кто же?.. Ведь ты должен был хоть мельком взглянуть на то, что печатаешь? А у тебя лотерея какая-то!.. Еще ты Бога благодари, что у тебя вместо одной повести другая такая же повесть попала… И не в такую кашу ты мог бы влопаться. Вот я тебе в следующий номер прокламацию вклею, тогда ты и будешь у меня знать!..
Я, слушая эти оригинальные прения, хохотала от души, а Левитов, уходя и протягивая мне руку на прощанье, прибавил:
– Вон и твой суперарбитр над тобой же, дураком, смеется, а ты ее в судьи призывал! Эх, ты, голова ежовая!.. – прибавил он, направляясь к двери, но на пороге остановился и внезапно заявил:
– А все-таки ты мне, брат, несколько франков на расходы отпусти… Не даром же я к тебе приходил. С тобой даром-то беседовать никто не согласится!
И несмотря на то что я хорошо была знакома с невозможными нравами этой литературной богемы, я не могла сдержать своего удивления, когда увидала, что Савич, видимо соглашаясь с последними доводами Левитова, выдвинул стол и достал оттуда какую-то ассигнацию.
И все это делалось кротко, миролюбиво, не вызывая ни злобы, ни раздражения… Все как-то знали свое место и мирились с ним, и как глубоко ни падал истинный, божьей милостью писатель, за ним сохранялся его литературный авторитет.
Попасть в литературную среду в то время было очень трудно, и раз занятое место оставалось за человеком до могилы. Его могли забыть, ежели он уходил с литературного поля, но раз завоеванное значение оставалось за ним, и, по шутливому выражению старого фельетониста Пановского, он всегда имел возможность «начать с того самого места, на котором он остановился».
Мне пришлось быть свидетельницей факта, красноречиво оправдавшего это мнение в сфере обыденной жизни.
Я уже выше сказала, что с «Московскими ведомостями» познакомил и сблизил меня Пановский и что по его окончательном выходе из газеты мне был передан М. Н. Катковым, помимо уже находившегося в моем ведении театрального фельетона, еще и фельетон московской жизни, созданный Пановским и бывший в то время единственным фельетоном на всю Москву. Сам Пановский тем временем уехал на отдых, и всем известно было, что к литературному делу он больше не вернется. И стар он был уж очень, и устал, да и с П. М. Леонтьевым он в последнее время не особенно ладил, и Леонтьев не прочь был заменить его новыми силами.
Нечего и говорить, конечно, о том, что лично я осталась с Пановским в наилучших отношениях и искренно рада была вновь встретиться с ним после его возвращения в Москву в 1872 году.
Возвращение это совпало с политехнической выставкой[312]; съезд в Москве был громадный, и жизнь, как говорится, била ключом. Пановского знала и вся Москва, и за несколько месяцев его отсутствия, конечно, забыть его еще никто не успел, но… он перестал быть и нужен, и страшен, и потому многие его едва узнавали при встрече. Старика это волновало и огорчало, и тесный кружок его прежних знакомых и друзей, к числу которых принадлежала и я, всячески старался исправить то тяжелое впечатление, какое производила на старика замечаемая им перемена.
Однажды мы встретились с ним на выставке и порешили отобедать в модном в то время и волшебно-роскошном «Эрмитаже», за год перед тем возникшем под руководством и по инициативе его владельца француза Оливье. Возникал «Эрмитаж» еще во время нахождения Пановского во главе московского фельетона, и открытие роскошного ресторана воспето было Пановским на столбцах «Московских ведомостей» с такою помпой и таким красноречием, что благодарный Оливье тут же попросил автора широковещательной рекламы всегда знать и помнить, что прибор его за столом «Эрмитажа» поставлен один раз навсегда.
До отъезда своего из Москвы Пановский довольно часто пользовался этим широким гостеприимством корректного француза и всегда был в «Эрмитаже» желанным и дорогим гостем. С уходом его из «Московских ведомостей» Оливье к нему не изменился, перед самым отъездом чествовал его роскошным завтраком, повторив один раз навсегда уже состоявшееся приглашение. Поэтому Пановский охотно принял мое предложение отобедать у Оливье, причем я настоятельно заявила ему, что угощаю я. К нам присоединились граф Соллогуб и князь Юрий Голицын. Мы трое между собой решили на славу угостить старика, который и толк знал в яствах, и привык и любил хорошо покушать.
Дело было ранней весной, не только фрукты, но и ягоды были еще большой редкостью, и только у одного Оливье можно было найти за буфетом и крупную клубнику, и сливы, и персики, и даже дыни.
Пановский, тронутый нашим дружеским приглашением и видя, что мы не скупимся на роскошное меню, пожелал, в свою очередь, отплатить нам любезностью за любезность и попросил у нас позволения угостить нас фруктами, на что мы согласились, единственно только в предвидении, что с него за несколько съеденных ягод и фруктов Оливье, наверное, ничего не возьмет.
За буфетом в эту минуту стоял главный уполномоченный Оливье, надзиравший за строгим порядком и за тем, чтобы были соблюдены сложные условия этой крупной и подчас своеобразной торговли.
Пановский, подойдя к нему, сказал ему что-то, он наклонил голову в знак согласия, и Пановский вернулся к нам сияющий. Но обед был окончен, выпито было шампанское, поданы были и ликеры, а обещанных нам фруктов все не было.
Пановский начинал слегка конфузиться и повторил лакею свое требование. Тот почтительно передал, что сейчас будет подано все, что заказано, но фруктов по-прежнему не было. Пановский, вконец растерянный, еще раз сам подошел к буфету… Еще раз последовал почтительный поклон, а результата никакого! Мы, воспользовавшись минутным отсутствием Пановского, порешили тихонько спросить фрукты за наш счет, когда в зале у буфета появился сам Оливье. Он издали почтительно раскланялся с Пановским, общим поклоном приветствовал нас всех и, заметив какую-то неловкость, нагнулся и что-то сказал своему управляющему. Тот в ответ передал ему что-то, от чего Оливье весь вспыхнул, сделал нетерпеливый жест и, поспешно подозвав старшего буфетчика, стал отбирать самые крупные и дорогие фрукты.
Мы молча наблюдали за всем этим, не зная, как бы ловчее устроить так, чтобы не обидеть старика. Между тем Оливье, наложив полную вазу фруктов и буквально опустошив для этого свой роскошный буфет, быстро выхватил из рук первого попавшегося ему навстречу официанта чистую салфетку и, перекинув ее себе через плечо, направился со своей роскошной вазой к нашему столу. Он поставил вазу перед Пановским и с почтительным поклоном «доложил» ему, что управляющий дожидался его прихода для того, чтобы не отнять у него как хозяина ресторана чести и удовольствия лично подать ему примеры, каких он нигде, кроме «Эрмитажа», не встретит в данную минуту.
– Он знал, что я буду неутешен, ежели не сам буду на этот раз вашим официантом! – сказал Оливье с той изысканной грацией, с какою умеют говорить только французы. – И я искренно благодарен ему, что он не отнял у меня этой большой чести и этого большого удовольствия. Во имя этого простите нам обоим то промедление, которое произошло в исполнении вашего, всегда для нас лестного требования.
Пановский выслушал его со слезами на глазах и мог только крепко пожать его руку… Мы все чуть не зааплодировали деликатному французу и переглянулись в немом сознании, что «наш брат русский» на такую деликатную выходку вряд ли способен[313].
Оливье до конца остался верен чувству благодарности за ту поддержку, какую он встретил в Пановском на первых порах своего нового дела, и блистательно это доказал. На следующий год Пановский умер скоропостижно в небогатых номерах, и не на что было бы даже похоронить старика, ежели бы все издержки по погребению не принял на себя хороший знакомый покойного, инженер Андреев, да П. М. Леонтьев, к которому обратились, не выдал, – довольно, впрочем, неохотно, – скромной суммы в сто рублей.
М. Н. Каткова в тот момент в Москве не было, иначе, конечно, редакция, в которой долгие годы работал Пановский, не ограничилась бы таким скудным, почти нищенским вспомоществованием. Ни о каких поминках при таком положении дела, конечно, нечего было и думать, и некто Капканчиков, взявший на себя все хлопоты по погребению, удовольствовался тем только, что напечатал в газетах о кончине старого литератора и о часах панихид и выноса тела для отпевания в церковь Иоанна Богослова на Большой Бронной.
В самый день выхода первой публикации на вечернюю панихиду приехал Оливье и, узнав, что погребением распоряжается Капканчиков, обратился к нему с вопросом, на сколько человек следует рассчитывать для поминок, прибавив к этому, что он считает себя вправе надеяться, что никому, кроме его ресторана, не будет поручен поминальный стол. Капканчиков ответил ему, что средства покойного были так ограниченны и расходы на его погребение так скромны, что не только на поминальный стол в гостинице «Эрмитаж», а и на самые скромные поминки рассчитывать было нечего.
– За что же вы меня так обижаете? – с горечью заметил Оливье. – Ежели вы были близки к покойному, то вы должны были знать, что я его давнишний неоплатный должник и что, провожая его в могилу, я не премину воспользоваться горьким случаем хоть немножко сквитаться с ним.
Что сталось с поминками, я не знаю, так как лично я на них не поехала, но Оливье я видела и на последней панихиде у гроба Пановского, и к выносу он приехал первым, и в церковь и из церкви нес гроб на своих руках, и, пешком пройдя за печальной колесницей через всю необъятную Москву, от Тверского бульвара до Дорогомиловского кладбища, – он сам опустил гроб в могилу и отошел от могильной насыпи только тогда, когда над ней водружен был деревянный крест с именем покойного. Как ни грустно такое сознание, а поневоле приходится сознаться, что в среде русских торговцев не встретишь такого сердечного отношения, каковы бы ни были заслуги покойного перед живыми.
Культ прошлого все дальше и дальше отходит в современном нам обществе, и рядом с мирно засыпающими покойниками все смелее и смелее «жизнью пользуются живущие»[314].
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК