Французская артистка и русская графиня

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Недавно скончалась одна из самых талантливых и в свое время громко известных опереточных артисток Анна Жюдик.

Петербургским старожилам имя это далеко не чуждо, многие еще помнят красивую и увлекательную артистку, имевшую такой громкий и заслуженный успех на всех европейских сценах, включая сюда и петербургскую.

Свою сценическую карьеру Жюдик начала, само собой разумеется, во Франции и к нам уже явилась в полном ореоле своей громкой известности и заслуженной славы. В Россию ее первый пригласил покойный Федотов, насаждавший французскую оперетку в Петербурге и арендовавший для этой цели бывший цирк Карре, помещавшийся на Екатерининской площади рядом с Александринским театром. Цирк этот был первоначально выстроен богачом Понамаревым для красавицы Пальмиры Анато, и только после полного и конечного разорения Понамарева, положившего к ногам красивой наездницы все свое громадное состояние, перешел во владение Карре[399], в свою очередь, переуступившего его Федотову, задавшемуся мыслью прочно насадить в России бойкую и… достаточно гривуазную оперетку, царившую в то время на всех без исключения европейских сценах.

Товарищем и деятельным сотрудником Федотова в этом деле был гвардии полковник П. В. Писарев, бывший чиновник по особым поручениям московского генерал-губернатора князя В. А. Долгорукова и состоявший одновременно с Федотовым одним из директоров незадолго перед тем закрывшейся Политехнической выставки[400].

Это было время полного разгара и полного успеха оперетки, внесшей в современное искусство совершенно новую отрасль и совсем новый тон.

Раз порешив заняться этим делом, оба директора-антрепренера порешили с тем вместе и силами заручиться совсем исключительными и в числе прочих намеченных ими артисток пригласили и Жюдик, за несколько лет перед тем с блестящим успехом продебютировавшую на сцене парижского театра «Gymnase»[401] и быстро составившую себе громкое артистическое имя.

Одновременно с ней приглашена была и красавица Тео, а несколько позднее и царица оперетки, незаменимая и никогда никем не замененная Шнейдер.

Упомянув об имени Шнейдер, я позволю себе исправить ошибку одного из театральных рецензентов, в порыве желания рассказать что-нибудь «кстати» приписавшего Жюдик случай, имевший место вовсе не с нею, а со смелой и блестящей Шнейдер.

Во время самого громкого и самого блестящего разгара оперетки, когда портреты Шнейдер в костюме «Прекрасной Елены» и в задорной мантии и короне «герцогини Герольштейнской»[402] фигурировали во всех витринах и красовались на столбцах всех иллюстрированных изданий, Шнейдер пришла фантазия взглянуть поближе на Тюльерийский дворец[403] и на все его диковины. Исполнение своих фантазий капризная и избалованная артистка откладывать не любила и на другой же день, осведомившись о часе, когда допускается осмотр дворца, отправилась туда.

Но каково же было ее удивление, когда в воротах дворца ее щегольской экипаж был остановлен дворцовою стражей, и подошедший офицер потребовал от артистки предъявления ее карточки.

Озадаченная Шнейдер вынула из своего карне совершенно случайно захваченные визитные карточки и протянула одну из них офицеру. Он взглянул на карточку, любезно улыбнулся и, возвращая ее, учтиво заметил, что пропустить посетительницу он не вправе.

– Как не вправе?! Почему?.. – удивилась артистка.

– Вы артистка… и только!..

– А что же требуется для осмотра дворца?..

– Для этого требуется известное почетное имя… или титул!..

– Да?! Простите, я этого не знала!.. – со спокойной улыбкой ответила артистка и приказала кучеру ехать домой. Прошло после этого два или три дня, и в один из назначенных для публики часов к решетке дворца вновь подкатил экипаж, на этот раз особенно роскошный и заставивший насторожиться лиц, стоявших в карауле у дворцовых ворот.

Это был роскошный двухместный фаэтон, запряженный ? la Daumont[404], четверкою белых лошадей без малейших отметин, с пикерами[405] по бокам и ливрейной прислугой на козлах и на запятках. В фаэтоне сидела молодая дама в роскошном туалете, поверх которого накинута была длинная мантия, вся вышитая золотом.

Фаэтон остановился перед воротами, и дежурный офицер, почтительно и робко подошедший к парадному экипажу, чтобы осведомиться об имени его обладательницы, услыхал свысока брошенный ему титул:

– Герцогиня Герольштейнская!

Озадаченный офицер сделал быстрое распоряжение о пропуске высокой посетительницы, и Шнейдер, полулежа в своем роскошном экипаже, совершила торжественный выезд в пределы Тюльерийского дворца.

Вот подлинная и исторически верная версия этого забавного и характерного события, ошибочно включенного плохо осведомленным хроникером в биографию покойной Жюдик.

Возвращаюсь к этой последней.

Репертуар артистки был очень обширен, но коронными созданиями ее были заглавные роли в «Timbale d’argent» и в «Madame l’Archiduc»[406]. В первой из этих пьес исполнение ею знаменитых куплетов: «Crac! Et ?a glisse!..»[407] осталось событием в опереточной хронике… Особой красотой Жюдик не отличалась, но у нее были прекрасные глаза, и вся она была так безукоризненно изящна, что в общем казалась лучше всякой красавицы. Добра она была необычайно, и никакое товарищеское горе не проходило перед нею, не вызвав в ней горячего и деятельного сочувствия. Нетерпима и строга она была только в тех случаях, когда титулом артистки на ее глазах прикрывались лица, не имевшие права на этот почетный в ее глазах титул. Один из подобных эпизодов прошел, так сказать, на моих глазах.

В труппу, приглашенную Федотовым, приехала из Парижа при одной из французских премьерш молодая девушка, занимавшая тот же неважный пост «камеристки», или, точнее, старшей горничной, при одной из русских аристократок, разорившейся и умершей на берегах Сены в крайней бедности.

Соня – так звали камеристку – была девушка очень способная и за время своего пребывания в Париже так привыкла к французскому языку, что, вернувшись в Россию, говорила прямо-таки с парижским акцентом. Совсем не красивая, но очень вертлявая, подвижная и, главное, необычайно хитрая и сметливая, Соня стала приглядываться к французской сцене, вслушиваться в исполнение французских шансонеток, и когда срок ангажемента ее госпожи окончился, то она пожелала остаться при труппе, но уже в качестве хористки.

Определение ее в это новое амплуа совпало с приездом в Россию Жюдик, но она, конечно, не заметила хористки и не поинтересовалась ознакомиться с ее прошлым. Соня вступила в труппу под именем «мамзель Вердье» и заняла свое скромное место на сцене, сумев в то же время отвоевать себе более «удобное» и «почетное» место вне сцены.

Она внушила чувство особого благоволения одному из директоров – именно Писареву – и отвоевала себе небольшие партии в ролях «травести», среди так называемых «пажей». Этим сильно оскорбились другие хористки, имевшие более прав на выступление «в ролях», но… не имевшие ровно никаких прав на директорское сердце…

А «мамзель Вердье» тем временем совсем вошла в свою роль парижанки и даже русские фразы принялась коверкать довольно усердно.

Дело дошло до того, что ей, почти совершенно безголосой, отдана была довольно серьезная роль, которую она, конечно, говоря техническим языком сцены, «торжественно провалила». Это не ускользнуло от внимания Жюдик, она пожелала узнать, в силу каких соображений такую артистку могли выпустить в сколько-нибудь ответственной роли, и когда она узнала истину, то с негодованием объявила директорам, что рядом с такими «артистками» она выступать не будет.

Отвлекусь на минуту, чтобы сказать несколько слов о необычайной судьбе, выпавшей впоследствии на долю пресловутой «мамзель Вердье».

Все дальше и дальше уходя в дебри директорского благоволения, ловкая хористка совсем оставила сцену и стала появляться на ней уже чуть не в качестве «директрисы». Большие артисты и артистки ее, конечно, игнорировали, но на судьбе театральной мелкоты ее влияние отзывалось, и немало молодых сил заглохло благодаря ее вмешательству в дело. Выслушав выражение справедливого негодования со стороны совершенно беспристрастного Федотова, «мамзель Вердье» из-за кулис исчезла совершенно и стала показываться только в директорской ложе. Это произошло уже тогда, когда французская оперетка перекочевала из бывшего цирка во вновь отстроенный театр в Апраксином рынке, на том месте, где в настоящее время находится Суворинский театр[408]. Находя, что имя «мамзель Вердье» очень мало говорит ее самолюбию, пронырливая «артистка» при помощи своего покровителя разыскала где-то, чуть не в ночлежном доме, захудалого князя К., спившегося вконец и служившего некоторое время в одной из столичных типографий наборщиком. Бедняк нуждался в самом необходимом, да и страсть к вину его губила и не давала ему работать, и в один прекрасный день ловко разысканный эмиссарами «мамзель Вердье» он, одетый в новую приличную пару и вытрезвленный специально к этому дню, был официально объявлен женихом французской артистки Вердье.

Больших требований несчастный князь, конечно, не предъявил и продал свой княжеский герб, по примеру библейского Исава, чуть не за чечевичную похлебку. Обряд венчания совершился втихомолку, и вновь сочетавшиеся браком супруги вряд ли даже встречались друг с другом после своей оригинальной свадьбы, что не помешало появлению на свет двух княжен, записанных в метрические книги с полным титулом их «отца». Из них одна, прелестная и очень способная девочка, умерла двенадцати или тринадцати лет, а меньшая впоследствии вышла замуж за какого-то чиновника.

Но на этом браке княгиня К. не остановилась. Она получила вкус к титулам и скоро нашла новую жертву своему честолюбию.

В числе лиц, часто посещавших дом Писарева, в котором овдовевшая княгиня жила полной хозяйкой, был некто граф Н., совсем еще молодой человек, только кончавший в то время курс наук в одном из привилегированных военно-учебных заведений. Княгиня, успевшая освоиться с светскими манерами, сумела влюбить в себя и окончательно опутать молодого человека, и тотчас по выходе своем из учебного заведения, едва успев обновить мундир одного из блестящих гвардейских полков, граф Н. женился на вдове князя К. и надел на ее неугомонную и предприимчивую голову свою графскую корону.

Нужно ли говорить о том, что брак этот был из ряда вон несчастлив и окончился полной и бесповоротной гибелью несчастного юноши.

Он сошел с ума и был уже в периоде полной прострации, когда его жена, графиня Н., занесла в метрику, под его именем, мальчика, рожденного ею и окрещенного графом Н.

Ребенок этот, не признанный родными графа, был предметом крупной и громкой тяжбы, разразившейся громким и сенсационным процессом. Графиня, явившаяся на суд из дома предварительного заключения, в котором она содержалась во все время, предшествовавшее суду, была оправдана судом присяжных. Оправдательный вердикт этот был обжалован прокуратурой, графиня Н. была вновь арестована, вновь просидела несколько последовательных месяцев в тюрьме и, вторично представ перед судом присяжных, была вторично оправдана… Я лично беседовала с ней после ее вторичного оправдания и подивилась энергии и живучести этой, в своем роде замечательной женщины! Смело можно сказать, что, ежели бы такая энергия и такая сила воли нашли себе иное, более почетное применение, то имя этой женщины могло бы занять почетное место в обществе, ежели не в истории.

После всего ею перенесенного она, беседуя со мной, казалась совершенно спокойной и была в состоянии даже смеяться, передавая мне различные эпизоды из своей тюремной жизни.

Что сталось с нею после ее вторичного оправдания, мне неизвестно, но я знаю, что ребенок, бывший первым и основным поводом к этому громкому процессу, так и не был признан сыном графа Н. и, отнятый у арестованной матери, передан был в Москве в приют нищих детей, где и значился под странным именем «неизвестного мальчика Сережи».

Его дальнейшая судьба мне тоже не известна, но его нахождение под этим горьким псевдонимом я могу подтвердить фактически, зная об этом от лица, по моему поручению навестившего его в нищенском приюте, этого несчастного ребенка, доступ к которому представлял массу затруднений.

Лицо, которому я передала письменно мое поручение из Петербурга, оказалось лицом очень энергичным. Это была простая, малоразвитая барыня из мелких дворянок, у нее были свои особые и крайне своеобразные понятия о правде и законе, и раз она находила что-нибудь «неправым» и «незаконным», она умела разобраться в этом с энергией, на какую не способны люди, несравненно более развитые.

Ее сначала не хотели вовсе допустить к «неизвестному мальчику Сереже», и когда после большой борьбы и энергичной настойчивости ей удалось настоять на том, чтобы мальчика к ней вывели, то она увидала бледного и запуганного миловидного ребенка, с заметным удивлением встретившегося лицом к лицу с человеком, приласкавшим его и привезшим ему целый транспорт гостинцев. Ни к чему подобному малютка, видимо, не привык, и смотрел он на свою случайную посетительницу так робко и так растерянно, что она едва могла удержаться от слез. Такого беспомощного сиротства она, по ее словам, никогда в жизни еще не видала. И действительно, сиротливее трудно было быть! Отец его (ежели он был его подлинным отцом) сидел в доме умалишенных… Мать его (в материнстве графини усомниться было нельзя) содержалась в тюрьме, а у него даже общечеловеческое имя было взято; он был просто «неизвестный мальчик»…

С практикой заграничных судов я мало знакома, но мне сдается, что далеко не всюду в Европе можно натолкнуться на такой произвол и что, случись подобный эпизод в настоящую минуту и будь он доведен до Государственной думы, «неизвестный мальчик» получил бы какое-нибудь иное, более определенное имя…

Судьба его несчастного отца сложилась самым горьким и безотрадным образом.

Заключенный в дом умалишенных, куда к нему никого не допускали и где его не посещали даже его родные, несчастный там и умер несколько лет тому назад, совсем еще молодой годами, но совершенно седой и бесповоротно безумный.

Из прошлого своего он не помнил ничего решительно, ничем не интересовался, ни о ком и ни о чем не справлялся и не вспоминал и мало-помалу даже говорить разучился…

Но о чем-то тяжело пережитом у него, видимо, осталось смутное впечатление, и, не поминая ни о чем, ничем не поясняя своих слов, он время от времени, хватаясь за голову, со стоном восклицал:

– Погубили!.. Совсем погубили!..

Ни одного из имен близких ему людей он никогда не упоминал, никого не звал к себе и только изредка называл имя своей любимой верховой лошади, купленной им при производстве в офицеры.

Мне лично о его состоянии говорил один из артистов нашего казенного театра, навещавший время от времени в психиатрической больнице покойного певца Чернова и при этом видавший несчастного графа Н. Он перед кончиной имел вид полного идиота, заботился только о том, чтобы побольше покушать, не делая даже различия в том, что именно ему подают, и занятие это так всецело поглощало его, что в свободные минуты он машинально и бессознательно жевал рукав своего жалкого больничного халата.

Содержался он в больнице для умалишенных в Удельной, где почетным и главным попечителем был его родственник и однофамилец граф Н., и по его-то распоряжению к больному так строго не допускался никто из посетителей.

Но я опять отклонилась от главного сюжета своего повествования.

Возвращаюсь к Жюдик. Ее карьера в России была ознаменована и большим успехом, и совершенно заслуженной любовью публики. Каждое появление артистки на сцене вызывало бурю восторгов, и подношения, одно другого богаче и ценнее, рекой лились на ее красивую, характерную головку.

Одно время говорили даже, что один из наших аристократов, человек очень богатый и принадлежавший к родовитому русскому дворянству, собирался жениться на ней, но что она сама отклонила это предложение.

Господина этого я знала хорошо… Он энергично отвергал версию о своем сватовстве, но мне кажется, что он был в этом случае не особенно искренен, да и в большую вину ему не могло быть поставлено такое увлечение. В лице Жюдик было чем увлечься… Особенно эффектна была она в костюме madame l’Archiduc, в котором любила сниматься. В общем у нее был свой особый, довольно своеобразный репертуар, из которого поневоле приходилось исключать роли с большим пением, так как голос Жюдик, при всей металлической звонкости и чистоте, был не особенно велик, и ей удавались скорее «тонкие», нежели большие партии.

Одним из главных достоинств знаменитой артистки было ее находчивость и остроумие, и ее меткие, хотя и не всегда великодушные словечки передавались из уст в уста. Так, например, в труппу Федотова и Писарева приглашена была артистка на роли травести, очень хорошенькая собой, очень бойкая и эффектная, но до крайности смелая и имевшая успех только как женщина, но не как певица. Поклонников у нее было много, приглашения на ужины и пикники она принимала довольно неразборчиво, а между тем требовала себе в труппе места, равного тому, какое занимали премьерши труппы.

Заметив, что Жюдик относится к ней с нескрываемым пренебрежением, эта артистка, по рождению своему принадлежавшая к клике «иерусалимских дворян»[409] и смелая и заносчивая, как все сколько-нибудь оперившиеся жиды, однажды за кулисами обратилась к премьерше с замечанием, что она ее давно знает и помнит и что они обе одновременно служили на парижской сцене.

Бывшие при этом артисты с любопытством ждали, что ответит находчивая Жюдик на такую наглую жидовскую выходку, и чуть не зааплодировали, когда знаменитая премьерша, свысока взглянув на свою смелую собеседницу, явственно и громко проговорила: «Oui, mademoiselle, mais… je faisais la sc?ne, pendant que vous faisiez le trottoir!»[410]

Легко можно себе представить положение смелой еврейки при такой откровенной отповеди…

Она покраснела, затем побледнела и в тот же вечер заявила Федотову, что при подобных условиях она в его труппе служить не может. Он пожелал узнать, о каких «условиях» идет речь, и, выслушав подробный рассказ о столкновении за кулисами, объявил ей, что она вольна служить или не служить, но что он не вправе запретить никому в труппе говорить правду.

Еврейка выслушала, промолчала, но из труппы не ушла, потому что должна была бы в таком случае лишиться своих «гельдов»[411], а это в ее расчет не входило.

По окончании первого сезона своей службы у Федотова Жюдик отложила назначенный уже отъезд свой для того, чтобы участвовать в благотворительном концерте, устраивавшемся в пользу какого-то училища, и отвечала лицам, ее пригласившим, что она считает их приглашение за честь и за удовольствие для себя.

В описываемую эпоху в Петербурге царила известная всей Европе демимонденка[412] Пеппа Верегас, испанка родом и такая красавица, что перед ней почти в удивлении останавливались все в первый раз встречавшиеся с нею лица. Это была какая-то всепобеждающая красота… Что-то почти фантастическое!.. Царивший в то время капельмейстер Гунгль посвятил ей один из своих самых мелодичных вальсов, а артист французской опереточной труппы написал на мотив этого вальса очень грандиозные стихи, которые и взялась исполнить «сама» Жюдик, вставив вальс с текстом в одну из своих ролей.

Красавица Пеппа, очень тронутая вниманием знаменитой артистки, в следующий спектакль поднесла ей роскошный букет темно-красных роз, связанный такого же цвета лентой, на которой нашито было несколько пар прелестно исполненных миниатюрных золотых кастаньет.

Жюдик, благодаря ее за грациозное подношение, заметила ей, что она от женщин вообще подарков не берет никогда, но от нее принимает подарок охотно, потому что признает ее за «исключение из всех правил»!..

В общем, в лице Жюдик сошла со сцены мира артистка, любившая театр настоящей, горячей любовью и всю жизнь отдавшая сцене. Ее сценическая карьера продолжалась почти полвека, и в последние дни своей жизни артистка с любовью вспоминала и родную сцену, и родное искусство, и в предсмертном бреду еще говорила о театре.

Умерла артистка под лазурным небом юга[413], среди близких и дорогих ее сердцу людей, и, умирая, еще рвалась к жизни, еще боролась со смертью и умоляла докторов помочь ей и спасти ее!..

Последние годы свои она провела среди природы, которую так же горячо любила, как и сцену, и увлекалась своим образцовым домашним хозяйством, как некогда увлекалась художественным исполнением своих ролей. Умирая, она просила, чтобы гроб ее был окружен цветами, и, как легендарная Фру-фру[414], тихо говорила, обращаясь к окружавшим ее близким и дорогим ей людям:

– Цветов… побольше цветов!.. Я так привыкла к ним… Я так их любила!..

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК