ДЕКАБРЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Над крышами заводов Кольбена высится вагранка. По ночам она сияет алым заревом, а иногда извергает к небу языки огня, привлекая внимание прохожих. Эта вагранка представляет собой громадный металлический цилиндр, основание которого находится внизу, в чугунолитейном цехе, где работает Тоник.

Наверху, у жерла вагранки, на узких железных мостках, работают старый Литохлеб и Эда Ворел — плечистый кудрявый парень. Рукава у Эды засучены, рубаха на груди распахнута; он вечно измазан угольной и ржавой железной пылью. Подъемник подает сюда со двора вагонетки с железным ломом, собранным во всех концах города — на складах, на свалках и задних дворах. Чего только тут нет — лопнувшие котлы и сломанные ключи без бородок, отслужившие свое вагонные колеса, старые обручи и радиаторы и даже шрапнельные стаканы и снаряды крупного калибра. Восемь часов в день Эда Ворел работает лопатой, бросая весь этот лом в жерло печи, чередуя металл со слоями кокса и извести. И вагранка ненасытно пожирает металл, топливо и белую известь и лихорадочно переваривает их при температуре в тысяча двести градусов Цельсия.

Внизу, в литейном цехе, бурый мощный ствол вагранки похож на дерево с ободранной корой. В гладкой поверхности этого ствола прорублено окошечко, не больше чем в дверях тюремной камеры. Металлическую ставенку этого окошечка можно в любой момент откинуть и через слюдяную пластину заглянуть в нутро вагранки, простое, как желудок червя, превращающий пищу в кровь. Сквозь кокс и известь, похожие на белый лед с розовым оттенком, падают красноватые капли, сливаясь в темные струйки. Металл, который еще час назад был железным ломом, сейчас превратился в кровь вагранки, а еще через час станет деталью машины. Кровь вагранки, как и кровь рабочих литейщиков, принадлежит капиталу, ибо ни людей, ни печи здесь не кормят даром. Кровь вагранки будет выпущена через отверстие величиной с ладонь, — сейчас оно замазано глиной, и его не видно.

Четыре часа дня. Приходит литейный мастер с длинным стальным шестом и подкалывает им печь, словно скотину на бойне. Из брюха вагранки брызжет густая бело-розовая огненная кровь и течет по желобу, озаряя белым отблеском цех и лица людей. У желоба становятся рабочие, как всегда попарно, держа в руках ковши на длинных рукоятях. Они наполняют эти ковши огненной кровью вагранки и быстро переливают ее в литейные формы. В цехе вдруг словно расцветают десятки алых цветов. Воздух становится горячим, наполняется едким, кисловатым запахом. Если песчаные формы плохо просушены, литье брызгает чуть не до потолка и оттуда горячими дробинками падает на головы и за воротник литейщикам…

Вот и конец рабочего дня. Эда Ворел стирает рукавом с лица смесь пота и угольной пыли и закуривает сигарету, а старый Литохлеб садится на кучу железа и, опершись на рукоять лопаты, тупо смотрит перед собой.

Наверху работает Эда, внизу Тоник. В большом продолговатом цехе повсюду кучи песка и железа. Серый песок, черное железо, запах металла и сырой земли. Формовщики возятся в песке, строят в нем сложные постройки. Сюда потечет металл и станет деталями машин. Но душа этой работы — люди. Машины оживают потому, что рабочие своим трудом передают им свой разум, восприимчивость своих нервов, силу своих мышц, отдают им теплоту своей крови и с нею часть жизни. Когда остов турбогенератора, форму для которого готовит Тоник, станет машиной, где бы он ни работал, его будет двигать и сила Тоника. И машины, которые приведет в действие энергия этого генератора, будь это ткацкие станы или прядильные машины, механические кузнечные молоты или токарные станки, тоже будут биться в такт с сердцем Тоника.

Сто товарищей работают вместе с Тоником в чугунолитейном цехе. Труд и борьба с огнем и металлом придали их лицам выражение упорства, сделали черными их руки.

В десяти метрах над головой Тоника ездит на кране его друг и партийный товарищ Петр Ма?лина. Он — мозг этого подъемного механизма. Петр сидит в железной клетке и ведет кран, который с дребезжаньем и грохотом катится на роликах по железным полозьям. С крана спускаются цепи с мощными крюками, они подхватывают чугунные плиты, детали машин или сушильные печи, и эти предметы, грозно покачиваясь в воздухе, переносятся в другой конец цеха. А когда идет отливка особенно крупной детали, кран подъезжает к самой вагранке, подхватывает громадный чан с расплавленным металлом, поднимает его и на высоте полуметра несет над кучами песка, опоками и чугунными плитами — к сложной песчаной форме. Эта процедура похожа на торжественное шествие. Под музыку цепей подъемного крана рабочие с серьезным выражением лиц провожают медленно плывущий в воздухе чан, баграми удерживая его в равновесии. В блеске литейных огней, среди великолепной иллюминации, какой не увидишь ни в одной церкви, процессия останавливается над формой будущей машины, литейщики наклоняют чан, расплавленный металл течет, шипя и сверкая, и яркий красный отблеск озаряет лица и руки рабочих и контуры мостового крана…

Рабочий день окончен. Петр Ма?лина вытирает нос черными пальцами и, высунувшись из своей клетки, ищет глазами Тоника.

Рядом с чугунолитейным цехом — цех белого литья. Днем и ночью там в мартенах кипит, как вода, железо. С другой стороны — сталелитейная; там литейные формы маленькие, как детские игрушки. На дворе находятся мельницы для песка, кузницы, столярки, экспедиции, угольные и железные склады, конторы. В этом городке, где повсюду кругом лишь заводские корпуса и трубы, неустанно работают рабочие руки. Две тысячи девятьсот сорок рук, тысяча четыреста семьдесят рабочих обоего пола. Тысяча четыреста семьдесят современных промышленных пролетариев!

Это уже не те пролетаризирующиеся кустари — поколение наших дедов, — незадачливые конкуренты крупных промышленных предприятий, разоренные этой конкуренцией, что пришли, наконец, наниматься на завод, не забыв еще о золотых днях своего ремесла и мечтая отомстить своему врагу — машине, уничтожить его. Это уже не беззащитные рабы тринадцатичасового рабочего дня — поколение наших отцов, — рожденные под грохот машин на тюках джута и кучах мешков, отупевшие, вечно голодные люди, которых сваливала с ног первая же рюмка в день получки; уже прошло то время, когда из этой порабощенной массы только еще начинали выдвигаться будущие бойцы, мученики и герои. Рабочие организации, созданные в трактирах предместий, прошедшие преследования и тюрьмы, пробудили самосознание пролетарских масс. Классовое самосознание пролетариата стало величайшим откровением нового века, оно завоевало не меньшее влияние, чем религия и патриотизм, и даже восторжествовало над ними. Оно вдохновило массы, раскрыло перед ними новый смысл любви и борьбы. Любви, которая не боится смерти; борьбы, которая ведет к победе. Классовое самосознание давно уже вошло в плоть и кровь Антонина Кроусского и его товарищей. Они поняли, что они, рабочие, — творцы и хозяева всех вещей на свете, и созданное их руками должно принадлежать им. В них уже нет ненависти к машинам и к заводу. Понятие «наниматель» утратило для них свою конкретность, ибо теперь фабриканты не выезжают, как когда-то, по праздникам в экипажах из фабричных ворот, а рабочие не возглашают здравицу под окнами их особняков в благодарность за пожалованную бочку пива и ведро сосисок. Вельможный фабрикант обезличился в пакетах акций; эти акции стали содержимым ящиков письменного стола в буржуазной квартире. Они превратились в туалеты жен и семейные особнячки, поэтому рабочему кажутся эксплуататорами все, кто живет богато. Класс стал против класса. Бойцы с обеих сторон уже побывали в перестрелках и позиционных боях, они знали численность и силы друг друга, методы борьбы и понимали, что ни миру, ни соглашению не бывать. Смерть или победа!

Был канун великого боя на Западе. На Востоке, в России, битва была уже выиграна. Воинов обеих армий охватило возбуждение, которое обычно бывает перед битвой. В этой битве «Кольбенка», завод, где работал Тоник, стал одной из передовых позиций. И Эда Ворел, работавший наверху, у жерла вагранки, и Антонин Кроусский внизу, и Петр Ма?лина на подъемном кране были бойцами авангардного отряда.

Девятого декабря 1920 года, в четвертом часу дня, когда в песчаные формы тек алый, искрящийся, пылающий металл, на передовой позиции «Кольбенки» началась боевая тревога: из соседнего цеха прибежал кочегар Не?дела.

— Кроусский, Народный дом заняла полиция!

Тоник выпрямился, сердце у него встрепенулось, пальцы сжались, словно нащупывая ствол ружья.

— Какие подробности?

— Никаких. Наш завод должен идти на помощь.

Тоник побежал по цеху, перепрыгивая через разные инструменты и горячие куски металла, и поднялся по винтовой лестнице к жерлу вагранки.

— Эда, полиция заняла Народный дом. Мы идем на помощь. Собирай людей на дворах, я пойду по цехам.

Быстро спустившись вниз, Тоник подбежал к крану.

— Петр, Петр! — закричал он, подняв голову.

Петр высунулся из кабины, приложив руку к уху. Тоник влез на форму и крикнул, заглушая шум:

— Бросай работу, бросай работу! Товарищи, полиция заняла Народный дом. Не расходитесь, мы пойдем туда!

Со всех сторон сбегались рабочие. Даже безразличные прекращали работу, чтобы услышать, что случилось.

От вагранки бежал мастер, лицо его побагровело, он кричал Тонику:

— С ума сошел. Сейчас бросать работу!

Наверху, под потолком, Петр Ма?лина остановил кран, и в цехе вдруг стало тихо.

— Эй, Тоник, мы идем туда на выручку?

— Да!

Петр Ма?лина тоже выпрямился во весь рост на своем кране и закричал так, что слышно было даже в соседних цехах:

— Бросай работу! Полиция заняла Народный дом!

В цех вбежал инженер. Мастер махал руками и кричал на крановщика:

— Вы спятили, ребята!

Здоровенный черномазый литейщик протолкался к нему, сверкнув глазами, рявкнул:

— Не мешайтесь в наше дело! — И повернулся к товарищам: — Бросай работу!

Тоник соскочил с литейной формы и побежал в соседний цех. Оттуда он кинулся в сталелитейный:

— Бросай работу! Идем на выручку товарищей в Народный дом!

Тем временем Эда Ворел обегал дворы, песочные мельницы, склады и подсобные мастерские.

Рабочие на заводе Кольбена подняли тревогу не напрасно: девятого декабря полиция действительно заняла Народный дом. За осень события назрели. Восемьдесят процентов социал-демократов шло за коммунистами, и всем было ясно, что раскол партии неизбежен. В течение нескольких недель на страницах центральной партийной газеты «Право лиду» шла беспорядочная полемика, потом газета решительно заняла контрреволюционную позицию. Тогда рабочий актив перешел от слов к делу. Однажды в октябрьский вечер Шмераль собрал его в спортивном зале трактира «У Забранских». Рабочие пришли прямо с заводов, в спецовках, спокойные и серьезные, зная, что произойдет, и понимая, на что они решились. Собрание длилось недолго: доклад, не слишком шумные рукоплескания, несколько одобрительных выступлений. Выступал и Тоник, его «товарищи!» снова прозвучало, как удар молота по наковальне. Затем активисты пражских заводов вышли из рабочего трактира, и их ударный отряд зашагал по вечерним улицам к Народному дому.

Из полиции позвонили в редакцию Антонину Немцу: «К Народному дому приближается толпа человек в двести. Нужна ли вам охрана, господа?»

У старого Немца тревожно забилось сердце. Так вот до чего дошло! Он сам был когда-то рабочим, а теперь рабочие выступают против него.

— Спасибо, не нужно, — ответил он по телефону и, покраснев, с гордо поднятой головой, вместе с Иозефом Стивином покинул редакцию газеты, когда-то созданной его руками.

Сотрудники, оставшиеся в редакции, были коммунисты. Рабочие-активисты спокойно заняли Народный дом.

Поход рабочих по полутемным дворам Народного дома и наверх по лестнице не вызвал особого волнения в этом здании. В наборной, у ротации, в экспедиции, в конторе все шло обычным порядком, словно тех двоих, что ушли, здесь никогда и не было. Правда, формально здание Народного дома принадлежало главе партии, Антонину Немцу. Но разве не они, рабочие, экономили на ужинах и отказывали себе в папиросе, для того чтобы купить у своего уполномоченного отрывной листок из блокнота, на котором значилось: «Один кирпич на постройку Народного дома»? Разве в трудные для «Право лиду» дни рабочие не устраивали сборы средств, не шли агитировать по квартирам, не ходили по утрам, до работы, распространять свою газету? И вот теперь они снова вступили в свои права.

Два месяца они удерживали эти права, переименовав «Право лиду» в «Руде право»{154}. Два месяца шли переговоры между социал-демократическими депутатами и правительством о возвращении газеты ее «законному владельцу», и, наконец, стало ясно, что этого можно добиться только вооруженной силой. Но целесообразно ли социал-демократам применять оружие против рабочих? Безусловно нет! Это означало бы гибель партии. Где же выход? Выход нашелся: отставка социал-демократического правительства. Премьер-министр, социал-демократ Тусар, ушел в отставку, и его место занял старый австрийский бюрократ Черный, опытный в расправах с рабочими. И вот сегодня, девятого декабря, произошло то, о чем на заводе Кольбена узнали в конце рабочего дня: полиция заняла Народный дом.

Это было сделано с соблюдением всех формальностей. В половине четвертого в здание Народного дома явился чиновник пражского магистрата и вручил заведующему типографией казенную бумагу с печатью, в которой говорилось, что типография подлежит опечатанию. Этот официальный акт был проведен втихую, и время для него выбрали очень удачно: вечерний выпуск газеты уже вышел, а работа над утренним еще не начиналась; машины стояли, в помещениях было почти безлюдно. В этот час, когда спускаются сумерки и начинают освещаться витрины, на улицах было очень мало прохожих; люди, сидя в домашнем кругу, больше думали о приближающемся сочельнике, о рождественском пироге с изюмом и подарках детям, чем о революции. Бывшие рабочие лидеры хорошо знали уязвимые места крепости, которую атаковали чужими руками, хорошо знали ее гарнизон.

Скромное появление незаметного чиновника в Народном доме в это спокойное предвечернее время сопровождалось, однако, серьезной подготовкой всего государственного аппарата. Войска находились в боевой готовности. Полицейское управление с утра было начеку. Оно стянуло в Прагу всю окрестную полицию; телефонные разговоры с Народным домом контролировались. В тот час, когда незаметный чиновник вручал в типографии распоряжение об опечатании, премьер-министр Черный и его верный помощник Подградский, оба искушенные администраторы времен австрийского владычества, сидели в кабинете Черного и, куря сигары и стараясь сохранять невозмутимость, ждали телефонного звонка.

А на квартире юрисконсульта социал-демократической партии собрались ее вожди. Они были бледны и взволнованны. Впервые они решились пролить кровь рабочих. В глазах старого Антонина Немца, скрытых золотыми очками, было беспокойство. Он совсем не хотел, чтобы внутрипартийный конфликт привел к таким результатам, и сам не понимал, как он очутился здесь и чего ждет. Неужели адвокаты и министры завели его так далеко, что назад уже нет ходу?

— Нет, нет! — голосом, дрожащим от волнения и сдерживаемых слез, восклицал отставной министр Габрман. — Нельзя допустить, чтобы пролилась рабочая кровь. Позвони еще раз Черному и передай ему, что, если прольется хоть капля крови, я застрелю его собственной рукой.

Габрману вспомнились белые стены камеры, в которой он провел четыре года. С утра его тревожило смутное опасение: не были ли первопричиной происходящего все эти канцелярии рабочих министров, заново оборудованные американскими бюро и все-таки созданные по старому образцу?

— Он обещал мне, и я верю ему, что все обойдется относительно мирно, — ответил бывший премьер-министр. — Но вчерашнего дня уже не вернешь, дело ясное: у власти сейчас Черный.

Директор Народного дома, получив распоряжение об опечатании, позвонил в магистрат, но смог поговорить только со служителем, потому что служебные часы уже кончились. Тогда он позвонил в полицию. Но политические доводы не очень-то доходили до начальника полиции, а предостережений он вовсе не хотел понимать. Однако он согласился доложить премьер-министру. Через минуту в дирекции Народного дома зазвонил телефон: из министерства внутренних дел советовали уладить конфликт миром, по соглашению сторон. Министерство не хочет, чтобы это дело привело к обострению политической обстановки и стало достоянием гласности. Оно принимает к сведению, что в шесть часов в Народном доме состоится собрание заводских уполномоченных, на котором этот вопрос будет разрешен.

— А впустит полиция участников этого собрания в Народный дом? — спросил директор дома после долгой паузы на другом конце провода.

— Господина премьер-министра сейчас здесь нет, — был ответ. — Но я доложу ему. Если соберутся действительно только уполномоченные, то их, наверное, впустят. Вероятно…

Говоривший был начальник департамента Подградский. Рядом, скрестив ноги, сидел в кожаном кресле сам премьер-министр Черный, держа в руке параллельную трубку. На вопросительные взгляды Подградского он коротко кивал головой.

Пока шли эта бесплодные переговоры, триста полицейских заняли Народный дом. Они оцепили дворы и плотным кордоном замкнули оба подъезда. Рабочая крепость, захваченная в самый неожиданный момент, была отрезана от города и прочно заперта. Никого не впускали и не выпускали. Только телефоны еще действовали. Несколько рабочих-активистов, случайно оказавшихся в здании, обзванивали заводы: «Полиция заняла Народный дом, сообщите всем, кому можете! Известите товарищей на заводах Кольбена и Данека, на чешско-моравском машиностроительном, на заводе боеприпасов и у Рингоффера. В шесть часов вечера в садовом павильоне Народного дома созывается собрание заводских уполномоченных всей Праги. Сообщите об этом всем!»

Полиция, следившая на телефонной станции за переговорами из Народного дома, услышав эти призывы, выключила телефонную связь, и Народный дом оказался полностью изолированным. В этот декабрьский вечер он стал изгоем среди всех домов, отличный от них, поставленный вне закона.

На улице начали собираться кучки любопытных. Люди, выходившие из вокзала напротив, останавливались поглядеть, почему ворота Народного дома охраняются полицейским кордоном, и столько полицейских на улице. Впрочем, буржуа наперед знали, в чем дело: уже несколько недель газеты пугали их большевистской опасностью.

— Проходите, не задерживайтесь, проходите! — покрикивали полицейские на прохожих.

Любопытные, чтобы не ссориться с полицией, послушно проходили шагов сто и… возвращались. Толпа в несколько тысяч человек циркулировала, таким образом, по Гибернской и прилегавшей к ней Гавличковой улице. Через эту толпу медленно, непрерывно звоня, двигались трамваи. На улицах стало так тесно, что люди уже не могли слушаться полицейских, и полиция была не в силах сделать что-нибудь.

После пяти часов сюда пришла первая организованная группа рабочих завода боеприпасов, человек сто пятьдесят. Они четко промаршировали по улице, и толпа расступалась перед ними охотнее, чем перед трамваями. Шеренги рабочих, подойдя к воротам и очутившись лицом к лицу с полицейскими, остановились и чуть дрогнули. «Назад! — кричал из полутемного проезда полицейский офицер, укрывшись за четырьмя рядами вооруженных людей. — Назад, или я дам приказ применить оружие!» В ответ взметнулась буря негодования. Полицейские крепче ухватились за руки, образовав цепь в четыре ряда. С обеих сторон раздавались крики. Уполномоченный рабочих завода боеприпасов кричал полицейскому офицеру, что на шесть часов в Народном доме назначено собрание, на которое его, уполномоченного, надо пустить. Рабочие, вплотную подойдя к кордону, возмущенно доказывали полицейским, что те тоже пролетарии и что служба в полиции — не гарантия от нужды для них и их семей. Побледневшие полицейские, сохраняя ледяное выражение лиц, лихорадочно сжимали друг другу руки. В непрекращавшемся шуме слышались возгласы: «Вперед! Айда!» Мощный короткий толчок сзади, и вот рабочие и полицейские столкнулись. Защищая руками лица, рабочие с криками «ура» устремились вперед, сломив первую линию полицейского кордона. Подталкиваемый сзади, передовой отряд рабочих ворвался в ворота, узкий проезд гудел от топота бегущих. Толпа влилась во двор Народного дома, увлекая за собой всех, кто хотел идти с ней.

Ура, ура!

Группы рабочих, стоявшие среди любопытных на улице, торжествующими возгласами приветствовали успех своих товарищей. Обыватели глядели на них с любопытством, смешанным с ненавистью. Прорванный кордон снова сомкнулся и преградил доступ во двор. Лица у полицейских стали серые. Со всех сторон слышались насмешки над ними.

В большом торговом доме фирмы готового платья «Зигмунд Странский» с грохотом опустили железные шторы на ярко освещенных витринах. На улице стало темнее.

Вскоре рабочим с завода Данека тоже удалось прорваться в Народный дом. Потом подошло сто пятьдесят человек с завода Кольбена. По дороге они соединились со второй колонной рабочих завода боеприпасов.

Впереди шли Тоник, Петр Ма?лина и Эда Ворел. Издали было слышно, как подходила эта колонна. Двести мужских голосов пели «Красное знамя», и от этой песни и от топота ног дребезжали стекла в окнах нижних этажей. «Долой тиранов, прочь оковы!» — гремело на улице.

Но день настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд!

Песня летела к вечернему небу, колонна приближалась, и толпа зевак около Народного дома с боязливым уважением молча расступалась перед этой организованной силой. Двести металлистов, чьи руки были черны от работы, а глаза горели решимостью, рассекли толпу так легко, как нож разрезает хлеб. Полицейский офицер в воротах снова закричал что-то.

Из толпы зевак, помогая себе локтями, выбрался студент Ярда Яндак и устремился навстречу рабочей колонне. Глаза его сверкали. Он подбежал к Тонику.

— Пробьемся во двор! — воскликнул он, шагая рядом. — Возьмите меня с собой.

— Пойдем, — спокойно ответил Тоник, не замедляя шага, и продолжал петь.

— Мы двое пойдем впереди, Тоник! — сказал Ярда дрогнувшим от волнения голосом. — Мы должны прорваться! Надо предупредить товарищей там, внутри, что полицейские засели в кино на Гавличковой улице. Как только кончится сеанс, они через задние ворота проникнут в Народный дом.

Колонна была уже шагах в двадцати от полицейского кордона… Ярда Яндак вырвался на два шага вперед, поднял правую руку, крикнул: «Ура-а-а!» — и побежал прямо на полицейских. Четыреста ног сделали пятнадцать прыжков, пение сменилось криками «ура-а-а-а!», и металлисты, почти не встретив сопротивления, прорвали поколебавшийся кордон и стремительно, словно жидкость из бочки с выбитой пробкой, хлынули по тесному проезду в полутемный двор Народного дома. Никто уже не обращал внимания на прижатых к стене, уносимых человеческим потоком полицейских.

Со двора грянуло приветственное «ура» рабочих с заводов боеприпасов и Данека. Мощно зазвучала мелодия революционной песни «Красное знамя». Люди пели ее, преисполненные веры в свое дело. Только Яроуш Яндак пел рассеянно и вполголоса. Едва отзвучали последние слова, он воскликнул:

— На вас готовится нападение с Гавличковой улицы!

Рабочие начали строить баррикаду. Они притащили в сад ящики и ручные тележки, загородив ими старый, неиспользуемый теперь проход в кино. Кроме того, в воротах, в тылу у полицейских, были воздвигнуты баррикады из ящиков и рулонов бумаги. Таким образом, полицейские, преграждавшие улицу и теперь блокированные сзади, и те небольшие их группы, что стояли вдоль стен во дворе, были уже не страшны; понимая, что перевес сил на стороне рабочих, они держались мирно и даже посмеивались, глядя, как сооружались баррикады. Полицейский офицер на улице, увидев бессилие своих людей, послал агента в штатском платье просить по телефону подкрепления из города.

На балконе, выходившем во двор, появился рабочий и крикнул притихшей толпе:

— Товарищи уполномоченные с заводов! Немедленно идите в садовый павильон на совещание. Только уполномоченные, больше никто!

И говоривший снова исчез в доме.

Деревянный павильон со стеклянной стеной быстро наполнился людьми, и, как обычно по вечерам, бывшая графская оранжерея осветила сад подобно фонарю. Многие из рабочих, прорвавшихся во двор Народного дома, не были уполномоченными. Прижавшись лицом к стеклу, они наблюдали за тем, что делается внутри павильона. Они ждали решения и призыва.

На сцену вышел председатель совета уполномоченных Доминик Гавлин, рабочий химического завода. Он открыл собрание и вкратце рассказал о событиях дня. Потом слово взял директор Народного дома депутат Скалак. Едва он заговорил, как открылись двери и вошли несколько человек во главе с толстым лысым мужчиной. Тоник машинально обернулся в ту сторону и заметил среди них тощего очкастого человека, похожего на невзрачного конторщика. «Откуда я знаю его?» — мелькнуло у Тоника. И вдруг он вспомнил: это был шпик, который в разговоре с Плецитым так глупо напрашивался перевозить оружие из Гамбурга.

В этот момент кто-то крикнул из правого угла зала: «Шпики пришли!» Все глаза обратились на вошедших. «Эту плешивую сволочь я знаю!» — раздался чей-то возглас. Рабочие бросились к дверям. Шпики пытались удрать, но их схватили, надавали им хороших тумаков и выбросили за дверь. Этот короткий эпизод, который в другое время вызвал бы только смех, сейчас взволновал людей, и они не сразу успокоились.

Наконец, в зале стало тихо, и Скалак мог продолжать свою речь. Он не проговорил и пяти минут, как откуда-то со двора послышался крик. Люди вздрогнули и выпрямились. Все головы повернулись в ту сторону. В воротах, выходивших на Гибернскую улицу, полицейские прорвались через баррикаду и бежали во двор. Участники собрания вставали, шумно отодвигая стулья. Во дворе послышался короткий пронзительный свист — это было предупреждение. Тоник вскочил и кинулся к дверям. Звякнуло разбиваемое стекло, затрещали рамы, стеклянная стена павильона со звоном обрушилась внутрь. Это полицейские, рассыпавшись цепью, атаковали павильон со двора, ударами прикладов выбили тонкие оранжерейные рамы и ворвались в павильон. Другая группа полицейских проникла в зал через двери и начала избивать рабочих. Собрание пришло в ярость. Тоник прыгнул на полицейских, схватил за горло одного из них и, увернувшись от его штыка, швырнул противника на разбитую стеклянную стену. Полицейский застрял в сломанной раме, наполовину вывалившись в сад; ноги его остались торчать в зале. Кто-то ударил Тоника в бок, кто-то толкнул его. Тоник, схватив стул, снова бросился вперед и нанес удар. Стул разлетелся в щепы, ударившись о приклады и, кажется, о чью-то каску. В руках у Тоника остался кусок спинки, и он бил противников этим оружием.

Вокруг мелькали полицейские мундиры, появлялись и исчезали озверелые лица, разинутые рты, сверкали штыки. Тоник дрался как бешеный, не владея собой. Он слышал рев и смутно сознавал, что рядом с ним бьются товарищи. Прямо перед собой он на мгновение увидел занесенный приклад, а затем ощутил сильный удар в голову, зашатался и потерял сознание. Взмахнув рукой, он повалился на перевернутый стол. Люди перепрыгивали через него. В зале царила сумятица. Один поток людей устремился к узкому выходу, другой к проходу на сцену. Некоторые выскакивали в сад прямо сквозь рамы с выбитыми стеклами и ранили себе руки и лицо осколками. На полу лежали раненые, среди обломков мебели виднелись лужи крови. Двое товарищей, с трудом проталкиваясь, подобрали несколько раненых, которых могли растоптать, и перенесли их на сцену. Но на этот островок спасения набилось слишком много людей, дощатый настил не выдержал, и сцена провалилась. Полицейские, перепрыгивая через перевернутые стулья, набрасывались на людей и били их по головам. Все бежали кто куда мог, и узкий проход в ресторанчик был забит людьми.

Еще один отряд полиции орудовал во дворах Народного дома. А на Гибернской и Гавличковой улицах полицейские разгоняли толпу. Сыпались удары прикладов и резиновых дубинок, неслись вопли избиваемых и сбитых с ног женщин.

Тоник недолго оставался без сознания. Он очнулся на перевернутом столе, на коленях у него лежал стул. Первое, что он увидел, было неясное очертание электрической лампочки. Тоник никак не мог ясно разглядеть ее и только через минуту понял, почему: глаза его были залиты кровью. Опираясь о стол, он с трудом поднялся на ноги. Вокруг был полный разгром. Среди поваленных столов и стульев лежали раненые. Несколько человек перебегало с места на место. Тоник видел все это, как в тумане. Издалека, видимо с улицы, слышался глухой шум, очень странный в этой тишине. «Мы разбиты, — была первая мысль Тоника, — а кругом убитые товарищи…» Ему захотелось закрыть глаза, но более отчетливая мысль заставила его приподняться: «Что же теперь надо делать?»

Литейщик завода Кольбена Антонин Кроусский знал: никогда нельзя оставаться в бездействии, где бы ты ни был — на заводе, дома, в бою, даже если ты лежишь раненый. И эта мысль властно заставила Тоника подняться, хотя голова его нестерпимо болела. Он встал. Кто-то подхватил его под руки.

— Тоник! А я тебя ищу!

Это был Ярда Яндак. Лицо у него было в кровоподтеках. Он повел Тоника через сад и опустевшие дворы. Только у стен местами стояли полицейские.

— Какое вероломство! — повторял Ярда. — Какое подлое вероломство! Правительство само предложило уполномоченным рабочих собраться для переговоров, а когда они собрались, послало против них полицию! Чем это отличается от кровавой расправы маркиза Геро?{155}

Он отвел Тоника в наборный цех. Над залитым кровью умывальником кто-то перевязывал раненого. Трое других ждали своей очереди, один из них прижимал к глазу окровавленный платок. Перевязывал, очевидно, врач, потому что он уверенно делал свое дело. Один из наборщиков светил ему лампой на длинном шнуре.

Тоник стиснул зубы во время перевязки.

— У вас изрядно порваны покровы, — сказал врач Тонику, накладывая ему швы на голове. — Придется походить к доктору.

В наборную входили новые раненые.

От острой боли у Тоника прояснилось в голове.

— Есть тут кто-нибудь из Исполнительного комитета партии? — хмуро спросил он Ярду.

— Да, они там, в редакции. Как ты себя чувствуешь, Тоник?

— Хорошо, сам видишь. Что же будет завтра?

Ярда пожал плечами.

Они пошли на третий этаж, в редакцию. Когда они поднимались по лестнице, у Тоника разболелась ушибленная нога, но он не подал виду, боясь, что Ярда вздумает поддерживать его. Тоник злился на себя за то, что так оплошал в драке с полицейскими.

В коридоре они встретили Шмераля. Увидев повязку на голове Тоника, Шмераль остановился и сочувственно посмотрел на раненого.

— Что же будет завтра, товарищ Шмераль? — спросил Тоник.

— Ты товарищ Кроусский из Жижкова, не так ли? Что у тебя с головой?

— Э, ничего… Что будет завтра?

— Ярда, — сказал Шмераль студенту, взглянув в бледное лицо Тоника. — Немедленно уведи товарища Кроусского домой. Повязку пусть прикроет кепкой, чтобы его не арестовали при выходе.

— А что будет завтра? — повторил Тоник.

— Об этом ты не заботься, а иди ложись, — строго сказал Шмераль. — И не болтайся тут на лестнице. Слышал, что я сказал? Сейчас же иди домой! — Он говорил сурово, но в глазах его была отеческая нежность. И именно этот сочувственный взгляд обозлил Тоника. Кровь бросилась ему в лицо.

— Не говори глупостей! — крикнул он. — Что будет завтра? Я должен знать об этом, я уполномоченный рабочих Кольбена.

Это звучало так же, как если бы он сказал: «Я командир второй дивизии». И Шмераль уступил этому праву бойца.

— Сейчас я не могу дать тебе исчерпывающего ответа, — сказал он. — Всякий лозунг должен быть дан в свое время, ни на минуту раньше, ты знаешь это. Дело будет серьезное. Утром ты прочтешь этот лозунг в газете. Завтра мы все соберемся у парламента. А теперь иди домой, понял?

— Да.

Мимо стоявших у ворот полицейских Тоник и Ярда вышли на ночную улицу. Было холодно и сыро, над городом висело неприветливое, пасмурное небо. Около Народного дома было безлюдно, виднелись только полицейские патрули. Тоник и Ярда пешком пошли на Жижков, решив, что в трамвае повязка на голове Тоника может возбудить подозрения. Тоник молчал и хмурился, изо всех сил стараясь не хромать. У Ярды не выходили из головы кровавые слова: «Измена!» и «Отец предал».

Когда они подходили к дому на Есениовой улице, была уже половина двенадцатого ночи. В это же время в ворота Народного дома, будто в захваченную крепость, входили социал-демократические вожди. Полицейские расступились перед ними и, взяв под козырек, стояли, как почетный караул. Первым шел рослый Франтишек Соукуп, за ним старый Антонин Немец, потом Габрман, Стивин, Бинёвец, Коуделка{156}. Они шли через пустые и безмолвные дворы, по мостовой, орошенной кровью рабочих, шли немного смущенные новой обстановкой, немного взволнованные и гордые тем, как высоко они уже поднялись по общественной лестнице: они творят историю, несмотря на неизбежные при этом кровопролития. За вождями шла кучка редакционных сотрудников и профсоюзных работников, а с ними пятнадцать шпиков, среди них и те пятеро, недавно битые в садовом павильоне. Шпиков снова возглавляли плешивый толстяк и тщедушный человек в очках, похожий на конторщика.

Эти пятнадцать шпиков были здесь сейчас своего рода театральными статистами: на них в эту ночь была возложена роль возмущенных социал-демократических рабочих, и они ловко сыграли ее. Через четверть часа после вступления вождей в Народный дом они ворвались в редакцию и выгнали оттуда сотрудников «Руде право». Они с размаху толкнули об стену тщедушного престарелого поэта Антонина Мацека{157} и потащили Шмераля вниз по лестнице, разорвав на нем жилет и рубашку. Свирепей всех оказался очкастый человек, с которым Тоник когда-то познакомился в садовом павильоне.

К полуночи Народный дом снова был во власти своих «законных» владельцев.

Премьер-министр Черный и начальник департамента Подградский еще бодрствовали в кабинете министра внутренних дел. Они пили черный кофе и курили сигары. Получив по телефону сообщение о конечных результатах полицейского налета на Народный дом, премьер-министр позвонил президенту республики в его личные покои и коротко доложил ему обо всем. Потом он положил трубку и выпрямился.

— А что будет завтра? — произнес он, взглянув на Подградского.

— Наверно, будет жаркий денек, — отозвался тот.

— Нужно дать еще какие-нибудь распоряжения?

— По-моему, нет.

— Вы думаете, что завтра начнется всеобщая забастовка?

— Да.

Они велели служителю подать им шубы и спустились вниз к машине. Их «рабочий день» был тоже закончен.

Студент Ярда проводил товарища до дому и позвонил привратнику, прежде чем Тоник успел сделать это сам.

— Я доведу тебя до квартиры.

— Глупости! Ты же видишь, что со мной не случилось ничего страшного. Иди домой!

Они попрощались, и Тоник, придерживаясь за перила, поднялся по лестнице. В темной квартире он тихо разделся, чтобы не разбудить Анну. Но она почувствовала, что он здесь.

— Это ты, Тоник? — спросила она сквозь сон.

— Я. Спи!

— А почему у нас пахнет больницей?

— Ничего подобного. Я был в редакции. Спи, Анна, я тоже хочу спать.

Он лег на кушетку, но ему не спалось. Завтра, завтра, завтра! Завтра рабочие его завода пойдут к парламенту! Что будет завтра? Битва!

Тоник вспомнил указания Петроградского Совета в дни Октябрьской революции о том, что не следует собираться в таких укрепленных местах, которыми полиция или войска могут легко овладеть. «С каждым, кто будет призывать к этому, — поступать, как с провокатором или глупцом…»

Теперь, когда Тоник лег, боль в ноге при каждом движении усиливалась. «Против наступающих казаков ставьте лишь отдельных стрелков, которые, произведя несколько выстрелов, могут прятаться в домах, перелезать через заборы и появляться на других улицах. Не забывайте, что солдаты — наши братья, стреляйте только в офицеров; но казаков не щадить, на их руках слишком много рабочей крови!»

На кровати спокойно дышит спящая Анна, а около нее, в корзине для белья, спит их сын. Он будет уже не бойцом, как его отец, а строителем нового общества. Его назвали Владимиром, в честь великого вождя Владимира Ильича. Ленин работает в Кремле, на башне которого реет красный флаг. Туда обращены взоры всех пролетариев мира. «Вот и я рапортую Ленину о положении в Праге…»

У Тоника жар, не от этого ли у него такая путаница в голове? Возможно, возможно, ведь он еще ни разу в жизни не болел. Лицо у него горит, словно он стоит слишком близко к ковшу с расплавленным металлом. Тоник ворочается под одеялом. «Завтра», — думает он. В его памяти с необычайной отчетливостью встают сцены сегодняшнего дня. Вот Эда Ворел бежит по двору завода с криком: «Бросай работу!»… Вот рабочие шеренги маршируют к Народному дому, и их шаги гулко разносятся по вечерним улицам… В воротах за спиной полицейских товарищи строят баррикаду… Полицейские ударами прикладов сокрушают стеклянную стену павильона — ах, как резко звенит стекло! — и врываются в зал… «Дело будет серьезное, — говорит Шмераль. — Завтра ты прочтешь лозунг в газете». Завтра, завтра! «Городовых, если они не будут сопротивляться, только разоружать, но охранников уничтожать!» — призывал Петроградский Совет… Да, наверняка у Тоника жар. Голова у него кружится, во рту пересохло. Только бы не проспать из-за этого! Только бы не проспать! Какой был бы позор, если бы завод Кольбена вышел без Тоника!

Ночь пролетела.

— Тоник!

Испуганный голос прервал сумбурный сон Тоника. Он вздрогнул и открыл глаза. Было уже светло.

— Тоник!

Над ним стояла Анна, в глазах ее был страх…

— Что с тобой случилось, Тоник?!

В корзине заплакал ребенок.

— Который час?

— Еще рано, есть время. Расскажи, пожалуйста, что с тобой случилось!

Анна схватила его за руку.

— Э, ничего, вчера в Народном доме меня стукнул полицейский. Какой-то доктор сделал мне перевязку. Это пустяки, сама видишь. Будет бой, Анна, — говорил Тоник, быстро одеваясь. Рана на голове сильно болела.

— Какой бой, Тоник?

Ребенок плакал.

Тоник удивленно взглянул на Анну.

— Ты ничего не знаешь?

— Нет, Тоничек, — ответила она испуганно.

Тоник одевался, стиснув зубы. В нескольких фразах он рассказал о том, что произошло вчера.

— Будет бой, Анна! — воскликнул он, и глаза его вспыхнули.

Как ни странно, возбуждение Тоника не передалось Анне. В корзине плакал ребенок, плакал однообразно и упорно, как плачут голодные грудные младенцы, и Анна переводила испуганный взгляд с корзины на забинтованную голову мужа.

— Ты пойдешь к доктору, верно, Тоник? Я еще не готовила завтрак, ты не спеши, время есть. Вот сейчас накормлю ребенка и приготовлю.

Он снова с удивлением взглянул на нее.

— К доктору? — переспросил он.

Их недоуменные взгляды скрестились. «А может быть, ты останешься дома?» — тревожно спрашивали голубые глаза; а серостальные говорили: «То есть как?»

— Уж не собираешься ли ты на завод? — воскликнула Анна, начиная понимать, в чем дело.

— Конечно, собираюсь.

— Ты не пойдешь туда! — В ней проснулась энергия, и она подскочила к мужу. — Я тебя не пущу!

— Ты меня не поняла, Анна. Начинается бой. Начинается революция!

Она схватила его за обе руки и впилась глазами в его лицо.

— И ты… ты пойдешь на улицу?

— Конечно! — был спокойный ответ.

Анна подошла к двери и стала к ней спиной.

— Нет! — коротко сказала она.

В этом «нет» была решимость женщины, защищающей возлюбленного, страсть матери, оберегающей свое дитя. «Нет» Анны было так же твердо, как «да» и «нет» Тоника, как сталь завода Кольбена.

— Не дури, Анна, — сказал Тоник все еще сдержанно. — Не будь у тебя ребенка, твоим долгом тоже было бы идти со мной.

— Нет! — повторила она, тупо глядя в одну точку.

— С ума ты сошла! Ты что же, считаешь меня изменником? — От этого страшного слова глаза Тоника злобно сверкнули, голос стал резким. Он подошел к жене. — Пусти!

— Нет! — с отчаянием крикнула она, заглушив крик голодного младенца.

Тоник взял ее крепкой рукой за запястье, сжал и без труда оттолкнул от двери. Но Анна в припадке гнева сохранила женскую хитрость: за минуту до этого она, убрав руки за спину, незаметно вытащила из замка ключ и спрятала его под блузку.

— Где ключ? — крикнул Тоник, дергая дверь.

— Не знаю.

Тогда и он пришел в бешенство.

— Дай сюда ключ!

— Не дам!

Тоник схватил Анну за ворот и, смяв блузку, притянул жену к себе. Его глаза метали зеленые молнии. Никогда Анна не видела у него таких страшных глаз и с ужасом убедилась, что он смотрит на нее, как на чужую, как на классового врага. И он поступит с ней, как с классовым врагом! Он собьет ее с ног, швырнет на пол, разобьет ей голову о стену, ради своей цели не остановится ни перед чем. «Вот сейчас, сейчас он ударит меня», — думала Анна. Но зеленоватые молнии в глазах Тоника вдруг погасли.

— Не выводи меня из себя, Анна! Понимаешь ты, что такое изменник или изменница? Понимаешь ты, что такое контрреволюционерка? — И опять, словно подстегнутый этими страшными словами, он крикнул: — Ключ!

— Нет! — прошептала она, не сдаваясь даже беззащитная. «Вот теперь он меня убьет, непременно убьет!» — думала она, глядя мужу в глаза.

Но Тоник не убил ее. Он отпустил Анну, нахлобучил кепку и кинулся к двери. Ухватившись обеими руками за ручку, он уперся ногами и дернул дверь. Раз! — дверь затрещала, но не поддавалась… Тоник дернул снова, и дверь из комнаты в кухню с треском вылетела, так что он едва удержался на ногах.

Не оглядываясь, он выбежал из квартиры.

Анна несколько секунд стояла, как остолбенелая, потом выскочила на лестницу.

— Тоник, милый! — крикнула она в отчаянии.

Спустившись на несколько ступенек, она остановилась и заметалась по лестнице. Уходил ее любимый, нужно было бежать за ним. А за спиной кричал ребенок, и надо было вернуться к нему. Анна не сделала ни того, ни другого. Колени у нее подломились, она в отчаянии села на ступеньку и заплакала, опустив голову. Плечи ее тряслись.

И вдруг над головой у нее раздался презрительный голос:

— Ну, ну, графиня, стыдитесь! Фу!

Анна пересилила себя и встала. Она увидела холодные глаза Чинчваровой, которая стояла перед ней, уперев в бока побелевшие от стирки руки.

— Фу, стыдитесь! — повторила она, и этот упрек был словно ушат помоев.

Анна побежала к себе. Она взяла из корзины ребенка и дала ему грудь. Мальчик жадно ухватился за нее, его неистовый плач сразу оборвался и перешел в причмокивание. Но уже через минуту Анна забыла о сыне. Ее взгляд устремился в пространство. Тоник, Тоник! Она поняла, что должна идти и пойдет туда, где он, что она не оставит его и никому не отдаст. Она должна сохранить мужа для себя и для ребенка! В ней снова заговорила крестьянка, женщина из деревни, где каждый упорно держится за свое добро, которое так трудно приобрести. Тоник, Тоник, Тоник!

Анна не могла сию минуту бежать вслед Тонику. Сосущий ротик и струйка молока, которая текла из ее груди в тельце ребенка, заставляли ее оставаться у постели. Но мысленно Анна уже догоняла мужа. Она волновалась, и ее беспокойство передалось ребенку.

Без стука открылась дверь, и вошла Чинчварова. Она снова уперла белые руки в бока, глаза ее были, как обычно, холодны, а голос особенно сердит.

— И вам не стыдно? Вы, стало быть, жалеете, что наши мужья вышли на улицу, чтобы малость подраться за кусок хлеба для нас и наших детей? Мой муж тоже там, я его сама послала. Я бы ему плюнула в глаза, если бы он не пошел. Что они делают всю жизнь, эти мужчины? Ничего! А мы, женщины, работаем, как лошади. Мы!.. Ну, вы-то не особенно… — сердито добавила она. — А они что делали? Мой маленько возится с глиной, а ваш играет с формочками. Пусть-ка сегодня потягаются с полицией! Это всегда помогало, поможет и теперь. А вы стыдитесь, Кроусская!

Анна смотрела на нее глазами, полными слез.

— Ну, чего вы ревете? — резко спросила Чинчварова.

— Я больше не реву, госпожа Чинчварова.

Соседка ушла к себе. Накормив ребенка, Анна принялась ходить по комнате, баюкая его. Ей казалось, что во время этой ходьбы от окна до выломанных дверей — девять шагов туда и обратно — она думает, принимает решение… и вот, наконец, она решилась. Но это было неверно. Она ходила так торопливо и нетерпеливо убаюкивала сына потому, что все уже давно было решено. Положив заснувшего ребенка в корзину, Анна быстро оделась. Завтракать она не стала, ведь и Тоник ушел без завтрака. Анна только зашла к соседке.

— Госпожа Чинчварова, — сказала она, — Владя спит. Если он заплачет, загляните, пожалуйста, к нам.

Дети Чинчваровой, Божена и сын-четырехклассник, тащили из кухни соломенные тюфяки, чтобы уложить их в постели жиличек.

— Шевелись, шевелись! — покрикивала мать на мальчика. — А то опоздаешь в школу! — Она недовольно повернулась к Анне. — Вы куда? — спросила она и искоса посмотрела на Анну, но этот взгляд не был враждебным.

Анна не знала, где искать демонстрантов, и спросила:

— А куда они пошли?

— Не знаю. Наверное, на Староместскую площадь. Мой муж рано утром что-то говорил об этом. «Руде право» сегодня не вышло, но, говорят, выпущена какая-то листовка. Только у нашего газетчика ее нет. А зачем вам идти на площадь?

— К Тонику.

— Давайте ключ от квартиры, — хмуро сказала Чинчварова. — Если ребенок будет плакать, я возьму его к себе.

Анна вышла.

К утру Есениова улица покрылась снегом, но было не холодно, и он таял. Анна торопливо шла к центру города. На одной из соседних улиц она достала листовку, вышедшую вместо газеты «Руде право». «К  р а б о ч и м  Ч е х о с л о в а ц к о й  р е с п у б л и к и!» — так было озаглавлено воззвание, и этот крупный черный заголовок наполнил Анну сознанием серьезности момента. «…О т в е т и м  в с е о б щ е й  з а б а с т о в к о й!» — говорилось дальше в листовке.

Сердце Анны сильно забилось. Пролилась кровь рабочих, и среди них был Тоник. Анна с лихорадочной торопливостью прочитала воззвание до конца:

Наш ответ на это насилие

будет мощным и решительным:

объявим всеобщую забастовку протеста!

Анна понимала, что такое всеобщая забастовка. Сердце у нее заколотилось еще сильней. Она вскочила в трамвай, шедший к Староместской площади. Все пассажиры уткнулись в газеты, и разговоров в вагоне было меньше обычного. Чиновники, ехавшие на службу, уже в течение многих недель читали в своих газетах о том, что коммунисты готовят в Праге кровопролитие. Сейчас они тревожно брали у попутчиков листовку с воззванием и вспоминали о кроликовых шубках, которые они собирались купить к рождеству своим детишкам, и об американской печке, которую можно было бы приобрести в рассрочку, если торговец уменьшит взносы еще на пятьдесят крон. Проезжая через центр, Анна все время глядела в окно — нет ли где толпы, или хотя бы групп рабочих. Но рабочих нигде не было видно. Так она доехала до площади. Там было пусто. Анна все-таки вышла из трамвая. На тротуарах и на трамвайной колее талый снег уже превратился в жидкую грязь, и только на памятнике Яну Гусу и гуситам он еще оставался чистой белой порошей. Промозглый день чем-то напоминал о казнях.

Анна пошла к парламенту. Там тоже было безлюдно, тихо и холодно.

Где же Тоник? Куда идти искать его? Анну охватила тревога. У нее было смутное чувство, что когда-то, страшно давно, она уже стояла вот так на улице, беспомощная, не зная, к кому обратиться.

Веселый женский голос окликнул ее:

— Вы Анна из Пелгржимова, не правда ли?

Перед ней стояла стройная, красивая дама в котиковом манто и приветливо улыбалась.

— Барышня Дадла! — удивленно воскликнула Анна и вдруг вспомнила, при каких обстоятельствах она когда-то стояла на улице, не зная, что делать. Это было давно, невероятно давно. «Приведите ко мне Руди, — сказала ей тогда вот эта барышня. — Если его не будет там, идите еще туда-то, туда-то и туда-то…» Ну, а где сегодня искать Тоника?

— Как поживаете, Анна?

— Спасибо, барышня, хорошо.

— Я уже не барышня… Вы разве не читали в газетах о моей свадьбе?

— Нет.

— Я вышла замуж за господина Урбана, директора банка.

Дадла улыбалась, в ее глазах играли озорные огоньки, казалось, она вот-вот скажет: «Хочешь шоколадку, Анна?»

Но Дадла заговорила совсем о другом:

— Мой муж знает вашего мужа. Он ведь у вас коммунист?

— Да.

— Ну да, я помню, — снова улыбнулась Дадла. Она с благожелательным любопытством разглядывала свою бывшую прислугу, и это было неприятно Анне.

— У вас не очень-то хороший вид. Когда вы жили у нас, вы выглядели лучше. У вас ребенок?

— Да.

— Идите-ка домой, Анна, — сказала Дадла повелительным тоном, так хорошо знакомым Анне.

Анна вопросительно посмотрела на нее.

— Идите, идите, — не переставая улыбаться, распорядилась молодая супруга банкира. — И никуда не пускайте мужа. В вас сегодня будут стрелять.

— О господи боже мой! — воскликнула Анна, в отчаянии хватаясь руками за голову и испуганно глядя в красивое лицо Дадлы.

Где же найти Тоника?!

Анна в упор смотрела на красивую даму, и вдруг ей показалось, что та стала меняться у нее на глазах. Это уже не была улыбающаяся барышня Дадла с барскими манерами и шоколадкой в руке. Такая Дадла давно не существует. Это уже не была приветливая дама, которая предостерегла Анну, выдав этим планы своего лагеря. В сыром воздухе декабрьского дня Анна увидела злобное лицо классового врага, слишком изнеженного, чтобы самому взять ружье и идти стрелять, слишком трусливого, чтобы в этот кровавый момент не прикинуться ласковым другом и доброжелательным советчиком. Но ведь именно ради этого котикового манто, подбитого вишневым шелком, будут сегодня стрелять в Тоника! Именно из-за этих модных туфелек и шелковых чулок будут убивать рабочих. Именно из-за этой прелестной шляпки, американских перчаток и пестрой шелковой бутоньерки на груди супруги банкира пролилась вчера рабочая кровь! У Анны мелькнуло давно забытое воспоминание: изнуренная жена каменщика швыряет под ноги благотворительнице подарки «Чешского сердца». И Анне показалось, что в глазах у Дадлы злоба и улыбка у нее кривая…

И тогда изменился взгляд и у Анны, из него исчезли робость и испуг, он стал твердым, глаза ее вспыхнули. Бывшая служанка выпрямилась, словно стала выше ростом. Ее смущение исчезло, и она сказала враждебно и сурово:

— Вы будете стрелять в нас? Мы в вас тоже, сударыня!

И, повернувшись, пошла прочь. Она уже знала, куда ей идти. Не к Тонику, а к рабочим, к своим. Ибо Тоник всегда со своим классом, где бы он ни был в данный момент — плечом к плечу с Анной или вдали от нее. Со своим классом! С теми, кто дал ей возлюбленного и мужа, кров и дитя, кто всегда был с ней в трудную минуту.

Она пойдет на завод!

И Анна твердым шагом направилась к трамвайной остановке, не обращая внимания на элегантную даму, охваченную негодованием, побледневшую от гнева. Какая неблагодарность и дерзость, как неслыханно бессовестны эти пролетарии, как грубо ответила эта прислуга ей, даме, которая, по доброте душевной, нарушив данное супругу слово, хотела спасти жизнь Анне и ее мужу — самое ценное, что есть у человека!

— Дрянь! — прошипела Дадла вслед Анне.

Анна поехала на завод. В ней уже не было ни страха, ни тревоги, сердце ее наполняла решимость. Когда трамвай подъезжал к району Карлина, Анна издалека увидела рабочую демонстрацию. И у нее взволнованно и радостно забилось сердце. Да, это они, это товарищи! Обыватели, ехавшие в трамвае, вставали с мест и глазели в окна. Анна выскочила из вагона.

Товарищи идут. Вот они!

Вот с красным знаменем шагает пролетарский Жижков. За ним Карлин и Либень, Голешовице и Высочаны. Тысячеголовая масса, суровая и молчаливая, идет по городу. Эти черные непреклонные шеренги вышли из ворот ткацких и прядильных фабрик, мукомолен и пекарен, столярных мастерских и лесопилок, угольных и дровяных складов, литейных цехов и вагоностроительных мастерских, механических и химических заводов, вокзалов и транспортных депо. Это рабочие, эксплуатируемый пролетариат, который, однако, сильнее всех стихий, ибо он сознает себя хозяином мира. Тысячи раз рабочих разбивали наголову, тысячи раз лилась их кровь — и все же они снова идут на штурм, уверенные в победе. В этот декабрьский день всех их объединяет идеал нового строя и над ними реет алое знамя. Колонны демонстрантов идут во всю ширину улицы, мостовая сотрясается от их поступи.

Навстречу демонстрантам бежит женщина. Это Анна, белокурая пролетарка.

— Кольбеновцы здесь? — восклицает она.

— Здесь! — отвечает кто-то.

Анна отступает к стене, толпа течет мимо нее, тысячи лиц проплывают мимо. Анна ищет глазами кольбеновцев. К ней подбегает юноша.

— Анна! Ты здесь?

Это Ярда Яндак. Он радостно жмет ей руку, глаза его сияют. Впервые он назвал ее на «ты».

— Яроушек!

Анна и Яроуш становятся в ряды, присоединяются к демонстрации, сливаются с ней.

— А где Тоник?

— Его и еще нескольких товарищей послали вперед. В парламенте с утра заседает Исполнительный комитет партии. Мы идем туда.

Многотысячная толпа марширует по городу, ее поступь гулко раздается среди домов. На крышах домов лежит снег. Торговцы с грохотом опускают железные шторы.

Демонстранты вступают на Староместскую площадь. Они у цели, и сознание этого волнует их. Их кровь словно течет единым потоком, все быстрей и быстрей… У толпы единый пульс, он бьется общим ритмом. Тысячи голов поднимаются, как одна голова. Шаг звучит громче. Тысячи голосов поют как один:

Долой тиранов, прочь оковы,

Не надо старых рабских пут!

Мы путь земле укажем новый,

Владыкой мира станет труд!

Рабочий гимн превратился в боевую песню, она вздымается бурным и грозным хоралом, она сотрясает стены старинных зданий на Староместской площади, отражается от готических окон ратуши и каменных плит Тынского собора. Многократно повторяемая эхом истории, эта песнь летит к верхушкам башен и взлетает с их шпилей к небесам, покрытым тучами, превращается там в бурю и молнии.

Слезами залит мир безбрежный,

Вся наша жизнь тяжелый труд,

Но день настанет неизбежный,

Неумолимо грозный суд!

Красное знамя в головных колоннах демонстрации уже миновало храм св. Микулаша, а далеко позади, на Целетной улице, еще не отзвучал припев:

…То наша кровь горит огнем,

То кровь работников на нем!

— Товарищ! — Кто-то нерешительно потянул Анну за рукав. — Твоего мужа тут нет? Где же он?

Анна не знает этого неприятного человека в очках, но он кажется ей подозрительным. Она хочет позвать Ярду, но человек, заметив это, спохватывается и исчезает в задних рядах. Через полминуты Анна снова видит его: он выходит из рядов и быстро исчезает в боковой уличке.

Демонстранты идут по Капровой улице. В пятистах шагах отсюда, перед парламентом, на площади с круглым цветником, запорошенным снегом, идет рабочий митинг. На этой самой площади, менее двух часов назад совсем безлюдной, Анна разговаривала с Дадлой. Сейчас площадь наполовину заполнена людьми. Но здесь только рабочие со Смихова, которые пришли с другой стороны, через мост. На том берегу Влтавы мало заводов, и главная масса демонстрантов еще только подходит от Жижкова, Либени и Карлина. Сейчас они уже на Капровой улице.

На парапете парламента стоит оратор. Это старый Штурц, ветеран рабочего движения, много сидевший в тюрьмах. В шестьдесят два года он такой же пламенный революционер, каким был в двадцать.

— Всеобщая забастовка! Только таким может быть наш ответ на вчерашнее кровопролитие! — призывает он.

Митинг отвечает бурным одобрением.

В здании парламента, в помещении социал-демократической фракции, заседает Исполнительный комитет партии. Но и сюда правительство послало полицию: в воротах, украшенных двумя каменными львами, стоит взвод полицейских в полном вооружении, а в восточной части площади видны вооруженные шеренги; они спокойно выжидают. К полицейскому офицеру подходит человек в очках, что-то докладывает и быстро отходит.

Толпа на площади слегка дрогнула. Люди чего-то ждут, напряженно прислушиваясь. Со Староместской площади доносится пение.

Оратор на парапете говорит о важных вещах, но его слова теряются в сыром воздухе, люди уже не слушают его. С Капровой улицы слышна песня! Все головы поворачиваются в ту сторону.

На Капровой улице гремит песня.

Гремит рабочая песня!

Демонстранты заполнили всю улицу. Пролетарии Большой Праги{158} идут сюда! Над их головой реет красное знамя. Боевой красный цвет ликует над тысячами голов. Ура-а-а! Какой это великий момент!

Знаменосец крепче сжимает в руке древко, выше поднимает знамя. Полотнище развернуто во всю ширину и полощется на ветру. Передние ряды ускоряют шаг. Анна и Ярда в первых рядах, около знаменосца.

Рабочие бегут по площади навстречу демонстрантам.

В этот момент выступает полиция. Выскочив из-под прикрытия, полицейские рассыпаются цепью и тоже бегут навстречу демонстрантам, сжимая в руках резиновые дубинки. Они хотят помешать двум потокам людей соединиться.

Но полицейские опоздали на несколько секунд. За спиной у них толпа, устремившаяся с площади, перед ними масса людей, текущая с Капровой улицы. Секунда — и полицейские сжаты между надвигающимися стенами человеческих тел. Толпа напирает, волнуется. Слышны громкие крики. На головы обрушиваются первые удары, в воздухе мелькают полицейские дубинки и палки демонстрантов. Откуда-то летит обломок кирпича, и полицейский хватается обеими руками за лицо. Начинается свалка.

И вдруг — щелк… щелк… щелк!.. — полицейские выхватили револьверы и открыли огонь.

Щелк… щелк… щелк!.. — звук совсем не страшный, даже какой-то пустяковый, словно игрушечный. Анне не страшно.

Щелк… щелк… щелк!

«Наши, видно, тоже стреляют», — думает Анна.

Красное знамя вдруг странно заколебалось и склонилось к земле. Знаменосец повалился ничком. К знамени подбегает Ярда Яндак и высоко поднимает его. «Ура-а-а!» — кричит он. Глаза его широко открыты.

Полицейский в упор стреляет ему в лицо. Несколько мгновений густая толпа еще держит убитого наповал студента, потом он падает лицом в талый снег.

Толпа бросает Анну то вперед, то назад, куда-то несет ее, опять тащит назад. На мгновение Анна видит, как из-под каменной галереи выбегают полицейские и, со штыками наперевес, бегут по площади, стараясь рассеять толпу и загнать людей на мост. Там тоже идет кровавая расправа, хлопают выстрелы. Очищенное от людей белое пространство на площади то увеличивается, то уменьшается. На снегу лежат раненые. Но Анне не страшно, все происходящее кажется ей нереальным и далеким.

Толпа снова несет ее. Вот она уже в боковой улице, среди волнующихся людей. Здесь немного просторнее. Сзади слышатся топот и крики, потом опять хлопают несколько выстрелов.

— Здесь нас не пустят, — кричит кто-то рядом с Анной. — Надо перейти через мост Легий и пройти по той стороне.

Толпа спешит по пустым улицам, Анна бежит вместе со всеми. Запыхавшись, люди переходят на шаг. Они идут мимо прохожих, которые еще ничего не знают. Они упорно идут вперед, нахмурив брови и блестя глазами, в которых не гаснет боевой пыл. Они идут, как бойцы на фронте.

Быстрыми шагами они переходят мост и по другому берегу спешат к парламенту.

Улица забита людьми. Толпа бурлит около трех вагонов трамвая — это рабочие, которых полиция отогнала от парламента, остановили трамвай и вытаскивают оттуда полицейских, пытавшихся пробраться в тыл толпе. Отняв у полицейских дубинки, рабочие волокут фараонов за шиворот и крепко молотят кулаками. Полицейские даже не обороняются, они только защищают руками глаза и пытаются удрать. На земле повсюду валяются их каски.

Демонстранты, подбежавшие вместе с Анной, перехватывают полицейских, оттесняют их к стенам домов. Анна останавливается посреди улицы.

— Тоник, товарищ Тоник! — кричит она, взмахнув руками.

Тоник держит за шиворот человека в очках, похожего на невзрачного конторщика. Он отбрасывает от себя этого шпика, отбрасывает небрежно, словно для такой мрази ему противно пустить в ход всю свою пролетарскую силу.

— Товарищ Анна! — восклицает он и бежит ей навстречу.

Откуда-то со Смихова слышится стрельба, более громкая и сосредоточенная, чем огонь полицейских пистолетов. Наверное, это солдаты.

— Около завода Рингоффера стреляют! — кричит кто-то.

Толпа кидается туда.

Впереди бегут Тоник и Анна. Их шаги гремят по улице.

Вперед, вперед!

Они бегут плечом к плечу.

Вперед, вперед!

Далеко, далеко осталась родная деревня Анны, крыша домика, залатанная жестянкой с изображением голубки, улетающей в мир, межи, поросшие мятой, тополя вдоль дороги. Далеко осталась кухня в квартире Рубешей и розовый будуар барышни Дадлы. В другом конце города осталась Есениова улица…

Вперед, вперед, Тоник и Анна!

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК