ЧУДО С ЮЛЬЧЕЙ{235}

Люди хотят за свои деньги что-то иметь, но торговля — это не просто купля-продажа, это и забава. И, право же, не будь это так, дело с развлечениями в Поляне обстояло бы чертовски плохо. Торговля — забава не только для покупателя, но и для продавца; торговля, лишенная занимательности, — пожалуй, простое добывание денег, а никак не торговля.
Вот и тут, в деревенской лавке, благоухающей востоком республики, а также уксусом, керосином и дешевой материей, Сура Фуксова «развлекается» с Митрием Мазухой, бедняком русином. За полтора часа Мазуха успел осмотреть и простукать все косы, и теперь, остановившись на трех особо отобранных, пробует, насколько они остры, а по одной из них — лучшей из лучших — недовольно постукивает согнутым пальцем, словно желая отстучать от косы еще хотя бы пятьдесят геллеров, которые, как видно, Сура не уступит. Отец Суры, Соломон Фукс, «забавляется» с покупающей головной платок девушкой-русинкой и тремя женщинами, которые пришли помочь ей при этом. Он снимает с полки платки — красные, зеленые, желтые, с мишурой и без мишуры, раскладывает их, потрясает ими и, поднося к свету, демонстрирует игру тонов. С другой стороны прилавка ему помогает расхваливать дешевизну и качество товара Байниш Зисович. Но поскольку Соломон Фукс запросил за тот красный платок с желтыми розами и серебряными блестками двадцать пять крон, а женщины дают десять, поскольку они только еще на двадцати двух кронах пятидесяти геллерах, — Байнишу Зисовичу ясно, что забава эта будет продолжаться долго и ему не удастся обстоятельно поговорить с Соломоном. Поэтому он направляется к Суре.
— Сура, отвесь мне четыре кило муки! — просит он.
— Только платить сейчас, Байниш! — говорит Сура.
— Ц-ц! — обиженно произносит Байниш, качая головой, потому что, ей-богу, грязное подозрение даже не стоит того, чтобы отвечать на него словами.
Тогда Сура ставит на весы бумажный кулек и набирает горшком из ларя кукурузной муки.
— Значит, пятьдесят геллеров уступите! — говорит Митрий Мазуха таким тоном, словно они уже давным-давно договорились.
— М-м! — вертит головой, улыбаясь, Сура.
— Ну, тогда дайте мне впридачу кулек леденцов для детей.
— Он стоит крону.
— Ну, дайте хоть сахару кусок! — ворчит крестьянин.
— Нет, нет!
Кулек кукурузной муки для Байниша Зисовича уже взвешен, упакован, и Байниш намеревается его схватить. Но Сура, положив на кулек обе руки, крепко держит его.
— Деньги! — смеется Сура, смеется потому, что от человека давно бы ничего не осталось, если б он то и дело сердился.
— Да что я тебе, не отдам, что ли?
— Ну так давай!
— Как будто я первый раз покупаю у них четыре кило кукурузной муки… — произносит Байниш с некоторым раздражением.
— Ну, так, значит, кусочек сахару для детей! — громогласно заявляет Митрий Мазуха и с сознанием собственного достоинства выкладывает деньги на прилавок.
Сура завладевает кульком с кукурузной мукой и ставит его позади себя на полку, не обращая внимания на то, что Байниш Зисович весь перегнулся через прилавок, тянет ее за юбку и кричит: «Да подожди же!»
Сура подходит к Мазухе и обнаруживает, что недостает двадцати геллеров. Но он долго не дает себя убедить в этом и опять возвращается к кульку конфет для детей. Потом начинает доказывать, что коса слишком дорога. Но Сура стоит перед ним неподвижно, смотрит поверх его головы куда-то в пространство и, когда Мазуха принимается рассказывать ей о ценах на косы у Шенфельдов, в городе, и о том, какой это будет позор, если она не даст ему впридачу хотя бы кусочек сахару, повторяет скучным голосом, попрежнему глядя в пустоту:
— Тут не хватает двадцати геллеров.
— Так я вам завтра их принесу! — объявляет, наконец, Мазуха.
— Ну, ладно, — ласково соглашается Сура, сгребает деньги, берет косу и кладет ее тоже на полку, — я вам эту косу до завтра сохраню.
Мазуха доказывает, что коса ему нужна сегодня, бранится, а Сура в это время обслуживает мальчугана, пришедшего за уксусом.
— Ну давай, Сура! — энергично произносит Байниш как раз в ту минуту, когда Митрий Мазуха со злостью швыряет на прилавок двадцатигеллеровую монету.
— М-м! — вертит головой Сура.
— Шулем! — злобно окликает Байниш старого Фукса, который настаивает на двадцати одной кроне и вместе с женщинами и платком стоит уже у самых дверей, так как отступать к дверям и снова возвращаться к прилавку — одно из правил торговли-забавы.
— М-м! — вертит головой Соломин.
Тогда Байниш Зисович облокачивается на прилавок, теребит густую каштановую бороду и, пока Сура отвешивает какой-то женщине мешочек неочищенной соли для скотины, думает про себя: «Ну, нет у меня… Кровопийцы! Живодеры! Чтоб вам пусто было, свиные головы! Были б у меня эти пять крон — швырнул бы я их вам под ноги. А то ведь нету, нету!..» Байниш Зисович размышляет не просто так, в голове его копошатся не просто какие-то неопределенные думы. Напротив, все мыслится у него совершенно конкретными словами, а это последнее «НЕТУ» он произносит даже вслух, да так внушительно, точно оно написано у него в мозгу большими буквами. «Нету, нету, нету… Но что же делать? Жена дома ждет муку».
Он направляется к дверям, где стоят Соломон и три женщины, и говорит старику по-еврейски:
— Шулем, неужели вы мне не поверите четыре килограмма муки?
— Нет.
— У меня же восемь человек детей!
— Я в этом не виноват, — холодно отвечает Соломон Фукс и раскидывает перед женщинами красный платок с желтыми розами.
— Я знаю. Но поймите — они со вчерашнего дня ничего не ели…
— Все это напрасно, Байниш! Ты мне уже два года должен восемьдесят крон.
— Разве я не работаю на вас со своею лошадью?
— О! Ты работаешь!.. На двадцать крон наработаешь, а на двадцать пять наберешь товару.
— Так мне и дали!
— А долг все время прежний. Что тут еще рассуждать, Байниш! — И Соломон Фукс снова обращается к женщинам: — Ну, так уж и быть, по доброте душевной… за двадцать! — и ведет их назад к прилавку.
Байниш снова облокачивается на прилавок и размышляет: «Что, если бы у меня, например, — это ведь всегда можно себе представить, — была в кармане сотня. Стал бы я ее менять ради этого паршивца? Если такую зелененькую стокроновую бумажку разменять и не припрятать всю до последнего гроша, — так она вроде бы и стокроновой никогда не была… Недаром женщины насчет денег, что дикари какие… Ведь и кукуруза нужна, и картошка, и белый хлеб в субботу. У Ганеле под ее тряпьем даже рубашонки нет! А обувь на зиму? Всего и не упомнишь. — Байниш вздыхает. — Ой-ой-ой, может, все-таки разменял бы… Наверняка бы разменял. — И тут же убеждает себя: — Но нету, нету! Ой-ой-ой! Столько денег! Сто крон! Откуда возьмет их бедный возчик в теперешние времена?!»
Видимо, долго еще-будет Соломон возиться с этими женщинами. Вон они опять собираются уходить, соглашаясь пока только на тринадцать крон, а Фукс упрямится на девятнадцати с половиной.
— Послушайте, Шулем, ведь я вам серьезно говорю. Дети, честное слово, не ели. Какие-то пустяковые пять крон. Да я за них отработаю.
— Нет.
— Пожалейте мою семью, Шулем!
Эта фраза слишком сильная, таких выражений Соломон не терпит. Он начинает кричать, что, мол, всем этим сыт по горло, так как подобная история повторяется каждую неделю по два раза и даже тогда, когда Байниш должен отработать за старое; что сам он тоже не ворует и что вообще он теперь не даст ни геллера, пусть тот хоть в лепешку разобьется. Хватит! Баста!
Байниш оскорблен до глубины души. С минуту он еще стоит, мысленно ругаясь, а когда в лавке собирается народ и на него уже никто не обращает внимания, незаметно проскальзывает в безлюдную пивную, а оттуда — в кухню.
Пани Эстер раскатывает тесто на лапшу, и рукава, засученные выше локтей, впиваются в ее пухлые руки. Обернувшись, она злобно смотрит на вошедшего. Ее взгляд, которого люди боятся, не то чтобы сразу пронзает Байниша, а некоторое время покалывает его с головы до пят.
— Гит морген! Послушайте, Эстер, не найдется ли тут у вас кусочка хлеба? — выпаливает Байниш с таким видом, точно в его просьбе нет ничего удивительного. — Чуть-чуть. Один раз откусить, мне сегодня весь день некогда было…
— Ц-ц! — гневно вскидывает голову Эстер. — Что ж ты не купишь в лавке?
— Да ведь я же вам говорю: мне только один раз откусить.
Байниш Зисович садится на низкую скамеечку у плиты, давая этим понять, что он готов подождать, и начинает развлекать Эстер новостями о свадьбе в Прибуе Хавы Давидович с Менделем Розенталем. Он рассказывает ей, в каком наряде была невеста, о том, что молодому Глезеру его черный пиджак, огромный накрахмаленный воротник и белые нитяные перчатки шли как корове седло; о том, что толстухе Малке Герготовой сестра из Америки прислала какое-то старое желтое бальное платье с громадной пунцовой розой, вышитой шерстью, что этот наряд чуть не лопнул на ней.
«Хи!» — взвизгнула пани Эстер. Байниш засмеялся. Эстер вытерла запорошенные мукой руки о толстый живот и пошла отрезать Байнишу кусок пшеничного хлеба.
— Что это вы варите на обед? — принюхивается Байниш.
— Что варю, то и варю! Тебе-то какое дело? — взрывается пани Эстер.
Стараясь загладить промах, Байниш продолжает рассказывать о свадьбе, о барышне Вилкович, прическа которой смахивала на вавилонскую башню, о желтых штиблетах Ицка Гершковича, похожих на лодки, и о трясущемся носе старого Розенталя. Он отламывает от хлеба крошечные кусочки, ест и, улучив момент, когда Эстер, увлеченная лапшой, не смотрит на него, запихивает ломоть в карман. Наконец, пани Эстер снова проявляет свой интерес несколькими писклявыми «хи!». Байниш поднимается, доканчивает у дверей рассказ и говорит как бы между прочим:
— Послушайте, Эстер, в лавке не хотят мне поверить в долг четыре кило муки. Замолвите словечко Суринке…
Однако Байниш ткнул пальцем в осиное гнездо. Пани Эстер ударила скалкой по доске и, подбоченясь, начала визгливо кричать.
— Ну, нет, нет… — поспешно ретируется Байниш.
Но пани Эстер уже не унять. Может, кто-нибудь воображает, что они крадут? Да они неделями ломаного гроша не видят, все только «дай, дай, дай». «Дай» да «подожди»! У Шулема голова кругом идет. За кукурузу плати, за товар плати, в банк плати, налоги плати. А тут еще каждый норовит за их счет поесть да одеться! Скоро ей придется босой ходить! Суринка и так уже каждую тряпку у отца со слезами вымаливает…
И Байниш вышел, но не через пивную и лавку, а через двор.
— Паршивцы! — ругается он про себя.
На дворе, у конуры, лежит лохматый пес. Через раскрытые ворота важно входят гуси. Пес, не двигаясь с места, поглядывает на них снизу вверх. Черт возьми, до чего у этих богачей все предусмотрено! Тот же пес, скажем! На своих гусей внимания не обращает, пусть они ему хоть в пасть залезут, — не пошевелится. А попробуй пристань к ним чужая гусыня — уж он ей задаст перцу. Гусыня бежит, гогочет, хлопает крыльями, а он ее за хвост, за хвост. Вот ведь собака! И никто ее не учил этому!
«Ну, погодите, свиные головы, — думает Байниш. — Господь бог вам за все отплатит, на детях выместит. Вырастет из вашего мальчишки бандит. Фи! Сколько было шуму, чванства, когда он родился! А теперь из Кошиц только и знает, что денег просит».
Байниш Зисович бредет по дороге через село. Воспоминание о большом увесистом кульке в Суриных руках и о жене, ожидающей дома муку, вновь наполняет его заботами. Он останавливается меж покосившихся плетней и хлопает себя по бедрам: «Нету!» На лбу его появляются морщины, левый уголок рта, левый уголок глаза и левая ноздря подаются вверх. Лицо искажается гримасой, скорбной и задумчивой в одно и то же время. «Нету! Нету ни кроны, ни пятидесяти геллеров, ничего нету».
Он идет к Срулю Нахамкесу, в кузницу.
— Гит морген! — приветствует он его в дверях.
Сруль Нахамкес, весь черный, с черными как смоль волосами, с черными глазами, черными руками и в черном кожаном фартуке, из трех кусков старого железа выковывает в черной кузнице новую подкову. Одной рукой он держит клещи, поворачивая раскаленные куски металла в горне, а другой, дергая за цепочку, надставленную обрывком веревки, раздувает меха.
— Ты не мог бы, Сруль, одолжить мне две кроны?
Сруль, не прекращая работы, поворачивает голову и сердито говорит:
— В наше время только и одалживать две кроны!
— Я знаю, нет, не надо… — соглашается Байниш левым уголком рта, левым глазом и левым плечом. — Но корзинку картошки ты все же дашь взаймы?
Сруль Нахамкес готов рассердиться.
— Ну, нет так нет, — предотвращает катастрофу Байниш. — Дай-ка мне тогда щепотку табаку!
Сруль достает жестяную коробочку, в которой табаку — на донышке, и Байниш сворачивает цыгарку. Затем он подходит к мехам и, берясь за цепочку, надставленную обрывком веревки, раздувает их вместо кузнеца.
— Скажи, Сруль, если ты такой уж мудрец, отчего это гои[57], когда здороваются, говорят «добрый день», а мы — «доброе завтра»?
— Не знаю.
— Видишь ли, «Гит морген» — это не «доброе утро», потому что «морген» означает не «утро», а «завтра». Гои — лошади! Они думают только о сегодняшнем дне, о «сейчас», о настоящем моменте. А мы смотрим дальше. По крайней мере на один день. По крайней мере.
— Откуда ты это знаешь?
— Учитель в хедере говорил детям.
— Мои девочки никогда ничего такого не приносят из школы. Им бы только поесть… Знаешь, а то, что ты сказал, — это хорошо!
— Это очень хорошо, Сруль! «Завтра», «завтрашний день» — это самое главное, Сруль! Потому что «сегодня» уже не в счет, раз мы дождались сегодняшнего дня — так мы его и проживем с божьей помощью. Нет у меня муки — ну и нет, нет двух крон — ну и нет, нет картошки — ну и ладно, небось до вечера не помру. А завтрашний день! Это главное, Сруль! «Доброе завтра»! А после «доброго завтра» — опять «доброе завтра». И так всегда.
Сруль Нахамкес вытаскивает клещами из горна раскаленные добела куски железа, кладет их на наковальню, и оба мужчины принимаются бить по ним молотами — Сруль тем, который побольше, Байниш — тем, который поменьше. Наковальня звенит, железо постепенно краснеет, отскакивает окалина.
А когда соединенные куски вновь оказываются в горне, Нахамкес спрашивает, подгребая уголь:
— Говоришь, Байниш, одолжить тебе две кроны? А ведь ты больше недели был со своей лошадью в Прибуе, возил камень на строительство дороги.
— Я? В Прибуе? Возил камень на строительство дороги? Больше недели?
— Ну да. Борах Давидович тебя видел.
— Борах Давидович меня видел? А почему бы ему меня не видеть?! Больше недели! Ц-ц! Да я всего один день возил! За пятнадцать крон. Много ли купишь на них кукурузы? А ведь у меня восемь душ детей! Это я у зятя был неделю. Помогал ему дом строить, к зиме он должен быть готов. Я еще тебе расскажу кое-что, Сруль! Знаешь, как попали люди в Америку?
— Ну, как, как! Доплыли на кораблях.
— Ясно, что доплыли! Как-нибудь да надо было добираться! Но когда они туда доплыли?
— Ну?
— При царе Соломоне. У него были громадные корабли.
— А отчего те люди стали краснокожими?
— От солнца.
— Это тоже учитель говорил?
— Ну да. Хаймику.
— Ох, мудрец.
— Еще какой. Но Хаймик тоже будет таким.
Когда куски старого железа на наковальне начинают приобретать форму подковы и Сруль, держа их, вместе с Байнишем бьет молотом, Байниш говорит:
— Послушай, Сруль, мне ужасно хочется есть. Отродясь еще не испытывал такого голода! Весь день потею от этого. И не завтракал и не ужинал. Нет ли у тебя чего перекусить?
— Пойди спроси у Лаи!
Байниш идет через маленький дворик, подходит к дому и просовывает голову в дверь:
— Гит морген, Лая, что на обед варишь?
— Что варю? Ничего не варю! — отвечает маленькая кузнечиха.
И в самом деле. Плита холодная. Но на скамье лежит пучок свежих, только что нарванных редьки и лука. Байниш направляется прямо к ним.
— Одолжи мне парочку…
Но маленькая кузнечиха всполошилась, как наседка, подбежала к зелени, закрыла ее своим телом и ну разоряться:
— Нет! Ничего не получишь! Что я дам детям на обед?
— Ну, ну… — укоризненно произносит Байниш. — Разве я никогда не угощал твоих девочек редькой!
— Ладно, одну! — Кузнечиха стоит красная как рак.
— Нет! Четыре! Каждому по половинке!
— Нет! — кричит Лая.
— Ну, три! — кричит Байниш.
— Одну! — пищит Лая.
— Три!
— Нет!
— Три!
— Две!
— Ладно, давай! — глаза у него горят, кажется, он готов убить человека. — И три луковицы!..
— Нет! — визжит Лая.
— Две!
— Нет!
— Одну! — кричит Байниш.
— На!
После этой сцены, которая походила скорее на грабеж, чем на дружеский разговор, еще не успокоившись, дрожа, как конь от быстрой езды, Байниш опускается на скамейку. Кузнечиха, продолжая защищать зелень своим телом, понемногу приходит в себя после неожиданного нападения и вот-вот заплачет, но Байниш ее мигом обезоруживает словами о том, какое доброе дело сделала она для его детей, и о том, что осенью он поедет в соседние села и привезет ее девочкам яблок. Однако кузнечиха того и гляди расплачется и раскричится, и Байниш ее чуточку побаивается. Поэтому он предпочитает уйти в кузницу и еще некоторое время раздувает меха.
— Ну, с богом, Сруль, — говорит он, когда подковы готовы. — Скажи Лае, что она хорошая, что я привезу ей огурцов.
И вот он уже идет домой. До дома полчаса ходьбы. Его голова, устремленная вперед, опережает сгорбленную спину.
Он проходит мимо русинских халуп, где не на чем остановить взор, мимо еврейских лачуг, у хозяев которых нет ничего за душой, мимо лавчонок, где ему не поверят в долг потому, что в одних он никогда ничего не покупает, а в других уже задолжал.
«Добрый завтрашний день»! Это главное. Потому что сегодняшний он уж как-нибудь проживет. Фи! Мало ли он их скоротал за те тридцать два года, которые он живет на свете! И разве когда-либо допустил всевышний, чтобы кто-нибудь из его евреев умер от голода? От сотворения мира такого еще не случалось. В самые критические моменты бог посылал с неба манну и перепелок{236}. И если бы жизнь стала совсем невыносимой, то и тогда бы ни он, ни его дети не погибли от голода. Хорошо! Борах Давидович видел его в Прибуе. Видел, как он возил камень. Хорошо! Но он заработал только пятнадцать крон. Ему и выплатили пятнадцать крен, ровно пятнадцать, ни на геллер больше, ни на геллер меньше. Нужно только внушить себе, что в день выдачи заработка все обстояло так: у подрядчика на столе стояла кружка из-под кофе с засохшей пенкой, тут же лежал открытый складной нож с роговой рукояткой, а возле него — деньги Байниша, десятикроновая бумажка и пятикроновая монета. Больше на столе не было ничего. Совершенно чистый, пустой стол. Заработанные пятнадцать крон он отдал жене, та купила на них кукурузы, которой они и питались. Трудно сейчас даже представить, что было бы, не заработай он эти пятнадцать крон. Умер бы, пожалуй, от голода, а? Ведь могло же случиться так, что эту работу подрядчик отдал бы Гутману Кацу, или Гоби Абрамовичу, или, наконец, Мордхе Гершковичу? Значит, тогда бы его дети умерли с голоду, так, что ли? Нет, не умерли бы… Милый боже послал бы им на следующий день перепелок.
Когда Байниш выходит за околицу, приближается к дому и за поворотом дороги видит развешанные на плетне возле своей хибары лохмотья, среди которых выделяется красная юбка жены и надетый на шест горшок, рези в желудке переходят во что-то такое, что уже является не только голодом.
— Принес? — спрашивает его жена, едва он закрывает за собой дверь.
— Нет, — робко отвечает он и отворачивается от жены прежде, чем увидит в ее глазах слезы злобы.
Он подходит к своему первенцу, десятилетнему мальчугану, который, стоя у стола, бубнил что-то из древнееврейской книги, а теперь смотрит на отца умными, черными миндалевидными глазами. И страх, внушенный укоризненным выражением лица жены, полностью уравновешивается чувством гордости, испытываемым Байнишем при виде этих глаз, краше которых не могло быть даже у самого царя Соломона, этого лица, нежного, как овечья шерсть, этих золотых кудрей, что сияют, как солнце.
Но в хижине с земляным полом детей много, и забыть о них нельзя.
— Дети! — торжественно восклицает Байниш и поднимает кверху указательный палец, — папа вам что-то принес. Что-то очень хорошее. Конечно, немного, хорошего всегда должно быть понемножку, но зато это очень полезно, очень, очень. — Байниш причмокивает, складывает большой и указательный пальцы щепотью. — И очень вкусно… Ну, мама, нарежь-ка нашим детишкам ровненькими кружочками вот эту замечательную редьку и луковичку. — Но так как мама и не думает этого делать, а срывает с шеста над печкой белье и со злостью швыряет его на край скамейки, Байниш принимается за овощи сам. — Теперь немножко посолим их и дадим детишкам… А нашим самым маленьким папа принес еще кусочек белого хлеба… белого, белого, как первый снежок, и сладкого, как сахар… Вот и будет у нас обед, какого не было сегодня у самого пана президента…
После этого Байниш Зисович подзывает своего первенца, Хаймика, и выходит с ним в сени.
Он садится на старую бочку из-под капусты, а мальчугана помещает между коленями.
Какой ты красивый, Иосиф, сын Иакова!{237} Байниш чувствует, что если он еще хотя бы минуту будет смотреть в черную глубину его глаз, если он хоть раз проведет рукой по этим светлым, почти белокурым волосам, если эти чудесные губки будут продолжать мудро улыбаться ему, то мягкая волна, которая пробегает по его позвоночнику, превратится во что-то такое, чего он сейчас никак не может желать. Поэтому он говорит с ласковой отцовской строгостью:
— Хаймик, ты съел за завтраком три картофелины.
— Две, — поправляет мальчик.
— Ну, это все равно, две или три. Папа тоже хочет кушать. Но дома мало еды, и то, что у нас есть, мы должны оставить самым маленьким…
Мальчуган смотрит на отца миндалевидными глазами и горячо кивает головой, словно желая этим сказать, что таково и его мнение, словно стараясь как можно скорее рассеять даже тень подозрения в том, будто он мог подумать иначе.
— …потому что мы оба не какие-нибудь там гои, которые думают только о еде, потому что мы евреи и должны обращать свои мысли к предметам возвышенным, потому что мы закалены и нам нипочем такой пустяк, как минутка голода, потому что мы знаем, что вечный всегда заботится о том, чтобы ни один еврей не умер с голоду, и что он еще пошлет нам что-нибудь до вечера.
Хаим энергично кивает головой и широко улыбается.
— Ну, я так и знал, мой милый, мой сынок, — говорит отец, гладит мальчика по волосам и снова чувствует, как по всему телу разливается теплая волна. — Ну, пошли к детишкам!
Собственно, как представлял себе все это Байниш Зисович? Сколько человек он собирался насытить этими несколькими колечками редьки и лука? Сколько раз, думал он, откусят самые маленькие ломоть от каравая Эстер Фукс?
— Папа, я хочу кушать, — сердито проговорил семилетний Гоби.
— Папа, я хочу кушать! — как попугай повторил шестилетний Шлойме.
А пятилетний Сами, уразумев тщету словесных аргументов, сразу принялся реветь. За ним зарядила Ганеле. И все вдруг сразу заревело, жалобно, зло, укоризненно, вызывающе, неумолимо, настойчиво, а тут еще, боже ты мой, из-за печки выскочила беременная жена Ройза, хватила раз, другой крышкой от кастрюли и ну визжать, да так, что уши заложило. Кричит, причитает что-то о непутевом муже, о лодыре, который целую неделю шлялся со своей клячей черт знает где, а принес всего-навсего пятнадцать крон, о несчастном том дне, когда она появилась на свет божий, о своем отце и покойной матери, о раввине, а сама в это время, стиснув кулаки, с красными пятнами на щеках подступает к столу. Тут уже не удерживается и десятилетний Хаймик. Он отчаянно кричит: «Мама! Мама!», обеими руками упирается в ее живот, отталкивает назад.
Байниш Зисович озадачен этой домашней революцией. Он не знает, что ему предпринять. Голова идет кругом, в глазах темно. Но уже в следующее мгновение он опускается перед детьми на корточки. Бьет в ладоши. Хохочет.
— Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Детишки Зисович будут плакать? Го-го-го! Где там! Ладушки, ладушки! Юла-ла! Юла-ла! Детишки Зисович никогда не плачут! Никогда, никогда. Потому что у них богатый папа, и он им наносит еды и всего, всего, чего они только захотят, потому что у него много денег, уй-уй, очень много денег, потому что он богач, и ребятишки Зисович — дети богача, уй-уй, юла-ла, юла-ла, юла, юла-ла.
Байниш Зисович вскакивает и пытается перекричать всеобщий плач:
— Юла-ла, юла-ла, юла, юла, юла-ла! — И он отплясывает, прыгает, закидывая ногу за ногу, поочередно выбрасывает их кверху, гулко притопывает, а руки то упирает в бока, то вскидывает над головой, то разбрасывает в стороны и бьет в ладоши: — Юла-ла, юла-ла… Потому что из Хаймика господь бог сделает великого доктора… а из Гутманека — великого купца, и у него будут в Мукачеве на площади три дома, уй-уй… А Гобинек и Шлоймечек поедут в Америку… Гоби будет там королем, Шлоймек губернатором, юла-ла, юла-ла… И они пришлют оттуда за Самичком и Пинкасеком чудесный корабль и билеты первого класса, юха-ха, а для Ганеле и Ентеле справят приданое, каждой по миллиону… юла-ла, юла-ла, юла-юла, юла-ла.
Теперь к отцу присоединяется десятилетний Хаймик, и тоже танцует, и тоже прыгает: «юла-ла, юла-ла», и тоже закидывает ногу за ногу, и выбрасывает их перед собой… Отец и сын берутся за руки, и оба вскидывают ноги, топочут, напевают: «юла-ла, юла-ла, юла-юла, юла-ла, юла-ла, юла, юла, юла-ла…»
Нет, в этот день всевышний уже не послал с неба манны и ни единой перепелки до самого вечера. Чудо это господь бог сотворил только на следующий день, к полудню. Байниш Зисович был на другом конце села и неожиданно заметил двух туристов: пана в костюме из клетчатой материи, метр которой стоил по меньшей мере шестьдесят крон, и хорошенькую пухленькую пани, которая, как показалось Байнишу, немножко прихрамывала. Он сразу понял, что их посылает к нему сам господь бог так же, как когда-то послал барана Аврааму{238}. Посылает для того, чтобы их сделать жертвами, а не его детей. В ту же минуту голова Байниша начала лихорадочно работать.
Божьи умыслы были ясны. А если ясны божьи умыслы — значит, ясно все. Тогда уже человеку остается только руководствоваться ими и всеми силами стараться претворить их в жизнь. Бог посылает к нему господ. О подробностях он не заботится, да и не может заботиться. Это уже дело человека, его обязанность — перестроить окружающий мир так, чтобы в нем божья воля могла быть исполнена.
Он подождал туристов на дороге, и так как обычай не позволял ему снять шапку, то он принял учтивую позу и сказал почтительным, но отнюдь не просящим тоном:
— Извините меня, ваше благородие, но, видит бог, мои дети не ели со вчерашнего дня…
Пан холодно осмотрел его с головы до пят и сказал:
— Есть в этой деревне хорошая лошадь?
— Хорошая лошадь? — переспросил Байниш. «Ага! Видно, паничке уже невмоготу идти. Видно, она ссадила или подвернула ногу…» Голова Байниша работала, фантазия разыгралась. Высоко над землей была божья воля, единственная опорная точка во всем небесном пространстве, крепкая и сверкающая, как алмаз… А внизу лежал мир, который хотя и не утратил своего обычного вида, но формы которого стали какими-то удивительно мягкими, словно они были из воска и их можно было мять. Мяли их руки Байниша. Его пальцы лихорадочно работали и тогда, когда он, прикрывая свою работу словами, повторил: — Хорошая лошадь? — и потом вдруг выпалил, энергично взмахнув рукой, словно работа его была окончена: — В этой деревне есть только одна хорошая лошадь. У Мордхе Вольфа.
— Знаю я, — заметил пан, — какая-нибудь слепая, хромая двадцатилетняя кляча!
— Гм… — Байниш учтиво улыбнулся шутке. — Этой лошади семь лет, ваше благородие. Мордхе Вольф отдал за нее тысячу четыреста. Будет великим счастьем, если она стоит у него дома. Сейчас в деревне вы не найдете ни одной лошади. Кто на полонинах, кто в Прибуе возит на шоссе камень.
— Так погоди! Дома она или нет?
— Я думаю…
— Ты не думай! Говори «да» или «нет»?
— Наверное, дома.
— Ну и прекрасно! — засмеялся пан. — А далеко идти к этому твоему Мордхе?
— Далеко? Нет, совсем недалеко! Самая малость.
— А в какую это сторону?
— А вот, ваше благородие, как к городу идти, в ту же сторону. Самая малость. Только как же пойдет милостивая пани?
— Ага, уже заметил и это! Ну, четверть часа пройдем?
— Пройдем.
— А! Ну это значит, что все полчаса.
— Полчаса! — Байниш обиженно ухмыльнулся.
— Ну, этак мы можем долго препираться! — И пан заговорил с пани на каком-то незнакомом языке, наверное на французском. Байнишу показалось, что дело решается в его пользу. Наконец, пан обратился к нему: — Вот что я тебе скажу, — при этих словах он посмотрел на часы. — Даю тебе двадцать минут. Приходим через двадцать минут — получаешь плату, приходим хотя бы на полминуты позже — ничего не получишь. Согласен? Не согласен?
— Ведь я же вам говорю, ваше благородие, четверть часа! А может быть, милостивая пани хочет подождать здесь, пока Мордхе Вольф приведет лошадь?
— Нет! Милостивая пани не хочет здесь ждать. Милостивой пани хочется как можно скорее увидеть этого арабского скакуна.
Байниш берет у господ рюкзаки — о боже, какие они тяжелые! — и чуть ли не бегом устремляется по направлению к дому.
— Передавай там привет! — насмешливо кричит ему вдогонку пан.
Тогда Байниш старается идти с ними в ногу. «Сколько взять за лошадь?» — думает он и говорит:
— Вы здесь давно уже, ваше благородие?
— Вполне достаточно для того, чтобы не позволить ни тебе, ни Мордхе обвести меня вокруг пальца! — смеется пан.
— Может быть, подыскать и вторую лошадь? Я тогда забегу…
— Нет, нет. Мы еще о первой не договорились. Сколько тут берут за лошадь с человеком в день?
— Сколько берут за лошадь с человеком в день? За лошадь с человеком берут по-разному. Когда как…
— Понимаю, понимаю. — Пан грозит Байнишу пальцем и смеется.
— Это очень хорошая лошадь, — говорит Байниш, а сам думает: «М-м, хитрый гой! Но у него хорошее настроение, он смеется, и пани тоже, а это не так уж плохо…» — Эта лошадь, если только милостивая пани пожелает, полетит с ней, как ласточка, а не пожелает — пойдет под ней, как покорная овечка. А как эта лошадка умеет карабкаться на горы! Уй! Прямо как кошка. Вы спрашиваете, сколько берут за лошадь и за человека в день? А я почем знаю, сколько Мордхе запросит?
Вот уж воистину: торговля — это не просто добывание денег, это и забава. И часто забава очень волнующая, так как во время торговли дело заключается ни много ни мало как в том, чтобы снова и снова преображать мир. Ошибочно полагать, будто все окружающее нас является тем, чем оно представляется нашим чувствам, чем-то чуждым, чем-то несокрушимым, чем-то не поддающимся нашим трудовым усилиям. Ничего подобного! Мир есть то, что мы из него сделаем сами! Так же вот и минута является тем, чем мы ее сделаем сами! Равно это относится и к людям и к окружающим нас предметам.
Байниш бежит к дому, увлекая за собой двух господ. Бог творит только чудо. Все остальное — человеческая голова.
Нет, они шли не четверть часа. Но обеспокоенный Байниш, который готов был лететь в десять раз быстрее, чем этого желали господа, сумел достичь по крайней мере того, что за пятнадцать минут они миновали покосившуюся деревню, где за каждой хижиной таилась смертельная опасность, попросту говоря — лошадь, которая могла объявиться в любую минуту, и вышли на окраину, где одинокие домики были разбросаны только на склонах холмов у дороги.
Шли они и не двадцать минут и не полчаса. Путешествие их заняло добрых три четверти часа. После первых пятнадцати минут у пана начало пропадать хорошее настроение. Он то и дело посматривал на часы, беспрестанно спрашивая, далеко ли еще, и голос его становился все более и более гневным. Потом он начал что-то со злостью говорить женщине по-французски. Потом стал ругаться. Сначала ругался вообще, а затем перешел на Байниша. Само собой разумеется, он оказался антисемитом. Наконец, он рассвирепел не на шутку, орал, что больше не сделает ни шагу, срывал у Байниша с плеч рюкзаки и швырял их на дорогу, в пыль. Но самое опасное — он кричал людям, которых видел у хат или в поле, чтобы они привели ему лошадь, немедленно, сию же минуту, что он заплатит за нее столько, сколько они пожелают. Но, слава богу, люди пугались его крика, не понимали, чего от них хотят, и либо прятались в хаты, либо удивленно озирались на пана. Милостивая пани тоже было сначала начала кричать что-то о бесстыдстве, какого она никогда, за всю свою жизнь не видела, а потом принялась успокаивать пана. Но тот ей что-то с яростью отвечал, так что в конце концов они уже ругались между собой.
Когда рюкзаки с плеч Байниша были сброшены в очередной раз, Байниш, как человек деликатный, отошел от господ шагов на десять и сделал вид, будто не слышит супружеской ссоры. Интересно, как долго может такой пан кипятиться? Четверть часа? Полчаса? Только нет, не дольше, дольше он не выдержит. И лишь когда сумасшедший гой зашел так далеко, что даже перестал ругать евреев и величал ослом и балбесом уже самого себя, только тогда учтивый Байниш отважился приблизиться на несколько шагов. Несмотря на то, что господа его вовсе не слушали, несмотря на то, что им было безразлично, существует он на белом свете или не существует, несмотря на то, что он был для них ничтожней червя, ничтожней праха, «ничто», невзирая на бесцельность своих слов, он все-таки говорил. Говорил о том, что осталось еще идти совсем немного, что дом Вольфа в двух шагах вон от того места, где у реки поворачивает дорога; о том, что, пожелай их благородие нанять какую-нибудь другую лошадь, им все равно пришлось бы ждать несколько часов, пока ее приведут с полонины, что еще не известно, какая это будет лошадь, и, кто знает, сумеют ли они на ней добраться до города к вечеру. Но в пана вселилась какая-то дьявольская энергия. Он вдруг взбежал по склону к ближайшей из тех трех хат, которые расположились там. Ну, что ж, пускай пробежится. У Мазухи лошади нет, а полезет еще выше, к Иванишам и Косяковым, — так и оттуда уйдет не солоно хлебавши. И Байниш спокойно продолжает стоять, где остановился.
— Ярда, Ярда! — зовет пани мужа, когда тот, разъяренный, выбегает из дверей мазуховой халупы. Но пана уже не остановить.
Он забирается еще выше — к Иванишам, и еще выше — к Косяковым. Байниш что-то смиренно рассказывает пани, которая не слушает его и кричит: «Ярда! Ярда!»
Все это кончилось, разумеется, тем, что через четверть часа Байниш снова взвалил себе на плечи рюкзаки, и все трое отправились дальше.
В самом деле, коммерция бывает порой захватывающей забавой.
Последние пятнадцать минут буйный господин шел покорно, как ягненок. И он и его супруга были настолько вялы, что походили на хорошо замешенный бархес{239}.
А когда показалась красная тряпка на плетне и посаженный на шест горшок, Байниш весьма укоризненно и обиженно сказал:
— Ну, вот и пришли!
Байниш вбегает в сени и кричит так, чтобы его голос был слышен на дороге:
— Мордхе Вольф дома?.. А лошадь дома? — После чего тихо шепчет жене: — Двадцать пять крон! — и выбегает из хаты.
— Слава боту! — весело кричит он. — Лошадь дома. Я и сам рад-радехонек! Но Мордхе дома нету. Так что вместо него пойду я. Сейчас придет его жена. Через пять минут милостивая пани уже будет сидеть на лошадке.
На пороге появляется Ройза, пряча руки под фартуком.
— Послушай, Ройза, — неторопливо обращается к ней Байниш. — Тут вот господа хотели бы взять ненадолго вашу лошадь, милостивая пани ссадила себе ногу. Сколько Мордхе за это берет?
— Двадцать пять крон, — послушно и бесстрастно отвечает Ройза.
— Что-о-о? — снова намеревается вознегодовать пан, но тут же, махнув рукой, говорит: — Седлай, седлай уж!
Тогда Байниш выносит из темного крошечного хлева — как там вообще помещается лошадь? — деревянное седло. Делает он это невероятно медленно. Но критическая минута когда-нибудь должна настать — от этого никуда не уйдешь. И Байниш выводит свою Юльчу. Пока она перешагивает через порог, он еще прикрывает ее собой, но все это напрасно! Чему быть, того не миновать. Освещенная лучами солнца Юльча предстает во всей своей «красе», которую не умалят никакие смешки Байниша, ни бойкое: «Но, но! Одну минуточку, милостивая пани!» И когда разозленный пан видит этого, самого лучшего коня во всей деревне, этого скакуна, который через минуту полетит с милостивой пани подобно ласточке, когда он видит эту, немногим больше козы, вздутую, как футбольный мяч, грязную, с согнутыми коленями, с бельмом на правом глазу, с шеей, натертой от многолетнего таскания с гор мешков с влажным сыром, эту по меньшей мере двадцатилетнюю клячу, — он, подавляя гнев, разражается смехом. Смехом, который, будучи злым в самом начале, скоро переходит в совершенно искренний, захлебывающийся, веселый и невероятно звонкий хохот, от которого пан беспрестанно мотает головой и содрогается всем телом. И паничка тоже заливается подобно горлице, и, заражая один другого, они хохочут, не зная меры, и веселью их нет конца края. А Юльча, опустив голову, равнодушно стоит на своих кривых ногах, настолько кривых, что, кажется, она готова тут же рухнуть на колени, и, сонно моргая здоровым глазом, ждет, когда ее оседлают. Байниш чуточку обижен.
— Ведь это очень хорошая лошадь. Я ее отлично знаю.
— Ну, погоди у меня, — тщетно пытается защитить свое достоинство строгим тоном сангвинический пан, — окружной гетман покажет этому твоему Мордхе, как брать за такую дохлятину двадцать пять крон!
— Сядешь на эту развалину? — спрашивает он жену.
Та, вытирая глаза, отвечает ему что-то по-французски, что не может быть не чем иным, кроме как «что еще остается делать!»
Пан с веселым ужасом качает головой — уж как я знаю этих шарлатанов! А все-таки каждый раз остаюсь в дураках!
Байниш Зисович приносит рваные Ройзины юбки, подкладывает их под седло, а сверху постилает старые мешки, чтобы пани было мягко сидеть. Его беременная жена неподвижно стоит около дома, безучастно наблюдая за действиями мужа. Десятилетний Хаймик с серьезным видом, ничем не выдавая, что Байниш Зисович его отец, приносит из дома обрывки веревок и проволоки и связывает их вместе. Господа снова говорят по-французски. И уже снова дружески и весело. Божьи замыслы претворяются в жизнь, и Байниш чувствует, что он, наконец, может получить часть своей мзды.
И пока Хаймик завязывает на конце размочаленной подпруги большой неуклюжий узел, соединяя подпругу с обрывком проволоки, чтобы потом сделать из них стремя, Байниш учтиво подходит к пану-антисемиту:
— Простите покорнейше, ваше благородие, не извольте гневаться, но я еще ничего не ел со вчерашнего утра, ни я, ни мои дети. Бог тему свидетель. Не откажите мне в небольшом задатке, я обслужу вас, как полагается, а с Мордхе мы уже как-нибудь сочтемся. Мне бы только хотелось купить на дорогу кусок хлеба.
Хорошенькая паничка, о чем-то переговорив с мужем, приказывает:
— Развяжите этот рюкзак! — И когда Байниш исполняет ее приказание, добавляет: — Наверху лежит хлеб!
И в самом деле, хлеб лежит на самом верху, завернутый в чистую белую салфетку. Каких-нибудь следов свинины и в помине нет. В таком случае он вправе принять от гоя хлеб. Байниш вежливо, отнюдь не униженно, благодарит господ, разрезает хлеб и большую половину протягивает жене:
— Ройза, отнеси, пожалуйста, этот хлеб моей жене, пускай покормит детей!
Хаймик устремляет на хлеб красноречивый взгляд.
Пан дает Байнишу десять крон задатка.
— И это, Ройза, отнеси жене!
Теперь можно ехать.
Пан-антисемит, то ли потому, что ему стало стыдно за свой крик, то ли потому, что его немного тронула нищета этой деревни, улыбается и говорит:
— А теперь скажи мне, любезный, сколько ты получишь от Мордхе за то, что тебе удалось сосватать глупому гою эту клячу?
Байниш отламывает кусочки хлеба, набивает ими рот, и его шевелящиеся губы расплываются в широкую улыбку.
— Сколько-нибудь должен дать! Сами знаете, ваше благородие.
— Ах, мне ли вас не знать, прохвостов!
Они поднимаются вверх по крутому склону холма, держа путь в горы, с тем чтобы оттуда попасть в другую долину, на шоссе, а по нему добраться до ближайшего города. Старая ревматическая Юльча разошлась и хотя не спешит, но трусит с паничкой на хребте и рюкзаком, укрепленным у седла, вполне сносно. Кругленькая паничка, разумеется, далеко не цирковая наездница, и поэтому она рада уже тому, что сидит. Над ними по небу проплывают барашки, уходящий ввысь склон впереди окутан полумраком, но все остальное вокруг — и горы с обеих сторон и глубокое ущелье позади с маленькой речкой — все залито солнцем, а река под его лучами сверкает и искрится. Пани ежеминутно останавливает Юльчу, обращает свой взор к ущелью и вздыхает: «Боже, какая прелесть!» И это «боже» она произносит с таким пафосом, точно господь бог в самом деле нужен ей в этот момент до зарезу. Сангвинический пан, глядя на нее, ласково улыбается.
Само собой разумеется, все это только господские выдумки. День, правда, хорош, и идти под тенью облаков не так уж плохо, но все же это еще недостаточное основание для безудержных восторгов, тем более что в этих глыбах мертвого камня ничего, ну абсолютно ничего привлекательного нет. Но Байниш разделяет вдохновение пани и про себя и вслух. Правда, вдохновляют его не эти горы, а та радость, какая царит в его душе, где так же, как и здесь, на земле, все залито солнцем, и плывут такие же курчавые барашки, и все весело покачивается то вперед, то назад, и поет: «юла-ла! юла-ла!» — и все танцует, и все закидывает ногу за ногу, и выбрасывает их кверху, притопывает, только происходит это бесконечно спокойнее, чем вчера, и совершенно бесшумно, как скольжение тени по стене, юла-ла, юла-ла, юла, юла, юла-ла. Адонай{240} сотворил новое чудо, и то, чего вчера еще не было, сегодня уже есть, юла-ла, юла-ла, и это «то», чего вчера еще не было, а сегодня уже есть, — не что иное, как зеленая стокроновая ассигнация. Она спрятана у него на груди в холщовом мешочке с тесемочкой, та самая ассигнация, которую он заработал за шесть дней, пока подвозил камень на строительство прибуйского шоссе, та самая, которая при выплате заработка лежала на столе подрядчика возле десятикроновой бумажки и пятикроновой монеты, отданных им жене, возле раскрытого складного ножа и кружки из-под кофе с засохшей пенкой, та самая, которую он завтра положит к уже имеющимся у него девяти, на которые Хаймик будет учиться и станет важным господином, и которые он умножит в тысячу, в десять тысяч раз, потому что бедный человек подобен мертвому человеку, юла-ла, потому что руки не делают ничего, а все делает голова, юла-юла, потому что надо перестраивать мир в свете божьих замыслов и потому что всевышний еще ни разу не допустил того, чтобы хоть один из евреев умер с голоду, юла, юла, юла-ла.
И неприметный кусочек горячей благодарности и любви к богу, до смешного неприметный, хотя даже и в этих размерах похожий на гигантскую гору, он переносит на орудия своей мудрости, на этих двух гоев, которых господь, как когда-то барана Аврааму, послал ему для того, чтобы его первенец не стал жертвой голода. Что он должен сказать им приятного, что он должен сделать для них, чтобы они радовались вместе с ним?
— Боже, какая прелесть! — вздыхает хорошенькая пани и оборачивается в седле.
— Это что, милостивая пани, то ли еще увидите, — улыбается Байниш и думает о городских улицах со сверкающими витринами, полными товаров, о бочках золота, серебра и драгоценных камней, о глазах Хаймика, обо всем том воистину прекрасном, что ему хотелось бы показать этой ласковой гоичке.
— Как называется эта конусообразная вершина?
— Эта вершина? Та, что похожа на конус? А, она называется Амгорец.
— А та как называется, вон та?
— Вон та?
Разумеется, Байниш не знает названия ни одной из гор. Такие глупости могут занимать только гоев. Какая разница, как называется та или иная гора (разве заслуживает вообще какого-нибудь названия никчемная громада из камня и глины?), но почему бы ему не сделать приятное пани, а тем самым и себе? Поэтому пока кругленькая паничка (она действительно великолепна!) вынимает из нагрудного кармана своей туристской блузы записную книжечку с золотым обрезом и все в нее записывает, Байниш придумывает новые и новые названия: Цицкес, Тохес, Шамесова, Миква, Ганев, Коветны, Толе, Большой Мингорец и Малый Мингорец, Большой Келев и Малый Келев{241}, и если понадобится, то он будет придумывать их три недели кряду.
— Какие странные названия! — удивляется красивая пани.
— Да, тут вообще названия интересные, — замечает пан-антисемит. — Здесь славянский элемент соприкасался с румынским, а туземным населением были татары.
— А разбойники тут водятся? — спрашивает паничка.
На этот раз Байниш оказывается в несколько затруднительном положении: спрашивает ли его об этом пани потому, что она боится разбойников, или же ей просто хочется послушать о них разные истории. И тотчас, по его воле, оказывается, что дело с разбойниками обстоит так: сейчас их уже нет совсем, так что даже можно открыто возить жемчуга и бриллианты на Юльчином хребте, но они были до недавнего времени, совершали жестокие поступки, убивали, пускали петухов, грабили, избивали путников и вообще «ой-ой-ой, как было страшно!»
Байниш проездил с гоями не день и не два, а целых четыре. Пан обращался к нему по имени и на «ты», пани говорила ему «вы» и величала его «пан Байниш». Они не только платили ему двадцать пять крон в день, но еще сверх того давали пять крон на пропитание. И если бы Байниш осмелился есть трефное{242}, они кормили бы его с утра до вечера. Пан-антисемит пообещал ему старый костюм, а красивая пани — пальто для жены и ботинки для детей. Их адрес лежит у Байниша в кармане на тот случай, если господа забудут свои обещания и им понадобится напомнить о них.
Чудо свершилось. Восторг прошел. Пылающий куст в пустыне, в котором перед ним явился Христос, догорел, и пустыня вновь обрела трезвое освещение будней. Ее формы отвердели, как остывший воск, который уже нельзя мять. Нельзя мять до тех пор, пока снова не дозволит всевышний.
Да будет благословенно имя господне!
Перевод И. Иванова.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК