РАЗБОЙНИКИ{215}

У народа Прикарпатья нет своих национальных традиций, нет письменной истории. Но можно не сомневаться, что рано или поздно она будет создана; придет время — и где-нибудь в средневековье отыщется даже некий богатый землевладелец (мужественный полководец, основатель монастырей, покровитель наук и искусств), которому поставят конную статую на одной из площадей Ужгорода. Имя его будет произноситься так часто, так почтительно и благоговейно, со столь многозначительными намеками и многочисленными титулами, что оно вскоре окутается мистическим туманом и уже само по себе окажется способным пробуждать гамму чувств, необходимую в интересах современной или будущей политики. Но этого еще не случилось, и у народа Прикарпатья нет официальных героев.
И все же у него есть свои герои. И они гораздо привлекательнее всех этих средневековых рыцарей, восседающих на конях, вдев ноги в стремена, с мечами на боку. Подлинные герои Прикарпатья — это разбойники. Они живут в воспоминаниях, в песнях, в народных преданиях и рассказах. Скажем прямо: достоверность их существования ничуть не большая, чем официальных героев. Человеку свойственно неукротимое стремление к справедливости. Он таит в себе глубокий протест против строя, который отказывает в ней людям. И неважно, обвиняет человек в несправедливости общественное устройство или сам порядок вещей в этом мире. К тому же людям свойственно удивительное пристрастие к воспоминаниям, вымыслу и различным превращениям, в них всегда живет желание, хотя бы в сказке, придать себе черты, которых им недостает. Все вместе это и составляет основу легенд о героях всех времен, всех вероисповеданий, наций и классов. Относится это и к разбойникам, которые были героями бедного люда в средние века. И если смотреть на дело только с такой точки зрения, нам, право, не пришлось бы слишком задумываться, как быть с реальным существованием этих героев. Ведь куда интереснее заглянуть в мастерскую человеческого духа (или по крайней мере попытаться сделать это), чем исследовать деятельность какой-нибудь исторической личности, заведомо зная, что она не стоит вашего внимания. Но мы изучаем Прикарпатье. И здесь нам многое смогут объяснить и сами разбойники и легенды, которые создал о них народ.
Кто такие разбойники?
Прежде всего это корыстолюбцы. Часто — люди с неясными политическими и социальными устремлениями, свойственными простому народу. Всегда фигуры трагические. Ибо они никогда не могли даже приблизиться к своим целям и не пошли дальше первых шагов на пути собирания сил и организации, которая только и делает возможным превращение толпы в войско и атамана в вождя. И всегда это жертвы, потому что умирали они от руки палача, из-за коварства друзей или измены возлюбленной.
Закон видит в них преступников. Это бунтари, которых не терпит ни один общественный строй. Убийцы, поджигатели и грабители.
Официальное право их осуждает, но природное правовое чутье угнетенного люда оправдывает. Ибо они — выразители народного стремления к справедливости и жажды слабых стать сильными, пусть только на минуту и ценой собственной жизни; они — воплощенная ненависть и месть народа.
Уже много столетий нет разбойников на Западе. Основатели дворянских родов и монархических династий, собственно, уже не разбойники, поскольку, достигнув своей цели, они потеряли право на это почетное звание и исчезли из памяти народа. А с настоящими разбойниками быстро окрепшая на западе Европы государственная и монаршья власть сумела справиться. Совсем не то на Балканах и в Карпатских горах. И если балканские гайдуки{216}, постоянно вовлекаемые в политическую борьбу, уже в минувшем столетии превратились в военную и политическую организацию, то прикарпатские разбойники сохранили свой первоначальный облик и до наших дней. Украинский народ называет их «опришками». Это как-то более резко, чем в чешском языке, подчеркивает разницу между грабителями, которых привлекает только добыча, и разбойниками, то есть подлинными или мнимыми народными мстителями и борцами за социальную справедливость.
Современное Прикарпатье — край мало населенный. Его дремучие леса, скалы и пропасти как бы нарочно созданы для разбойников. Особенно удобны в этом отношении Черные Горы на востоке Прикарпатья, которые до недавнего прошлого лежали на рубеже трех государств — Польши, Румынии и Венгрии. Здесь разбойники могли найти достаточно убежищ, а, спасаясь от преследования, за несколько часов достигали территории другого государства.
Разбойничество в Карпатских горах и областях, примыкающих к ним, имеет давнюю традицию. Уже в конце пятнадцатого столетия история называет имя буковинского крестьянина Мухи, грабившего дворянские поместья между Галичиной и Рогатином и захватившего на короткое время городок Снятин. Под его началом было девятьсот человек. А с такой силой в ту пору можно было осуществлять и политические планы, и уж во всяком случае по численности его дружина превосходила обычные разбойничьи шайки. Против Мухи было направлено дворянское ополчение Галичины, но схватить разбойника не удалось. Только позднее, в полном соответствии с мотивом, вновь и вновь повторяющимся в разбойничьих легендах, он был предан своей возлюбленной, взят в плен и замучен в Кракове.
Люди, бежавшие в горы от панского гнета, чумы или войны, дезертиры из самых различных армий, наемные солдаты, которым не заплатили жалованья, и, разумеется, преступники, спасающиеся от дыбы и виселицы, — вот из кого состоят отряды карпатских разбойников. Они разоряют и поджигают панские поместья, мстят за свои обиды, истребляют панов и богатых евреев, грабят и убивают купцов, взимают большие денежные откупы, завербовываются в войска разных магнатов, а иногда выступают и в качестве действительно революционной военной силы, как это было во время восстания Богдана Хмельницкого против польской шляхты. Так обстояло дело в течение шестнадцатого и семнадцатого столетий, и разбойничество становится характерным явлением для края, расположенного у подножья Карпат.
Но своей наибольшей славы оно достигло в середине восемнадцатого столетия. Это эпоха наиболее тяжелой эксплуатации крестьянства и вместе с тем период глубокого политического кризиса в Польше, Венгрии и Румынии. В Польше после междоусобной войны Августа II со Станиславом Лещинским и при Августе III царит анархия; в Венгрии догорают последние очаги восстания Ференца II Ракоци{217}, а вторая турецкая война и вооруженная борьба Карла VI за престол{218} вызывает в стране новые беспорядки; Румыния после войны с Россией охвачена волнениями{219}. А поскольку войны поглощают и много денег и много людей, угнетение крестьян становится невыносимым. В ту пору, области по обе стороны Карпат кишат разбойниками. Уже тогда назревают социальные и моральные предпосылки восстания против польской шляхты, для «резни» 1768 года{220}. Во время этой страшнейшей вспышки народного гнева за короткий период было убито двести тысяч панов и их прислужников, богатых евреев и римско-католических попов. В эту эпоху вырастает фигура разбойника Олексы Довбуша, народного героя, наиболее правдоподобного и исторически достоверного Яношика{221} Полонинских Карпат, до сих пор прославляемого в многочисленных легендах, сказаниях, песнях.
О настоящем Олексе Довбоше, Добоше, Довбуше или Довбущуке у нас есть довольно подробные сведения из протоколов станиславского суда. Сам Олекса никогда не судился, но в Станиславе велось кровавое следствие над членами его дружины и преемниками.
Карпатским разбойникам, в том числе и Олексе Довбушу, посвятил свою статью «Опришки» доктор Юлиан Целевич{222}. Она напечатана в XIX томе «Русинской исторической библиотеки» (Львов, 1897), и исторические даты настоящего очерка заимствованы из нее.
Олекса Довбуш, сын печенежинского батрака, рано уходит в разбойники и уже в 1738 году возглавляет группу «черных хлопцев». Он разоряет и поджигает дворянские поместья, убивает и грабит дворян, богатых евреев и купцов. Крестьян он не обирает, но иногда убивает их или поджигает дома либо из мести, либо за отказ подчиниться его распоряжениям. Случается, что он нападает и на целые деревни, жители которых позволили завербовать себя в отряды «смоляков»{223} или «пушкарей»{224}, посылаемые для его поимки. Сначала Довбош разбойничает вместе со своим братом Иваном, но весной 1739 года, в ночь на страстную субботу, в родной деревне между ними произошла пьяная драка. Олекса был ранен в ногу и с тех пор хромал до самой смерти — подробность, которая неоднократно встречается в преданиях о нем. Когда оба брата лежали в корчме, пьяные до бесчувствия, произошел случай, частично объясняющий нам, почему Олекса Довбош, под началом которого никогда не было более тридцати человек, мог в трех государствах грабить и сеять ужас в течение целых семи лет (эта цифра также часто повторяется в посвященных ему легендах). Как раз в ту пору через Печенежин проезжал панский подстароста Рушель. Еврейка — хозяйка корчмы — рассказала ему, в каком беспомощном состоянии находятся оба разбойника: их мог бы связать и малый ребенок. Но Рушель ответил ей: «Зачем я стану их связывать? Мне они никакого вреда не причинили». Как это следует из других судебных протоколов, панский служащий Рушель был подкуплен Довбошем. После ссоры братья разошлись. Олекса остался разбойничать в Кутском округе и на Гуцульщине, а Иван отправился к бойкам{225} в Галичину, где и умер. Перед смертью он завещал церкви свой разбойничий нож, на одной стороне рукоятки которого было вырезано: «Иван Довбущук, славный разбойник с гор, оставил перед смертью этот нож церкви в Бенешках», а на другой стороне: «Этим ножом Довбущук убил…» — имя неразборчиво.
Архивы города Станислава сообщают о двадцати семи кровавых преступлениях Олексы Довбуша, совершенных им только за два года разбоя, то есть с 1738 по 1740 год. С некоторыми вариациями это одно и то же: убийства, поджоги, налеты на поместья, грабежи. Отряд Довбоша не растет, число его хлопцев не меняется. Очевидно, серьезных политических и социальных целей он себе не ставит. Это корыстолюбец и мститель. Однако за социальные обиды, нанесенные его классу, Довбош мстит и без корыстных намерений. Часто он творит расправу только из благородных побуждений, когда личные его интересы даже не затронуты.
В летописях львовских монахов-бернардинцев{226} засвидетельствован характерный в этом отношении эпизод, касающийся нападения на Борщово, поместье пана Константина Злотницкого близ Бучача в мае 1744 года. Довбош жег руки пана Злотницкого, сыпал ему на тело под одежду раскаленные уголья и отказался от предложенного выкупа: «Я пришел не за деньгами, а по твою душу, чтобы ты больше не мучил людей». Олекса убил пана, его жену и малолетнего сына. В заключение львовские монахи отмечают, что Злотницкий был жестоким паном и загубил много людей.
Но в характере Довбоша есть и мягкость чувств непосредственного и близкого к природе человека, которая только на первый взгляд кажется несовместимой с кровавой жестокостью его ремесла и примитивностью социальных устремлений. Вот еще один эпизод, зафиксированный в протоколе станиславского суда… Польский полковник Пшелуский, преследуя Довбоша, с отрядом «смоляков» зашел далеко в горы. Довбош устроил им западню. Но когда разбойники, выбрав себе в жертву по ополченцу, тщательно прицелились, Довбош дал знак не стрелять в преследователей, «потому что у каждого из них есть жена и дети». А польский поэт Франтишек Карпинский{227} рассказывает в своей автобиографии о факте, который имел место при его рождении, в октябре 1741 года. Отец поэта, пан Онджей, получив известие, что на него идет Довбош с двенадцатью хлопцами, наскоро собрал все ценное, что мог с собой унести, и бежал в лес. Дома он оставил жену, корчившуюся в предродовых муках, и повивальную бабку. Уходя, он приказал только, чтобы Довбоша угостили хлебом, сыром и водкой. Когда разбойники вошли в дом, роженица от ужаса не могла говорить, но бабка, взяв в руки новорожденного, сказала: «Он родился час назад. Помните о боге, больной женщине и ребенке». Довбош дал бабке несколько талеров, принял с хлопцами угощение, ничего не взял и только попросил молодую мать, чтобы она дала ребенку его имя — Олекса. (Это пожелание, правда, не было выполнено.)
Об ужасе, который Довбош наводил на польскую шляхту, свидетельствует грамота тарнопольского коронного гетмана, в которой он угрожает полным уничтожением деревень, оказывающим поддержку разбойнику. О том же свидетельствует и заседание сейма Галичины 10 сентября 1743 года: депутаты вынесли благодарность гетману за организацию ополчения для борьбы с Довбошем и призывали его и в будущем пресекать преступные действия этого «дерзкого змия». Против тридцати человек дружины Довбоша был отправлен из Галичины более чем двухтысячный отряд «смоляков» и «пушкарей» под командованием полковника Пшелуского. Преследовали Довбоша и венгерские власти. Многие из его товарищей были убиты, многие схвачены и подвергнуты пыткам, еще более страшным, чем те, которым некогда подвергались жертвы разбойников: пленников жгли свечками и раскаленным железом, вгоняли им в тело гвозди, перед казнью отрубали конечности, — все это было самым обычным проявлением панской мести. Но Довбош научился быть осторожным. Он постоянно переходил с места на место, появляясь то в районе Черных Гор в Прикарпатье, то на Венгерской равнине, то в Польше, то в Румынии. Даже своим ближайшим приятелям он никогда не говорил, где заночует, где будет зимовать. В 1744 году, за год до смерти, он зазимовал в Венгерских Карпатах. Там, в прикарпатских деревнях, он вербовал в свой отряд новых «черных хлопцев» и считал себя настолько в безопасности, что вскоре переселил в Ясиню даже свою жену. Но и здесь его преследовали венгерские власти; он бежал.
Погиб Довбош 24 августа 1745 года в селе Космач. «Из-за неверной возлюбленной! Когда он шел добывать Кутский замок и по пути остановился у нее». Так, согласно старинным образцам, поется об этом в песнях и рассказывается в народных преданиях. Но случилось это иначе. Космачский крестьянин Степан Дзвинка после смерти своей первой жены отказался отдать ее отцу приданое. Тот попросил Довбоша о помощи, и Олекса отправился с хлопцами в Космач, чтобы, если понадобится, вернуть приданое силой. Смерть Довбоша подробно описана в протоколах допроса Степана Дзвинки, дополненных со слов Васыля Баюрака — члена дружины Довбоша, а после его смерти — атамана, который девять лет спустя был схвачен, подвергнут пыткам и казнен в Станиславе.
Олекса пришел с хлопцами в Космач ночью. Жена и мать Дзвинки не хотели впустить Довбоша в хату, потому, мол, что не знают его, а Степана нет дома. Но тот был заранее предупрежден и, едва заметив в окно Довбоша, спрятался на чердаке с ружьем наготове. Довбош налег на дверь, немного приподнял ее и вломился в сени. В ту же минуту Дзвинка выстрелил и попал Довбошу в спину. В наступившей суматохе обитателям дома удалось бежать. Довбош лежал на земле, над ним склонились хлопцы. Предводитель был тяжело ранен. Превозмогая боль, он приказал поджечь хату Дзвинки (сделать это не удалось, так как, вероятно, подвело огниво). Олекса попытался идти с хлопцами к лесу. Однако вскоре совсем ослабел, и двое из них, Баюрак и Орфенюк, понесли атамана на руках. Но и это продолжалось недолго. Из других источников известно, как поступали с раненым товарищем вечно спешившие «опришки», жизнь которых и судьба шайки всегда находились под угрозой: они относили его в укромное место, прикрывали хвоей, оставляли ему немного водки и табаку и расставались с ним. То же они сделали и с Довбошем. Прощаясь, Олекса подарил свое ружье Баюраку, а пистолет Орфенюку.
Степан Дзвинка всю ночь прятался с семьей в зарослях травы. Утром он поднял на ноги деревню, собрал людей — с ним пошли также священники — и отправился по следам Довбоша. Олексу они нашли еще живого, одетого в просмоленную, пропитанную жиром рубаху (пастухи в горах и теперь просмаливают рубахи, чтобы охранить себя от насекомых и от дождя). Дзвинка спросил Довбоша, кто подговорил его на это нападение. «Не все ли равно, — ответил Довбош. — Такая смерть была мне суждена». Священники предложили ему исповедаться и причаститься. Олекса отказался: «Я исповедался и принял причастие, когда вступал на этот путь». У него пытались узнать, где он зарыл свои богатства. «На полонинах в Черных Горах. Знает то место бог да я. Польза от моего клада будет земле, а не людям». Его донесли до Космача, и здесь он умер. При нем нашли немного денег, золотой крестик, похищенный из богородчанского замка, и серебряную пороховницу, принадлежавшую когда-то пану Злотницкому. Эти вещи не сохранились. Тело Довбоша положили на телегу и возили от села к селу. Потом его выставили для обозрения в Коломыйской ратуше, а сообщение о смерти Довбоша публично зачитывали в деревнях. Степан Дзвинка в награду получил вольную и был освобожден воеводой Яблонским от податей и оброка.
Такова действительная история разбойничьего предводителя Олексы Довбоша.
Однако после его смерти разбойничество в Карпатах не прекращается: в архивных документах мы находим длинный список имен разбойников, многие из которых жили уже в XIX столетии. Больше того — разбойничество становится организованным. Примером может служить шайка Ивана Бойчука, зажиточного крестьянина, друга Довбоша и Баюрака. Ради денег он не убивал, нападал только на панские поместья, грабил иноземных купцов и брал откупные. Шайка эта, по-военному организованная, возглавлялась старшинами, у которых были точно разграниченные военные, снабженческие и финансовые обязанности. Все важные дела решались путем голосования. Несомненно, здесь мы имеем дело с явлением, перерастающим масштабы обычного разбойничества и приближающимся к той ступени, на которой атаман становится революционным вождем, а шайка — революционной организацией.
В Карпатах и близлежащих долинах появляются еврейские разбойники, поступки которых ничуть не менее жестоки, чем их собратьев других национальностей. В 1837 году был отдан приказ об аресте шайки Мойше Янкеля Рейзнера, по прозванию Шварцнер, или Пуцлик, Сруля Менделя Шора, Герша Мендона и Берла Леви, по прозванию Левер. Кроме того, евреи вступали в союзы со всеми разбойничьими предводителями прошлого (в том числе и с Довбошем). Именно они натравливали атаманов на своих богатых единоверцев и готовили нападения на них. До сих пор в Карпатах живут предания об еврейских разбойниках.
Вероятно, стоит упомянуть еще о смерти друга Довбоша — Васыля Баюрака. Главным образом из-за одной подробности его казни, которая в различных вариантах повторяется в разбойничьих преданиях и песнях. О ней рассказывает в своей автобиографии и поэт Франтишек Карпинский, тот самый, чье появление на свет застал Олекса Довбош: «Первая казнь, которую я в ту пору увидел и которая сильно на меня подействовала, происходила в Станиславе. Казнили одного из двенадцати хлопцев Довбоша, разбойника по имени Баюрак, который был выбран предводителем после смерти Довбоша. По пути к месту казни он попросил дать ему пастушью дудку, любимый инструмент горцев, и стал наигрывать на ней грустные горские думки». Сначала Баюраку отрубили по локоть руки, потом тем же топором отрубили голову (очевидно, в память об армянском купце, с которым точно так же поступила когда-то шайка Баюрака). Тело его было четвертовано, голову и конечности подвесили к виселичной перекладине.
Народ любит своих героев. И люди по обоим склонам Карпат еще сегодня вспоминают о своем Довбуше (так его имя произносят в Прикарпатье).
«Он казнил за людскую кривду». — «Был жестоким к панам, а к простым людям милосердным и ласковым». — «У богатых брал, а бедным давал». — «Пока он был жив, паны его боялись — лучше стали, и бедному люду было легче». — «Появится еще на свете новый Довбуш».
Это уже не Олекса Довбуш, каким он был в действительности. Это легенда. Или лучше сказать: глубокий вздох, который рождает легенду.
Преданий о Довбуше много. Народ связывает с его именем горы, деревни, замки, одинокие деревья и камни. Он убил дьявола, который поносил господа бога, и бог сделал его самым сильным из людей и неуязвимым в бою. Убить его могла только серебряная (или стеклянная) пуля, над которой двенадцать священников отслужили двенадцать обеден. Причем предварительно они должны были спрятать ее в яровую пшеницу, освящаемую духовным пастырем во время богослужения. Он нападал на замки, наказывал жестоких панов, раздавал мешками дукаты, возвращал бедным людям заклады от еврейских ростовщиков, наносил поражения регулярным войскам. На Кедроватом у него был каменный трон, с которого он отдавал распоряжения народу, и там же он зарыл клады. Если бы кто-нибудь нашел эти клады и выкопал, они ослепили бы своим блеском весь мир. Предала его возлюбленная, по имени Дзвинка (в легенде уже забыто, что Дзвинка — это фамилия, а не имя). Она, девять раз поклявшись молчать, выведала от него тайну серебряной пули. Могила его затеряна где-то среди скал Кедроватого, и когда в тень ее проникает первый весенний луч и касается сердца Олексы Довбуша, в мире наступает пасхальное воскресенье. Но придет время и появится новый Довбуш. Перед смертью закопал Олекса глубоко в землю свой мушкет. Каждый год он поднимается чуть-чуть ближе к поверхности, и, когда совсем выйдет из земли, это предсказание сбудется.
О смерти Довбуша сохранилась народная баллада. Суровая и прекрасная, жестокая и нежная, как Карпатские горы.
Она возникла, очевидно, в ту пору, когда воспоминания о действительном Олексе Довбуше еще живы были в памяти людей. Разумеется, и эта баллада повествует о возлюбленной разбойника и о выведанной ею тайне серебряной пули, продолжая тем самым старую традицию и утверждая, что не приличествует мужчине, если он желает чего-нибудь добиться в жизни, связываться с этим чертовым коварным племенем. Но смерть Довбуша, о которой мы знаем из протокола допросов Степана Дзвинки и Васыля Баюрака, баллада рисует удивительно верно. Автору ее известны местные названия, он знает о Степане Дзвинке и не путает его фамилии с именем. Известны ему и подробности. Он осведомлен о времени нападения на хату Дзвинки, о том, как Довбуш высадил двери, и о том, откуда раздался роковой выстрел, о приказании Олексы Довбуша поджечь дом, о двух хлопцах, несших раненого (имена, правда, здесь приводятся другие, но возможно, что это только прозвища Баюрака и Орфенюка), упоминает он и о хвое, которой был прикрыт Довбуш. Только об одном он ничего не хочет знать — о надругательстве над телом Довбуша, о том, как его труп возили от деревни к деревне, а потом выставили для всеобщего обозрения в Коломыйской ратуше. Между тем столь хорошо осведомленный автор или авторы наверняка знали бы факты, известные всей округе. Но в песне, разумеется, всего этого нет. Она милосердна к мертвому телу Довбуша и не допускает, чтобы в балладе произошло то, чего не должно было произойти в действительности. А это уже стилизация и искусство.
Песня о смерти Довбуша по сей день поется по обоим склонам Карпат. Автор этих очерков приводит ее в той редакции, которую дает в своем романе «Каменная душа» Гнат Хоткевич{228}.
По бескидским горным склонам,
там, где лес шумит зеленый,
Добош удалой гуляет,
на валашку{229} припадает,
добрых молодцев скликает.
«Ой, вы, хлопцы молодые,
вы, опришки удалые.
Трубки, братцы, набивайте
да совет мне добрый дайте:
как нам лучше выбрать путь,
чтобы Кута не минуть
да в Косово завернуть.
А теперь вы спать ступайте
да ранешенько вставайте.
Надевайте утром рано
ваши новые жупаны,
да узорчаты опанки,
да шелковые портянки.
Гей, вы, хлопцы молодые,
вы, опришки удалые!
Кто со мной на хутор к Дзвинке
да к его красотке жинке?
Перевалим через горы,
доберемся к месту скоро.
Ой же бегом, хлопцы, бегом,
заметает стежки снегом».
«Ой, Олекса, батька наш,
может, слово молвить дашь:
страшный сон приснился ночью,
он измену нам пророчит.
Мы немало промышляли,
а измены не видали,
не пойдем в Космач с тобою,
сон грозит лихой бедою».
«Ой, вы, хлопцы молодые,
вы, опришки удалые.
Только бабы снов боятся,
не привык я отступаться.
Вы со мною не ходите,
только ружья зарядите,
ждите здесь в лесу покуда…
Я обратно мигом буду.
Надо милую спросить,
всех ли сможет накормить».
Встал Олекса под оконце,
а в окне пылает солнце.
«Спишь, молодка, почиваешь
иль к вечере накрываешь?»
«Я не сплю, не почиваю,
я к вечере накрываю.
Хороша вечеря будет,
вся округа не забудет».
«Эй, кума, довольно спать,
пустишь в хату ночевать?»
«Я не сплю, Олекса, слышу,
не пущу тебя под крышу.
Мой Степан в отлучке снова,
и вечеря не готова».
«Отвори добром, родная,
а не то — замки сломаю».
«Понапрасну не старайся.
Вон отсюда! Убирайся!»
«Открывай скорее, ну-ка!
Двери выломаю, сука!»
«Семь годков мы миловались,
иль забыл, как запирались.
У меня замки стальные,
двери крепкие, двойные,
ключ серебряный, точеный,
в окнах рамы золочены».
«Я замки твои сломаю,
двери с петель посрываю».
Добош разом навалился, —
Дзвинка в хате притаился.
Добош крепче напирает,
дверь кленовую шатает,
все замки с нее сбивает.
«Милый, я не виновата.
Берегись! Степан проклятый
ждет тебя под крышей хаты».
Добош двери вышибает —
с чердака Степан стреляет,
в грудь Олексе попадает
Чуть повыше сердца рана,
кровь на свитке атамана.
«Ой, Степане, ты за суку
на Олексу поднял руку…»
«А зачем ты с ней слюбился,
что же сучке ты открылся?
Ведь от бабы жди измены:
их любовь — что в речке пена».
«Были б тут мои ребята —
не уйти вам от расплаты:
вмиг тебя бы изрубили,
вражью женку пристрелили.
Я б им крикнул — не кричится,
я б им свистнул — не свистится».
Ой, как крикнул, — докричался,
ой, как свистнул. — и дозвался.
Хлопцы ветром с гор примчалась,
рядом с батькой оказались.
«Где ж вы, хлопцы, пропадали,
смерть мою не увидали?»
«Ты зачем на этот раз
не послушал, батька, нас?
Где мы только не бывали,
но измены не видали.
А теперь она над нами,
удалыми молодцами.
Эх, Олекса Довбущуку,
что же не убил ты суку?»
«Как бы я ее убил,
коли нежил и любил?
Вы спросите у желанной:
не забыла ль атамана?»
«Если б, Добуш, не любила,
если б, Добуш, позабыла,
я б нарядов не носила
и монистом не звонила».
«Ближе, хлопцы, подойдите.
Тяжко батьке. Помогите.
Дай-ка мне, Раховский, руку…
Вон к тому несите буку.
Эх, настало время, братцы,
нам навеки распрощаться».
«Ой, Олекса, батька наш,
ты какой совет нам дашь?
Окажешь — суку мы зарубим
иль иначе как загубим».
«Бросьте, хлопцы, не губите,
хату Дзвинки подпалите,
всю усадьбу разорите,
а хозяйку отпустите.
Девять раз она божилась,
да, видать, чертям молилась.
Гнить мне скоро под землею —
ей вовек не знать покою».
«Ой, Олекса, батька наш,
ты какой совет нам дашь?
Без тебя твои ребята —
словно без орла орлята.
Как на панов нападать нам,
как их замки добывать нам,
как без батьки воевать,
где свой век довековать?
Что ж теперь — идти к мадьярам
иль в Валахию к боярам?»
«Впредь разбоем не живите,
по домам, друзья, идите.
Разделите честно клады,
а валашки бросить надо.
В землю спрячьте их сырую,
чтобы кровь не лить людскую.
Кровь людская — не водица,
ей за зря не гоже литься.
Начинайте жить иначе.
Вам теперь не знать удачи, —
батьки с вами больше нету.
Расходитесь все по свету.
А теперь меня возьмите,
на валашки положите,
на валашки положите,
в Черны Горы отнесите.
Сердцу любы эти горы.
Там навек усну я скоро.
Вот уж виден Кедроватый!
Там две елки-невелички —
это две мои сестрички.
А два явора, ребята, —
то родных мои два брата.
Ну же, хлопцы, поднимите,
в Черны Горы отнесите,
в Черны Горы отнесите,
тело батьки разрубите,
в землю черную заройте,
хвоей свежею прикройте,
чтоб его потом на плахе
не четвертовали ляхи»{230}.
Олекса Довбуш был последним крупным разбойником Полонинских Карпат.
У него нашлось еще много последователей, но почти никто из них не оплодотворил народную фантазию, и все они исчезли бесследно.
В Колочаве, историей которой я больше всего занимался, живы воспоминания еще о двух разбойниках, но, как мне кажется, весьма смутные. Тут нельзя с уверенностью положиться ни на факты, ни на имена, не говоря уже о датах. Одно из них — это предание о еврейском разбойнике Хаиме Пинте. Рассказывают, как, обобрав до нитки попавшихся к нему в руки богатых евреев, он, чтобы выведать, где они прячут деньги, прикладывал к их телу раскаленные монеты. Однажды, когда Пинтя ночевал на Квасовце, его враги повалили пастушью колыбу, в которой он спал, и прямо сквозь хвойные ветви проткнули его тело заостренными кольями. Помнят здесь и о Иосифе Полянском, о том самом Полянском, который субботними вечерами через освещенные окна стрелял в евреев, склонившихся над белыми хлебцами и рыбой праздничной трапезы. Этого Иосифа Полянского не могли одолеть двенадцать высланных против него парней. А когда его, уже в кандалах, вели солдаты, Полянский волочил за собой, «как метлу», парня из Кричова, к которому он был прикован, и пел:
Гляньте, девки, как скрутили
сокола солдаты.
У которой сын родится,
пусть отплатит катам.
Но это все мелкие, так сказать, местные разбойники, и скромная их слава не выходит далеко за границы села.
Последним разбойником Полонинских Карпат был Никола Шугай. И я осмеливаюсь утверждать, что он был не только последним из прославленных разбойников прошлого, но и вообще последним разбойником в этих краях. Дело в том, что предпосылки для столь героического ремесла исчезают даже здесь. Мало изменились дремучие леса, где попрежнему можно встретить оленя или рысь, увидеть орлиные и вороньи гнезда. Все теми же остаются пропасти и скалистые лесные лощины с медвежьими берлогами. Но меняются условия жизни людей, а значит и их мысли. В Прикарпатье едва ли еще родится разбойник. Ведь это слово подразумевает соединение в одном человеке черт обыкновенного грабителя и народного вожака. Теперь же и в Прикарпатье будут рождаться либо просто грабители, либо настоящие народные вожди.
О Николе Шугае я написал книгу. После ее издания в периодической прикарпатской печати появилось несколько «Антишугаев», написанных в форме художественного произведения, воспоминаний или полемики, а в чешских и местных газетах много раздраженных статей. Министерству юстиции было предложено запретить мою повесть и изъять ее с книжного рынка или по крайней мере не разрешать чтение ее в средних школах. Украинский перевод книги конфисковали. Подобные факты не укладываются в рамки литературной борьбы. Но тем, кто действовал по принципу: бороться против литературы литературой и против печатного слова печатным словом, нужно отдать справедливость хотя бы за их добрые намерения. Люди, от которых бесполезно требовать, чтобы они признали какую-нибудь иную правду, кроме своей собственной, и в литературе плохо мирятся с тем, что с их точки зрения не соответствует действительности. Поэтому все полуграмотные официальные журналисты, в чьи добрые намерения я, разумеется, не верю, а также все искренне возмущенные жандармы, лесничие и, как мне кажется, даже один из убийц Николы Шугая, продиктовавший кому-то свою статью, пытаются изобличить меня во лжи, ссылаясь на два следующих факта: они утверждают, во-первых, что Никола Шугай — это обыкновенный бандит, и, во-вторых, что он никогда не был на фронте. Между тем я косвенно отрицаю первое, прославляя убийцу (и, таким образом, воспитываю из молодежи преступников, наношу урон жандармской чести и беру на себя ответственность за жизни жандармов), и оспариваю, второй из этих фактов, приписывая Николе воспоминания о фронте. И они правы: с точки зрения закона Никола Шугай попросту бандит, а нападения на проезжих рекомендовать молодежи не следует. В окопах Никола Шугай тоже никогда не был, и это всего-навсего основанный на народном предании вымысел, к которому я прибег, чтобы облегчить для себя соединение легенды с действительностью. Но в остальном внешняя сторона жизни подлинного Шугая выглядела так или почти так, как я ее описал.
Его отец, Петро Шугай, — лесоруб, бедный крестьянин. Раньше он браконьерствовал, охотился на оленей и медведей в государственных лесах. Это еще крепкий мужчина и отличный стрелок. Когда он при деньгах, что бывает, к сожалению, весьма редко, то не прочь выпить мандры{231} («Как бы я стал жить, если б не выпивка?»). Старик и теперь не может вспомнить о сыне без волнения. Никола был неграмотный горский парень, каких еще и сегодня на Верховине тысячи, сильный и закаленный, немного пастух, немного лесоруб и немного браконьер. В 1917 году его призвали на военную службу. Но дальше своего 85-го полка в Дерматах (Венгрия) он не попал. Сбежал оттуда, как это часто делают деревенские парни: из отвращения к дисциплине, от страха перед окопами, из-за тоски по горам, по любимой девушке. Но колочавский жандармский вахмистр Ленард Бела выследил Шугая в Сухарских лесах, обманным путем захватил его и отправил обратно в полк. Никола сбежал во второй раз и с новым запасом патронов. Однако теперь дело обернулось хуже. Во время погони за ним в Сухарском лесу жандармы стреляли; Шугай, не желая дешево отдать свою жизнь, стрелял тоже и, когда им были убиты двое из людей Ленарда, решил, что пропал окончательно и никогда уже не сможет вернуться домой. Приблизительно так — несколько иной была только униформа преследователей — начинал, вероятно, в далеком прошлом свою разбойничью жизнь и какой-нибудь его предшественник.
Но время, которое поставило Николу Шугая вне закона, миновало, и, казалось, сама история позаботилась о том, чтобы все было забыто и Никола мог вернуться в родное село. Война окончилась, представитель венгерских властей Ленард Бела сбежал вместе со своим отрядом, в деревню пришли румыны, потом чехи. И те и другие смотрели сквозь пальцы на совершенные во время войны преступления или по крайней мере не собирались придавать им слишком большого значения. Никола вернулся, женился на своей возлюбленной Эржике Драчевой и полтора года жил мирной жизнью крестьянина и счастливого молодожена. Во всяком случае, ничто не опровергает такого представления о его тогдашней жизни. Тем не менее надежда на возвращение старых, довоенных времен не оправдалась: в хате было съедено все до последнего зерна кукурузы, и настала нищета более жестокая, чем во время войны. Верховинцы не из тех, кто смиренно дожидается смерти, лежа в своей постели и перебирая четки, а Никола за время пребывания в лесу убедился, что умирать с голоду нет никакой надобности. 16 июля 1920 года он отправился со своим другом Васылем Кривляком на полонину Довги Груни и, напугав пастухов стрельбой, унес ночью из колыбы бочонок брынзы и бочонок овечьего творогу — урды. Хотя во время грабежа нижняя часть лица Николы была скрыта платком, его опознали и через два дня арестовали на полонине. Защищая свою свободу, он оказал сопротивление жандармам. Отправить пленника в Воловое сразу не смогли, поэтому его сковали и привязали в служебном помещении к швейной машинке пани вахмистерши. Жена Шугая, Эржика, носила ему туда еду. На третий день он исчез. Позднее, давая показания дивизионному суду в Ужгороде по делу, возбужденному против жандарма вспомогательного отряда, охранявшего в тот день Николу, Эржика призналась, что продала весь свой скот и подкупила обвиняемого за тридцать тысяч крон. Жандарм получил дисциплинарное взыскание с последующим увольнением со службы, но 26 марта 1925 года был освобожден из-под стражи за недоказанностью проступка. Эржике суд не поверил.
Конечно, теперь за право вернуться домой Николе пришлось бы заплатить довольно дорого — ему угрожало более или менее длительное лишение свободы, — но этой ценой он еще мог вернуться. Никола отказался платить так много. Он остался в сухарских лесах. Вскоре после этого вблизи родной хаты им был убит жандарм, который, приняв в утреннем тумане Эржику за переодетого Николу, стрелял в нее, из-за чего у спасавшейся бегством молодой женщины случился выкидыш. Теперь Николе не оставалось иного выхода, как стать настоящим разбойником. Он организовал небольшую шайку — точное число ее участников не установлено, но, насколько известно автору этого очерка, их было одиннадцать — и нападал на почту из Волового, на обозы, направлявшиеся на ярмарку в Хуст, и на отдельных проезжих. Мужеством Шугая восхищались еще во времена войны, а его борьба против новых чешских панов с сочувствием воспринималась бедным людом. К тому же, будучи хорошо осведомленным, он грабил только людей состоятельных, а бедняков не трогал. Наконец, значительную часть награбленного Никола раздавал, либо оплачивая мелкие услуги, либо просто ради собственного удовольствия. Поэтому население относилось к нему благожелательно и даже оказывало поддержку. Слава о нем росла, и ему стали приписываться социальные замыслы, каких на самом деле у него никогда не было. Правда, подобные легенды распространялись не в Колочаве и ее окрестностях, где Шугая слишком хорошо знали, а далеко оттуда. Так, в Хусте, в шестидесяти восьми километрах от Колочавы, рабочие, возводившие дамбы на Тиссе, забастовали и двинулись в город с плакатом: «Слава Николе Шугаю! Шугай поведет нас!» Возможно, что в то время и при тогдашних условиях Шугай мог бы сыграть действительно революционную роль. Но ничего подобного не случилось, и событие в Хусте — единственный, известный автору случай, когда Никола, сам того не зная, оказал на общественную жизнь более значительное воздействие, чем простой раздачей награбленного. Началась борьба жандармов, представителей молодой государственной власти, с дерзким разбойником. Борьба жестокая. Озлобленные неудачами и потерей своих товарищей, жандармы безуспешно гонялись по окрестным горам. Жандармский пост в Колочаве постоянно усиливали, и в мае 1921 года там стоял уже отряд в сорок человек. Многие были арестованы, многих избили. Старый Петро Шугай увел семью и скотину в горы, а сам бежал в Румынию. Хата его была сожжена. Сгорели постройки тестя Николы — Ивана Драча, и в ужгородском дивизионном суде три свидетеля утверждали, что подожгли их жандармы, а один из свидетелей уверял даже, что видел это собственными глазами. Суд, однако, не поверил крестьянам и прекратил начатое против жандармов дело.
Преследуемый по пятам, Никола больше года хозяйничал в лесах вокруг Колочавы. Все пути к возвращению назад или к бегству были для него отрезаны, верная смерть стерегла его на каждом шагу, и он мог откупиться от нее на какой-то срок только тем, что приносил ей в жертву других. Ужас, который Шугай наводил на округу, достиг предела незадолго до его смерти, весной 1921 года, когда к нему в лес сбежал, спасаясь от жандармов, совсем еще мальчишка, пятнадцатилетний брат Юрай (так определяет его возраст отец, но служебные бумаги говорят о парне лет шестнадцати — восемнадцати). Тогда же было совершено нападение на ночное убежище Шугаев, спавших в стогу на полонине. Братья спаслись только благодаря мужеству Эржики, предупредившей их, и Никола тяжело ранил одного из жандармов. Через некоторое время в повозке, которая стремительно удалялась от Шугаев, был без всякой надобности застрелен еврей. В своей книге я дал ему имя Мейслер. Сгорела хата старого сотоварища Николы — Дербака Дербачка, который предал братьев жандармам. Затем ими был убит жандарм, будто бы возлюбленный Эржики (так она по крайней мере утверждает и так с ее слов записано в протоколе). Наконец, на полонине нашли труп предателя Дербака Дербачка. Это преступление братьев оказалось последним. Через два дня они сами были убиты в Сухарском лесу. Три их товарища из разных побуждений, среди которых не последнюю роль играла надежда на собственную безнаказанность и обещанную награду, зарубили Шугаев топорами. Это случилось 16 августа 1921 года. Николе шел тогда двадцать третий год.
Узнав от убийц о происшедшем, жандармы во главе со старшим вахмистром в ту же ночь отправились в лес и буквально изрешетили трупы братьев пулями. Они не желали после такого длительного напряжения и стольких трудностей уступить кому-нибудь славу героев, обезвредивших Шугая.
Старшему колочавскому вахмистру, который разослал вышестоящим органам телеграммы о том, что оба Шугая убиты во время перестрелки с его отрядом, и семи жандармам, инсценировавшим ночной бой, ужгородский военный прокурор предъявил обвинение в подаче ложного рапорта о применении огнестрельного оружия. Но позднее бумаги были переданы в окружное жандармское управление, и оно подвергло дисциплинарному взысканию лишь старшего вахмистра. Трое убийц братьев Шугаев, после почти одиннадцатимесячного пребывания под следствием, 3 июля 1922 года были освобождены. В результате окончательного разбора дела судом в Хусте с них сняли обвинение в убийстве и ограблении мертвых на шесть тысяч шестьсот крон. Суд счел доказанным, что они имели основания бояться Шугаев, действовали в целях самозащиты, но по своей малообразованности не поняли разницы между достойной награды «поимкой» преступника и убийством и ошибочно предположили, что оставляют себе шесть тысяч шестьсот крон с разрешения жандармерии. Разумеется, убийство убийством, но ведь и Шугай был Шугаем. Награду в три тысячи крон, обещанную за поимку братьев, не получил никто, да и тридцать тысяч крон, о которых говорилось в неопределенных и ни к чему не обязывающих посулах еврейских общин, также, понятно, никому не достались.
Сохранилась фотография обоих разбойников. Словно кровавый охотничий трофей лежат крест-накрест их тела, а сверху два карабина и табличка с надписью: «Конец Шугая. 16.8.1921 года». Была также сделана попытка сфотографировать Николу после вскрытия. Но день выпал дождливый, негатив получился очень неясный, и, кроме вывалившихся внутренностей Шугая, на снимке почти ничего нельзя рассмотреть. Фотографию с изображением мертвых братьев Шугаев предполагалось пустить в продажу, однако вскоре последовало запрещение, и весь тираж конфисковали.
Таковы скупые факты жизни разбойника. Его преступления, в том числе уголовные, вероятно, никогда нельзя будет с достоверностью установить, так как он не привлекался к суду и против него поэтому даже не был собран материал. Человек, интересующийся биографией Шугая, вынужден полагаться на память и откровенность его современников. Кое-что можно найти в протоколах хустского окружного суда, где судили некоторых соучастников преступлений Шугая, и в бумагах дивизионного суда в Ужгороде, перед которым предстало в свое время несколько провинившихся жандармов. Особенно трудно ответить на вопрос, убивал ли Никола в целях грабежа. Народная традиция, природному правовому чувству которой убийство из справедливой мести не только не претит, но которая, наоборот, одобряет его, — точно так же, как она полностью оправдывает убийство при самозащите, — не знает ничего более омерзительного, чем эгоистичное и корыстное убийство в целях грабежа. Поэтому легенды о Николе Шугае не могут допустить, чтобы он унизился до такого преступления. Но и автору этих строк, свидетелю, правда, не беспристрастному, кажется, что обоснованно обвинить Шугая в подобном преступлении трудно. За время его разбойничанья в округе было совершено много убийств, виновники которых не обнаружены, и все они, таким образом, приписываются Шугаю, но убедительных доказательств этого нет. И, напротив, установлено, что несколько убийств с целью грабежа было совершено зимой 1921 года, когда больной тифом Шугай лежал в Зворце. Отец Николы и некоторые его друзья утверждают даже, что жестокости последнего периода жизни разбойника, особенно убийство Мейслера и Дербака Дербачка, а также поджог хаты последнего совершил не сам Никола, а дикое дитя — Юра.
Шугай — не прирожденный преступник. Это не тронутый цивилизацией, легко поддающийся инстинктивным побуждениям парень, которого время и условия заставили действовать на собственный страх и риск в борьбе за жизнь и свободу. Совершив однажды «на собственный страх и риск» ошибку, он едва ли мог кончить иначе.
У Николы Шугая не было никаких политических или социальных интересов, и все свидетельства об этом — либо вымысел, либо ошибка. В волнениях, происходивших в Колочаве после переворота{232}, он не участвовал и относился к ним безразлично, счастливо живя со своей Эржикой и наслаждаясь свободой, которая, как ему казалось, чудом упала с неба. Автор специально собирал сведения о политических взглядах Шугая, но не обнаружил ничего, что бы свидетельствовало о них.
Никола Шугай не был великим разбойником в социальном или политическом смысле. Но он осуществил иную, действительно прекрасную миссию разбойников и, таким образом, занял место рядом с известнейшим из них, рядом с самим Олексой Довбушем: он оплодотворил народную фантазию.
Ведь это душа русинского народа, тоскующая по своей правде и своей справедливости, сделала из Николы Шугая Безликого разбойника и фигуру трагическую, наделив его всей той силой и всем тем могуществом, которых у нее самой нет, но к которым она так горячо стремится. Посмотрите: мы жаждем социальной справедливости, но, недостаточно мужественные для восстания, напрасно ищем того, кто бы дал нам ее; в нищете мы страстно мечтаем о богатстве, но слишком слабы, чтобы завладеть им, не находим никого, кто бы преподнес нам его. Он был мужественный, убивал панов и мстил за людскую несправедливость, он был сильный, у панов брал, а нам, беднякам, давал. Посмотрите: мы — жалкие и слабые в бою, безоружные, когда нужно обороняться, и не имеющие ничего, кроме своих кулаков, когда нужно наступать; он был могуществен, броня неуязвимости защищала его тело, в руках он держал страшное, бьющее без промаха ружье с изображением креста на стволе. Таков легендарный Никола Шугай.
Предания, повести, были о Николае Шугае представляют собою смесь недавней действительности, вновь и вновь повторяющихся древних легендарных мотивов и чисто художественного творчества. В их увлекательности отнюдь не последнюю роль играет и то, что они относятся к человеку, умершему только недавно, что рождаются они, так сказать, на наших глазах, и мы можем наблюдать их развитие, еще ясно различая элементы, из которых они складываются.
В Колочаве, где все взрослые хорошо помнят Шугая, о нем рассказываются только были. Конечно, и они преувеличивают, приукрашивают, рисуя события, которые только могли бы произойти, но в целом образ разбойника они не искажают и никогда не выходят за рамки реальности. В них рассказывается о смерти Шугая под топорами трех друзей-предателей; о его щедрости; о дарах в две, три и пять тысяч, которые он ночью засовывал за окно вдовы бедняка Мейслера, из озорства застреленного Юрой; о нападениях на почту и брички с торговцами; о его мужестве в схватках с жандармами; о том (вот ведь здорово!), как он водил их за нос, как охотился на медведей и оленей в господских лесах, как сиживал в хустском трактире за одним столом с панами и не был ими узнан, как подшутил над женой окружного начальника; о его любви к Эржике и ночных свиданиях с ней, когда он, пробравшись ползком в село, ждал ее, прильнув к углу хаты или лежа в конопле; и опять об его огромном богатстве, о кладах, которые он закопал перед смертью, скрыв их местонахождение даже от ближайших друзей.
Но уже в Воловом, селе, расположенном не более чем в двадцати шести километрах от Колочавы, я слышал повторенное мне позднее в Майдане и Вучкове предание о том, что была у Николы чудесная зеленая веточка, которой он обмахивался в бою, отгоняя жандармские пули, так что они возвращались и поражали тех, кто их послал. В Торуни и Майдане знают о его чудесном ружье с высеченным на стволе крестом, о ружье, которое никогда не давало промаха. В Ясине мне рассказывали о чудесной пещере Николы, полной сокровищ и охраняемой злыми духами, рассказывали, что еще и теперь пастухи ищут эти клады, осеняя себя крестным знамением и копая в местах, где ночью танцуют блуждающие огоньки, либо отваливают валуны, на которых, как им кажется, можно разглядеть какие-то знаки. Так сливается реальность с фантазией, сказка с былью. И право, в среднем и восточном Прикарпатье вряд ли найдется селение, где нет человека, который бы не помнил Николу или по крайней мере не врал бы, что видел его или узнал в переодетом незнакомце. Миф растет вместе с расстоянием, отделяющим его от источника.
А на полонине над Голатыном у вечернего костра один пастух рассказал мне настоящую легенду о Николе Шугае. Это подлинно художественное произведение, еще не устоявшееся в своей основе и допускающее дальнейшую переработку, но в общем виде вполне законченное. Эту основу составляет повествование о неуязвимости Шугая, о его чудесной меткости, о том, как он у богатых брал, а бедным давал, как он мстил панам за несправедливость, о том, что, живи он на свете, бедному люду было бы лучше. Но здесь нет ни слова об Эржике и ее романе с жандармом, ни слова о Юре, фигуре социально и художественно весьма интересной, ни слова о предателе Дербачке; а чудесная зеленая веточка даже решительно отрицается. Легенда кончается рассказом о смерти Шугая под топорами трех друзей и, не отклоняясь далеко от правды, в целом верно угадывает основные побудительные причины этого убийства. Однако самое замечательное — начало легенды; в нем есть и философская глубина.
Материалом для него, — что возможно только в этом крае, который живет одновременно в нескольких столетиях, — с одной стороны, служат явления и факты совсем недавние: мировая война, пулеметы, дезертирство, умышленное членовредительство; с другой — мотивы времен язычества: колдуньи, волшебные напитки и средневековая жестокость. Никола Шугай был неуязвим. Но откуда у него неуязвимость, если рассказы о зеленой веточке — выдумка? Случилось это вот как: Никола вместе с каким-то дезертиром скрывался за линией фронта у русской бабы. Та хотела женить их на своих дочерях и, чтобы застраховать будущих зятьев от опасностей войны, дала им выпить волшебного зелья. Но солдаты, поняв, что имеют дело с колдуньей, убили ее и скрылись. Потом решили подстрелить друг друга, чтобы вернуться из фронтового ада домой, пусть и калеками; палили друг в дружку в лесу, но ранить не могли и догадались, что стали неуязвимыми. Однако невредимый Шугай, герой и защитник социальной справедливости, погиб все же, не завершив своего дела. Как совместить одно с другим? И вот мы у истоков древнего мифа. Он возник еще на заре истории человечества и дошел до нас в сказаниях о волосах Самсона{233}, о пяте Ахиллеса, о лопатке Зигфрида, о пророчестве, предвещавшем Макбету смерть от руки человека, не рожденного женщиной{234}, о единственной пуле, которая могла сразить Олексу Довбоша. Мы у истоков легенды, снова и снова повторяющейся и спустя столетия всегда рождающейся вновь. Возможно, это происходит потому, что она вызывает подражания, но, возможно, также и потому, что человеческая мысль, бьющаяся над вопросом жизни и смерти, может прийти только к одному выводу: нет бессмертия, нет неуязвимости, нет власти, силы, жизни, которые не оказались бы в конце концов преходящими. А значит, и все подобные пророчества и обещания всегда должны о чем-то умалчивать, оставляя тем самым лазейку, в которую могла бы проникнуть судьба и отдать смерти то, что ей по праву принадлежит. Точно так же было и с Николой Шугаем. «Не коснется тебя пуля ни из ружья, ни из пулемета, ни снаряд из пушки», — сказала ему старуха. И он погиб под топорами друзей.
Мотив поистине прекрасный.
Никола Шугай живет и в песнях. Некоторые я записал. Все они родились в Колочаве или на полонинах вокруг нее. Слышал я их от деревенских парней и пастухов, обычно слишком молодых, чтобы помнить действительного Николу Шугая: легенда растет не только с расстоянием, но и с отдалением во времени.
Чтобы понять эти песни, нужно знать, как они здесь поются.
В Колочаве известны и напевы, принесенные солдатами из чешских или словацких городов, но собственная мелодия здесь только одна. Минорная, еще не застывшая, не законченная и необыкновенно пластичная. Поется она иногда полным, иногда приглушенным голосом и меняет свой ритм и весь свой характер в зависимости от текста и обстановки, в которой ее поют: ночью ли у костра, во время танца, кутежа или в любовной тоске. У нее нет даже определенной тональности, и все зависит от случая, от того, в каком месте свирели вырежет пастух звуковое отверстие. Ибо на полонинах у пастушьих хижин поют всегда в сопровождении сопелки.
Именно здесь, на полонинах, как и столетья назад, рождаются песни, никем никогда не записанные, тут живущие долго, а там уже забытые, и часто никому, кроме самого поэта, не известные. Да и декорации, на фоне которых происходит акт творчества, за тысячелетия не изменились. Это — вершина горы с низкой травой, пригибаемой к земле вечными ветрами, пастбище, широкое небо над ним, а все остальное, все, что мы привыкли называть миром, внизу: кроны буков, возникающие на склонах гор, там, где кончается полонина, долины, реки, деревни, люди. А на одном уровне с этой вершиной только гребни других гор да заходящее или восходящее солнце. Где-нибудь здесь стоит и колыба, то есть небольшой навес из хвороста, опирающийся одной стороной на склон, а с другой — поднятый на двух кольях и в профиль напоминающий арабскую единицу, ту самую, которую так старательно выводят в первом классе дети. Здесь рождаются карпатские песни, или, лучше сказать, попевки о друзьях, о разбойниках, о нищете, о чернобровых красавицах, о деревьях и тропах. Песни эти состоят большей частью из одной строфы, редко — из двух и похожи больше на выкрики горя или восторга, на отрывочные воспоминания, чем на песни… Рождаются они по вечерам, когда краски и линии вокруг становятся мягче и расплываются в сумраке, когда поет вечный ветер, а привязанный к кольям скот тихо жует свою жвачку, когда перед колыбой пылает большой костер и, прочерчивая огненными зигзагами темноту, рассыпает снопы искр, из которых взмывают вверх маленькие драконы с белыми головками и красными, пляшущими в воздухе хвостами.
Тогда чабаны или одинокий пастух вынимают из-за пазухи сопелки и играют на них, а еще чаще лишь слегка прикасаются губами к отверстию, так что тона звучат неясно и приглушенно. И поют. Слова песни без музыкального сопровождения чередуются с мелодией без слов. А потом в просторах неба загораются звезды. На севере возникает четкая буква Кассиопеи, слева от нее — Большая Медведица. Ведает бог: более прекрасной рабочей комнаты не было ни у одного поэта.
Вот как поют здесь о Николе Шугае:
Стонет горькая кукушка,
плачет в темном гае:
не видать тебе вовеки
Николы Шугая!
Почему в словах этих песен так часто упоминается кукушка? И уже вскоре после смерти Николы. Ясно, что никто здесь не думает о ней, как о птице смерти. Едва ли кому из местных жителей известно, что, по верованиям славян-язычников, в кукушек переселялись души умерших. Может быть, это — только подражание старым образцам? Или так же, как у их предков, в нервах и в мозгу здешних людей ощущение смерти и печали настолько неразлучно срослось с представлением о тоскующей птице, что нельзя затронуть чувство, чтобы не возник образ кукушки.
На сучок кукушка села,
жалобно кукуя:
«Ой, Шугая загубили.
Жди беду лихую!
Стала дочь твоя сироткой,
Эржика — вдовою.
Обручился ты, Никола,
с черною землею».
А вот еще попевка, в которой слово «револьвер» искажено на чешский и русинский лад — «левор»:
Ой, кукушка куковала
в утреннюю пору,
Бил без промаха в жандармов
Шугай из левора.
Как уже говорилось, эти попевки о Шугае большей частью состоят из одной, редко — из двух строф, поскольку на одной полонине не знают песен другой; но можно с уверенностью сказать, что если бы мы захотели соединить строфы разных авторов, у нас получился бы связный текст. Я это здесь и делаю:
Веет ветер от Сухара,
тучи подгоняя.
Но не слышно там сопелки
славного Шугая.
Ой, в густом лесу три друга
Шугая убили.
Три дружка к нему на Сухар
тайно приходили.
Приходили для совета,
совета не дали.
Топорами атамана
взяли порубали.
Под явором говорили,
под явором пили,
под явором, под зеленым,
Шугая убили.
Ищет Эржика Николу,
слезы проливает.
Ой, беда нам, трем убийцам,
трем дружкам Шугая.
А вот эти строки сложил себе в утешение и пропел парень, тоже Никола, которого избили ревнивые товарищи. Ведь какая это утеха — иметь не только имя Николы, но и таких же, как у него, неверных друзей!
Мы, Шугай, с тобою тезки,
оба мы — Николы.
На тебя в лесу напали,
на меня — у школы.
За горилку с медом
Шугая сгубили.
А меня за девку
парубки избили.
Иногда вспоминают Николу и пьяницы:
Плохо будет без Николы
пьющему народу.
Ой, любил Никола водку,
как гусята воду.
Возможно, и это воспоминание относится к Шугаю, но возможно, и просто к разбойникам:
Эх, любили мы друг друга,
хорошо нам было.
Дюжина жандармов, братец,
за нами ходила.
И право, так ли уж это важно, кем Никола Шугай был на самом деле? Если вечерами о нем поют пастушки у костров перед колыбами. Если он заставляет рассказчиков говорить о недолговечности всего прекрасного на свете и о предательских пророчествах. Если умеет пробудить в людях сознание естественного права, которое значительно лучше и нравственнее, чем официальное. Если он принуждает их думать о справедливости. Если он умеет возбудить в них стремление к лучшей жизни, решимость бороться за нее и уверенность, что она придет.
Несомненно, все это — чувства, мысли и стремления обитателей здешних гор, а не Николы Шугая, которому принадлежит в них доля не бо?льшая, чем всякому другому. И все же эти чувства, мысли и стремления сосредоточены в нем. А это славный удел, награда Николе за его мужество — добродетель, выше которой нет у мужчины. Благодаря ей он стал святым Георгием, единоборствующим с драконом. Статуей, которую жители здешних гор сами вырезали из доброго букового дерева и, раскрасив пришедшимися по вкусу красками, поставили в церкви. А теперь они приносят к ней, воплощению их тоски и надежды, рудбекии и пионы из своих палисадников, герани и анемоны с полонин.
На Западе чувства, мысли и стремления народа уже более определенны, и с ними не обращаются ни к святым, ни к разбойникам. Скоро так будет и в Карпатах.
Никола Шугай — последний здешний разбойник. В самом деле — последний. Ибо разбойничество вырождается. Плачевнейшим образом.
Взять хотя бы такой случай. Весной этого года где-то у Мерешура, на дороге между Колочавой и Хустом, навстречу трем пешеходам, направлявшимся в Хуст на ярмарку, из леса вышли три разбойника с ружьями в руках; лица их до самых глаз были скрыты платками. Вероятно, и в Прикарпатье говорится: «Деньги или жизнь». Три испуганных путника предложили откупное: одну крону. Долго торговались. Через полчаса дошли до пяти крон. Тогда разбойники разозлились и применили насилие: избили крестьян и отобрали все, что у них было. У всех троих вместе оказалось одиннадцать крон.
Где вы, пещеры Довбуша и Шугая с кладами, которые, если б их открыть, ослепили бы своим блеском весь мир? Куда уж там. Нечего есть. Нечего грабить.
Или, быть может, мне следует подтвердить этот упадок разбойнического промысла ценой собственного позора и рассказать о факте более печальном, чем многие другие, а для влюбленного в своих персонажей автора таком грустном, что грустнее его ничего и быть не может.
Вот он.
Могила на каменистом холме колочавского кладбища, в которой похоронены оба брата Шугая, сравнялась с землей, затоптана коровами, и где она находится — толком не помнят теперь даже местные старожилы. Этим летом мне кто-то рассказывал, что туристы наносили на нее камней и поставили крест. Встретив как-то Эржику, я сказал ей: «Посмотри, правда ли, что там могила Николы…», и через несколько дней она подтвердила это. С тех пор — о, ужас! — прославленная Эржика, возлюбленная разбойника и самоотверженная его жена, в погожие дни, когда можно ожидать посещения туристов, стоит там, молитвенно опустив глаза и печально поджав уголки губ, и принимает от приезжих кроны и двадцатигеллеровые монеты.
Ой, баба! Или ты не знаешь, что о тебе на полонинах поют песни?
Перевод О. Малевича.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК