ОРУЖИЕ, НАМ НУЖНО ОРУЖИЕ!
Диагноз оказался неверным: судороги, сотрясавшие в 1919 году Центральную Европу, не были послеродовыми схватками в результате появления на свет нескольких новых государств. Это были схватки, предшествовавшие новым родам. Диагноз оказался ошибочным, потому что слишком стремителен был ход событий.
На Жижкове, в комнате под крышей, где квартировал Тоник, в его постели уже десять дней ночевал эмигрант-революционер из Венгрии{124}. Он жил у Тоника до тех пор, пока товарищи достали ему фальшивый паспорт и нашли место уличного продавца газет. У эмигранта, человека в последней стадии чахотки, были горячечные темные глаза и характерный рот, в котором среди черной пустоты виднелось только три зуба — два наверху и один внизу; зубы были удивительно белые и здоровые, как у белки. Венгра звали Шандор Керекеш, когда-то он работал токарем. Однажды, в конце сентября, он пришел в Народный дом, где находился секретариат профсоюза металлистов. Керекеш был тощ, как бродячий пес, оборван, без документов и без денег. В то время в рабочие организации обращалось за помощью немало людей, выдававших себя за венгерских революционеров, — находчивые мелкие мошенники, а иногда и полицейские шпики, приходившие с фальшивыми партийными документами венгерской социал-демократической партии. Но Шандору Керекешу товарищи поверили, и Тоник взял его к себе.
Тоник и Керекеш объяснялись жестами и рисунками, которые оба набрасывали карандашом на полях старых номеров «Право лиду»{125}, а также с помощью двадцати словацких слов, которые знал Керекеш, и тридцати немецких, которые знали они оба. Им приходилось тратить немало времени, пока удавалось понять друг друга, но оба они были рабочие, которых труд приучил к упорству, и они всегда умели договориться.
— Понимаешь, меня связали, арестовали… тюрьма. Понимаешь, вот такая маленькая, — Керекеш показывал размеры камеры, потом тыкал пальцем в разные предметы мебели. — Постели нет, стола нет, стула нет… Я был там десять, двадцать и еще три дня. Каждый день — heute, gestern, morgen[38], — открывается дверь и приходит один гонведский{126} кадет и два гонведа — обер-лейтенант граф Имре Белаффи и кадет барон Тасилло Ценгери. С меня снимают одежду, все снимают, я совсем голый; кладут меня на пол, рот прижимают к земле, вот так. И держат. У кадета бутылка, вот такая, как стоит там, на твоем чемодане. В бутылке кислота… Понимаешь? Вот — H2SO4, я тут написал на газете. Ага, понял?! А в бутылке гусиное перо. Его надо нарисовать. Вот, смотри, это гусь, а вот, выдернем у него из крыла перо. Кадет мочит перо в бутылке и сует мне в зад. Я ору: «А-а-а!» И так каждый день — понимаешь — heute, gestern, morgen. Десять, двадцать и еще три дня. Обер-лейтенант и кадет стоят надо мной и злятся: «Говори!» Я: «Нет!» Они: «Говори, скотина!» Я: «Нет!» Они: «Скажи, где Алдар Ач, где Фехер, где Сабо». Я: «Не скажу!» У них плетка. Бьют меня, я теряю сознание. Приносят ведро воды, польют меня — я открою глаза. «Говори!» Я: «Нет!» Они курят и прикладывают мне горящую сигарету к груди. Я страшно кричу, извиваюсь. Они говорят: «Где Сабо, где Ач, где Гутман Вилмош, где Лакатош?» Я говорю: «Не скажу». Они лупят меня по щекам. Вот видишь? — Керекеш показывает голые десны, потом снимает рубашку. Вся спина у него в шрамах, грудь испещрена зажившими ожогами. — Моего товарища Пало Ковача забили до смерти. Знаешь, мешком с песком. Это надо нарисовать. Вот, смотри: мешком бьют по голове. Человек шатается и падает мертвый. Для палачей это очень удобно. Придет доктор, поглядит сквозь очки, освидетельствует мертвого, пожмет плечами: никаких следов — лицо чистое, белое, на теле ни ран, ни крови. «Что ж, — скажет доктор, — помер, унесите его». Обер-лейтенант и кадет смеются, потирают руки: «Ничего не заметил». Так они убили многих. Hundert[39], много hundert социалистов и коммунистов. Мешком с песком очень удобно убивать. «Меня тоже так убьют», — думал я. Что делать? Сижу в тюрьме уже двадцать третий день. Входит тюремщик. Не обер-лейтенант и не кадет, а тот, что ходит с ключами на поясе, отпирает и запирает дверь и приносит еду. Пожилой и довольно приличный человек. Я уже совсем ослабел. Колени дрожат, во всем теле слабость, чуть не падаю с ног. Но я напряг все силы, выпрямился, сжался и — на него. Прокусил ему горло. Мы катались по земле, я вцепился и не разжимал зубов, вот этих трех, что у меня остались после побоев. Видишь, они у меня торчат, как у белки. И вот надзиратель умер, а у меня во рту было сладко от его крови. Противно! Лучше не вспоминать. Мне еще и сейчас делается нехорошо, когда вспомню это. Этот надзиратель был ни при чем, во всем виноваты граф Имре Белаффи и барон Тасилло Ценгери. Ох, какие же они кровавые звери! Убью их, если когда-нибудь встречу! — Керекеш выкрикнул длинную венгерскую фразу. — Да, чешский товарищ, — продолжал он, — свою боль и жажду мести я в силах выразить лишь на родном языке, потому что только на нем могу страшно проклясть материнскую утробу и отцовское семя, породившие кровавых собак палача Хорти…{127} Ах, как я раскашлялся! У меня чахотка, я знаю… Но я убью их! Ну, извини, буду рассказывать дальше. Я снял с мертвого тюремщика его форму и оделся в нее. И бежал! Денег у меня не было ни гроша, пришлось все время идти пешком. И прятаться. Ел я только то, что удавалось найти на полях, у людей просил редко, это было опасно. Только один раз я снял фуражку перед каким-то барином и попросил у него спички. Он дал. Danke sch?n![40] Огонь — хорошее дело. Warm[41]. Я свернул шею курице и спек ее. Наконец, пришел в Прагу. Тут у меня камень с души свалился. Здесь организация, пролетарии, коммунисты… хорошие товарищи… — Керекеш снова произнес что-то на родном языке. — Разве можешь ты, товарищ, не понять, что я говорю тебе спасибо, если я при этом жму тебе руки и гляжу в глаза?
Да, диагноз 1919 года был неправилен: это были не послеродовые схватки, а приближение новых родов. И в мае 1919 года была совершена крупная ошибка. Народ провел этот день под лозунгом «Последнее предостережение спекулянтам!» и верил, что он покончит с пережитками австрийской монархии.
Впервые после переворота{128} массы вновь вышли на улицу. Но в этой демонстрации уже не видно было веселых глаз и танцующей походки, как в те ликующие дни конца войны, когда чехи, обретя свободу и радуясь своей национальной независимости, выходили на улицы с возгласами «Наздар!»[42] и гимном «Гей, славяне!» Сейчас демонстранты выглядели угрюмо и сурово, как год назад, когда на всех фронтах еще зияли жерла орудий и разверстые могилы, и эти люди, собравшись на Староместской площади, кричали в окна ратуши свое тысячеголосое, отчаянное и яростное «Ми-и-р!» Сегодня они снова выстроились в ряды и двинулись к центру города. Пришли демобилизованные солдаты, которых полгода свободы научили, что голод в домах предместий ничуть не лучше, чем голод в окопах и лагерях для военнопленных, где у них по крайней мере не было перед глазами озлобленных жен и голодных детей, где никто не дразнил их мясными тушами, копчеными окороками и пирамидами винных бутылок в витринах. Пришли бывшие дезертиры австрийской армии. Жизнь в лесах, голод и преследования научили их мудрому правилу: «Спасай себя сам! Убивай, если не хочешь быть убитым!» Пришли легионеры{129}, ибо за полгода они еще не отвыкли от решительных действий и не отказались от мечты о свободной родине, ради которой сражались пять лет и сквозь все преграды пробивались домой. Здесь были и большевики. Их было немного, но они прошли через горнило русской революции, понимали смысл событий и свой долг. Из полуподвальных квартир выбегали изнуренные женщины, чтобы отомстить лавочникам, которым отдавали последнее одеяло за мешок отрубей. Были здесь матери погибших сыновей и вдовы убитых — женщины, над которыми не сжалилось освобожденное отечество, потому что государственным мужам недосуг, да и женщин этих слишком уж много; они давно уже не плачут, слезы словно застыли в них и камнем лежат на сердце. Пришли жены инвалидов войны, — для этих женщин «мир и свобода» принесли только лишний рот. В демонстрацию втерлись и завзятые воры, тунеядцы и жулики, которые в этот майский день раз и навсегда уразумели, что при республиканском начальнике полиции Бинерте можно будет так же удобно и прибыльно красть, как при императорских полицейпрезидентах Кршикаве и Кунце. Жулики чуяли поживу и приветствовали друг друга:
— Здорово, Пепик! Сегодня, видать, можно будет добыть по дешевке блузки и чулочки для Божены.
Пришли и социал-демократические организаторы с красными повязками на рукавах, понимавшие политическое значение сегодняшней демонстрации и получившие от своих вождей точные инструкции о том, до какой степени можно допустить активность масс и какого предела не следует переступать. Им было сказано, по каким улицам вести демонстрацию и к какому часу надо привести ее на Староместскую площадь, где на митинге выступят социал-демократические министры. На соседних улицах стояли полицейские патрули — в подмогу социал-демократическим организаторам, на тот случай, если не помогут красные повязки на их рукавах.
Угрюмые демонстранты шагали по улицам Праги и всех чешских городов и местечек. Над крышами домов взметнулась песня «Долой тиранов, прочь оковы!»;{130} молодежь пела куплеты о спекулянтах:
Спекулянты, торгаши,
Отдавайте барыши!
Больно пасть у вас зубаста,
Нажились, хапуги, баста!
Демонстранты несли макет новенькой виселицы с петлей из конопляной веревки и надписью большими красными буквами: «Последнее предупреждение спекулянтам!» Останавливаясь перед лавками известных обирал, демонстранты врывались туда, выводили посиневших и потных от страха лавочников, прятавшихся в ящиках и мешках, ставили их под макетом виселицы, надевали им на шею петлю и требовали торжественного обещания никогда не спекулировать, не наживаться на бедняках, а стать достойными гражданами молодой республики. Мясники, мукомолы, пекари, пивовары, бакалейщики, галантерейные и обувные торговцы, запинаясь и с трудом проглатывая слюну, приносили клятву, а толпа хмуро молчала. Потом торговцев вели, как пленников, через весь город, и женщины, с глазами, полными гнева, осыпали их проклятиями, а молодежь пела им в уши обидные куплеты; пленники в это время думали о том, что все это пагубно отзовется на их здоровье — у одного был диабет, у другого порок сердца, у третьего больные почки, — и вспоминали, как дома неистовствуют от злости и бьются в истерике их жены и дочери. Торговцев привели к ратуше, и там на митинге ораторы еще долго произносили над ними громкие фразы о честности, демократической республике и последнем предупреждении.
Какой ошибкой была эта майская демонстрация! Массы думали, что искореняют последние остатки монархического строя, и не сознавали, что стоят лицом к лицу с буржуазной демократией. Не в силах решить, что же делать со спекулянтами — убить их или не убивать, — демонстранты радовались, что нашли выход в этом символическом повешении.
В провинциальных городах демонстрации прошли по указке социал-демократического руководства. А в Праге в этот майский день, в былой резиденции чешских королей, впервые решался вопрос: допустимо ли в свободной республике посылать против освобожденного народа вооруженные силы и проливать его кровь. Социалистических министров пугала мысль об этом: демонстрации были организованы в поддержку их политики, для того чтобы показать силу социалистических партий и оказать давление на неуступчивую правобуржуазную часть правительства. Но разве наряду с этим в сложившейся тревожной обстановке не было государственно мудрым шагом дать народу исчерпать свои разочарование и гнев в безобидной игре в виселицы? Однако буржуазные министры рассуждали иначе. По их мнению, виселицы, даже не настоящие, — плохая игрушка для масс, а сохранность имущества и личная безопасность почтенных и ни в чем не повинных торговцев должны быть обеспечены во что бы то ни стало.
Днем социалистические министры стали терять выдержку и самоуверенность. Из полиции поступали сообщения, что намеченный план демонстрации нарушен: после митинга на Староместской площади демонстранты не расходятся, скопляются группами, которые бесчинствуют, создавая угрозу общественной безопасности. Начальник полиции Бинерт не покидал телефона, соединявшего его с советом министров, и в голосе его было беспокойство. Ему доносили, что легионеры становятся за прилавки продовольственных и обувных магазинов, сами назначают цены и на глазах у бессильных владельцев за несколько минут распродают весь товар. Но в таких случаях еще сохраняется какой-то порядок — легионеры не допускают грабежа и отдают собранные деньги торговцу. Есть, однако, и такие безответственные элементы, которые, крича, что спекулянты уже выжали из народа в тысячу раз больше, чем они понесут сегодня убытков, вламываются в магазины белья и тканей, выбрасывают оттуда на улицу кипы мануфактуры, и товар расхватывают все, кому вздумается. В кабачках на Жижкове за пять крон продают шелковые чулки, блузки и лакированные туфли.
Телефонограммы о положении в городе становились все тревожнее. На улицах идет агитация. Депутат Яндак разъезжает в автомобиле и выступает перед народом. Полицейское управление не берет на себя смелости давать оценку его речам, но считает своим долгом доложить, что в сложившейся обстановке эти речи крайне опасны. За господином депутатом следует группа лиц, которых приходится характеризовать прямо как большевиков. Они влезают на крыши трамваев и на пьедесталы памятников и произносят оттуда подстрекательские речи. Они говорят о примере России, призывают к оружию и внушают народу, что игру в виселицы надо превратить в настоящую революцию. И люди прислушиваются к этим речам, горячо одобряют ораторов и приветствуют русскую революцию. Полиция бессильна, ибо ей запрещено применять оружие. Начальник полиции просит снять этот запрет. Несколько полицейских уже избито, многие разоружены. Опасность велика, и нужны быстрые и решительные меры.
В конце дня социалистических министров удалось уговорить, и на пражские улицы были посланы воинские части. Не против народа — о, конечно, не против него! — ведь народ после митинга на Староместской площади спокойно разошелся по домам, — а против безответственных элементов.
Итак, пятница была днем рухнувших иллюзий. «Последнее предупреждение спекулянтам» не подействовало. Хотя лавочники клялись под петлями бутафорских виселиц и обещали все, что от них требовали, — ни каравай хлеба, ни литр молока не подешевели. Дело было, видно, не только в алчности торговцев. С пережитками австрийской монархии еще не было покончено. Но трудящимся массам становилось ясно, что борьба идет не с силами прошлого, а с жизнеспособной и жадной до власти буржуазией. Массы медлительны, подчас так же тяжелы на подъем, как тяжела их поступь, но они уже начали понимать, что шесть с половиной месяцев упоения свободой — это только передышка между минувшей и грядущей борьбой. Радость освобождения теперь связана со стремлением к лучшему будущему, ибо на башнях московского Кремля развеваются красные флаги и над Царским Селом поднят флаг с серпом и молотом. Да здравствует Ленин!
На заводах было шумно и оживленно. Рабочие приходили на работу уже осведомленными о политических событиях. Дома, за завтраком, они торопливо просматривали газету, правой рукой машинально берясь то за кружку кофе, то за ломоть хлеба, а из левой не выпуская газетный лист, еще пахнущий типографской краской.
— Ешь, ешь, а то опоздаешь! — сердились жены. И мужья, сунув газеты в карманы, выбегали из дома, прыгали в переполненный вагон трамвая и даже там, в немыслимой тесноте, пытались читать. Весь мир пришел в движение, и это движение направляли уже не дипломаты и генералы в шитых золотом мундирах, а рабочие массы. Рабочие массы пришли в движение в Венгрии, в Германии — в Мюнхене и других городах, в Финляндии, Эстонии, Италии. И в России, главное — в России!
В битком набитых трамваях и в утренних поездах шли политические споры. Люди обменивались новостями на бегу от трамвайной остановки к заводским воротам, переодеваясь у шкафчика со спецодеждой, дискуссировали, засунув одну руку в рукав синей блузы и другой ища отверстие второго рукава. В цехах, среди литейных форм и поковок, около мартенов, на угольных складах и в песочных карьерах обменивались мнениями энтузиасты и скептики, сознательные и несознательные. Так было на всех фабриках и заводах, у токарей и деревообделочников, у швейников и красильщиков, у бурильщиков и металлургов, у пекарей и мукомолов. В грохоте ткацких станков ткачи кричали друг другу на ухо о новостях, а девушки в экспедициях и упаковочных цехах, перебирая проворными пальцами бумагу и станиоль и обсуждая достоинства кавалера своей подруги, интересовались сейчас уже не тем, брюнет он или блондин, а тем, состоит ли он в «Соколе» или в «Рабочем спортивном союзе», потому что революция проникала повсюду.
Собрания были бурными и волнующими. Тоник бывал на всех наиболее важных из них, зачастую вместе с Анной. Рубеши не уволили ее с первого числа, и она с отчаянным упорством завоевала себе право уходить по вечерам. Сидя в пригородных трактирах за столиками с клетчатыми скатертями, Тоник и Анна, увлеченные общим настроением, не сводили глаз с ораторов. Они уже не держались за руки, как в мирные времена. Тоник был слишком захвачен темпом событий. И почти на всех собраниях он выступал сам.
— Товарищи!
Как красив был Тоник на трибуне и как гордилась им Анна! Его фигура выпрямлялась, и синяя сталь глаз, как магнит, притягивала к себе все взгляды, а слово «товарищи» в его устах было звонким, как удар молота по наковальне. Тоник на трибуне был не тот, каким его знала Анна, словно это был уже не он, а кто-то другой, румяный, с горящими глазами. Таким Тоник становился только в эти вдохновенные минуты да еще в минуты ласк и любовных объятий.
— Товарищи! — воскликнул Тоник со сцены садового павильона в Народном доме. Застекленный зал светился в ночи, и все, что в нем делается, было видно из сада, словно внутренность зажженного фонаря. Зал был переполнен, люди вплотную сидели за круглыми столиками, стояли у стен, заполняли пространство перед сценой. Над их головами в волнах табачного дыма носились, казалось, отзвуки событий и надежд. К сцене был придвинут длинный стол, за ним сидели социал-демократические депутаты парламента.
— Товарищи, нас обманули! — говорил Тоник. — Республика создана нашими руками! Мы сражались за нее в иностранных войсках, убегали в горы, организовывали мятежи в армии, вели подрывную работу в тылу. Мы воевали, умирали и голодали, а буржуи тем временем уклонялись от военной службы, богатели на спекуляциях, заставляли наших жен отдавать последнюю сорочку за миску картошки. А кто сейчас правит республикой? Они! Мы как были, так и остались рабами. Что изменилось? Взгляните на свои руки, кузнецы! Разве они мягче, чем были при австрийской монархии? Разве меньше хлопковой пыли в ваших легких, текстильщики? Разве у вас, землекопы, меньше согнуты спины? Разве меньше на улицах нищих? Меньше бедняков умирает от чахотки? Взгляните на своих детей, жены рабочих! Разве они не так истощены, как прежде?
— На Пршикопах гуляет много сытых детей! — крикнул полный ненависти женский голос из глубины зала.
— Нам сулили молочные реки и кисельные берега, — с силой продолжал Тоник. — Не выполнять обещания умели и монархи. В те времена такой посул назывался императорским рескриптом{131}, нынче он зовется Вашингтонской декларацией{132}. А где же обещанное обобществление шахт и тяжелой промышленности?
— Нас обманули! — раздался резкий возглас в притихшем зале.
Это был голос секретаря Союза малоземельных крестьян, тощего, жилистого, горбоносого человека. Его темные глаза вспыхнули.
Великан-каменщик, чье лицо было словно вытесано из камня, положил кулак на стол и медленно сказал:
— Они хотели усыпить нас и выиграть время, а потом навести в республике свои порядки.
— Где обещанный раздел помещичьей земли? Где конфискация имущества спекулянтов? — Тоник метал в зал короткие фразы, словно зажигательные снаряды. — Где отделение церкви от государства?
В аудитории послышался смех.
— Табор — наша программа!{133} — воскликнул кто-то, и смех усилился.
— На той неделе… — закричала какая-то женщина, но в общем шуме ее не было слышно, и она выждала несколько секунд. — На той неделе в Вышеграде арестовали одного банковского рассыльного за то, что он не снял шапки, увидев священника с дарами!
От смеха снова дрогнули стеклянные стены зала.
— А где замена регулярной армии милицией? — продолжал Тоник. — Правительство с каждым месяцем увеличивает армию. Для чего? В прошлом году мы это узнали: для того, чтобы наши солдаты стали наймитами мирового капитала и утопили в крови венгерскую революцию! Для того, чтобы они убивали венгерских пролетариев, которые добиваются человеческих условий жизни!
— Позор! Позор! — загремело в зале. В этих возгласах были негодование и чувство стыда. — Как это могло произойти?! Почему мы позволили обмануть себя? Наши рабочие организации тоже пошли на это палаческое дело!
В зале словно грянул динамитный взрыв:
— Позор, позор!
— Да, товарищи, позор! — воскликнул Тоник. — Несмываемый позор тем, кто приказал армии, созданной революцией, задушить революцию в Венгрии, кто пытался задушить и русскую революцию. Несмываемый позор тем нашим вожакам, кто согласился на это, кто послал отряды наших спортсменов в Словакию{134}.
Тоник замолчал в волнении. Зал тоже молчал: оратор коснулся больного места. Стояла угрюмая тишина, лишь некоторые хмуро говорили: «Да, это так». Никто не отваживался сказать большего, потому что каждый знал, что стоит произнести страшное слово «измена», и живому телу партии будет нанесен тяжелый удар. Этого боялись все. И только секретарь Союза малоземельных крестьян обвел собравшихся ястребиным взглядом, поднялся с места, показал пальцем на стол, за которым сидели депутаты, и крикнул:
— Это ваших рук дело!
Присутствующие содрогнулись.
— …Нас обманули! — продолжал Тоник, стараясь снова привлечь внимание зала. — Мы обмануты всеми. Нам твердят: «Потерпите!» Мы слышали это в течение четырех лет войны. До каких еще пор ждать! Я вам сейчас скажу. До тех пор, пока буржуазия окрепнет экономически и возьмет в свои руки армию и полицию. Тогда капиталисты схватят нас за глотку и скажут: «Хватит с вас, рабочие! Хватит этой игры в демократию и свободу. Заработки снижаем, восьмичасовой день отменяем! Теперь попляшете под нашу дудку!»
Анна гордилась своим милым. Вот он стоит, с раскрасневшимся лицом, вбирая своими стальными глазами взгляды всего зала, вбирая гнев, боль и чаяния этих людей, и, претворив эти чувства в слова, согретые кровью своего сердца, возвращает их толпе.
«Какой он красивый!» — думала Анна, и ей очень захотелось, чтобы он вспомнил, что она здесь, и посмотрел в ее сторону. Но Тоник не смотрел на нее, взгляд Анны слился для него со всеми остальными. Анна уже не понимала слов Тоника, она только слышала его голос, и это было наслаждением. Его поднятые руки источали силу и еще что-то неуловимое, от чего ее охватывала дрожь и слезы навертывались на глаза. Ах, как она его любит!
Тоник заканчивал свою речь. Он взмахнул рукой, и глаза его сверкнули.
— В России идет великая борьба, борьба за нас всех. В России льется рабочая кровь ради нас всех. В России строят новый мир для нас, пролетариев всего земного шара. Не останемся же и мы в стороне, покажем, что и мы сумеем быть достойными участниками этой борьбы! Да здравствует русская революция!
Садовый павильон Народного дома дрожал от восторженных криков. Тоник подошел к краю сцены:
— Да здравствует мировая революция!
Аудитория бушевала: «Да здравствует!.. Слава Ленину! Слава революции!» В зале взметнулся вихрь рукоплесканий, клубился табачный дым, мелькали восторженные лица людей и алые знамена. Разрумянившийся Тоник, стоя у самой рампы, воскликнул:
— Да здравствует революция в Чехословакии!
Стеклянная стена павильона чуть не разлетелась вдребезги. Все словно закружилось — кулисы, изображавшие лес, председательский столик, стаканы, переполненные пепельницы, клетчатые скатерти, лампочки под потолком. Назло врагам: «Да здравствует революция в Чехословакии!» В этом возгласе была страстная ненависть к прошлому, мечта о будущем счастье и восторг освобождения, кипение грядущих уличных боев, возмездие и победа. Люди вставали с мест, махали руками.
— Да здравствует Третий Интернационал! — крикнул Тоник. — Слава ему, он поведет нас к борьбе и победе!
— Слава! Слава! Слава Ленину!
Тоник сошел в зал. Его лицо было красным от возбуждения, на висках обозначились жилки. Он пробирался среди столиков. Зал все еще шумел и гремел аплодисментами. Тоник сел рядом с Анной, приветствуя ее взглядом и легкой улыбкой. Она вся потянулась ему навстречу, ласково глядя на него голубыми глазами.
Председатель, старый деревообделочник, стоял за своим столиком, ожидая, когда стихнет зал, чтобы дать слово следующему оратору. Но не успел он сделать этого, как на сцену вбежал черноволосый человек. Бывший красноармеец Плецитый! Анна побледнела, она его терпеть не могла!
— Товарищи! — крикнул Плецитый, не обращая внимания на председателя. Тот, видя, что тут ничего не поделаешь, уселся на свое место.
Голос Плецитого звучал совсем иначе, чем у Тоника. Резкий и острый, как отточенный нож, он вызывал в Анне неприязнь и страх.
— Криками и рукоплесканиями вы ничего не добьетесь, — начал Плецитый. Он сказал это бесстрастно и как-то свысока, словно в его глазах трагическая дилемма, стоявшая перед собранием, не заслуживала даже усмешки. Анна поняла, что этот человек не только остр, как нож, но и холоден, как металл ножа. — От болтовни тоже не будет толку, — продолжал Плецитый. — Предоставьте ее социал-демократическим пустомелям…
Зал дрогнул — оратор грубо и безжалостно коснулся больного места. Что такое он говорит, разве все они не социал-демократы?
Старый рабочий за председательским столом встал.
— Товарищ! — мягко сказал он и потянул оратора за рукав.
— Иди к черту! — огрызнулся тот. — Оставьте болтовню социал-демократам, а сами действуйте! Добудьте себе оружие! К оружию, к оружию!
Председатель встал и поднял руку.
— Товарищ! — строго и серьезно сказал он.
Его прервали возгласами:
— Пусть говорит! Дайте ему сказать!
Начался беспорядок, люди вставали с мест, председатель что-то кричал. Один из депутатов парламента, сидевший за столом около сцены, поднялся и холодным взглядом смотрел в зал, видимо оценивая силу оппозиции.
— Тихо! — крикнул в зале чей-то громовый голос, но никто не послушался.
— Пусть говорит, он прав, пусть говорит! — воскликнула седая работница. На лице у нее выступили красные пятна.
— Пусть говорит, дайте ему сказать! — кричали в зале.
Большинство участников собрания вскочило с мест, в разных концах зала образовались группы. Было ясно, что здесь два враждебных лагеря, что уже нет единства партии, за судьбу которой все так боялись. Мысль об этом наполняла людей гневом. Люди кричали друг на друга и старались протолкаться ближе к своим. В левой стороне зала какой-то бледный юноша, вскочив на столик, тянул «Ти-ихо!» Беспорядок от этого лишь усиливался. Юношу стаскивали со стола, женщины ругали его. Стол депутатов был окружен стеной тел, люди кричали и жестикулировали. К рампе проталкивались рабочие, их становилось все больше, они толкали и теснили сидящих за передними столиками, не обращая внимания на протесты и женский визг. Стоя полукругом, эти люди махали руками и кричали председателю: «Дайте ему сказать!», «Мы не позволим лишать его слова!», «Его-то мы и хотим послушать, вас мы уже слышали тысячи раз!»
Председатель что-то сказал Плецитому, но тот сделал отрицательный жест.
Страшно взволнованная, Анна следила за всем происходящим. Ей очень хотелось присоединиться к одной из сторон и чтобы там был Тоник, но, конечно, не было ненавистного ей Плецитого. Почему он вызывает раздоры всюду, где появляется?
Сзади, совсем в углу, тихо сидел Шандор Керекеш. На лбу его выступил пот, глаза горели. Справа у стены стоял Ярда Яндак, сейчас забывший о глазах Анны, с которой он встретился взглядом в начале собрания. Тоник был впереди, среди мужчин. Зал кипел и дрожал от криков.
Плецитый подошел к самой рампе и что-то крикнул. Был виден его открытый рот, но слов не было слышно. Жестами он заставлял людей, скопившихся перед сценой, отойти назад. Его послушались, толпа перед сценой поредела. Стало ясно, что президиум должен будет уступить и Плецитый произнесет свою речь. В зале послышался торжествующий смех. Группа молодежи захлопала в ладоши, их примеру последовала половина зала.
Плецитый выпрямился и поднял руку в знак того, что хочет говорить. Голоса стихли. Люди, сидевшие около сцены, в толкотне прижатые к своим столикам, отодвигали стулья, какая-то женщина вытирала платком залитое платье и бросала кругом сердитые взгляды, бормоча что-то об «этих сумасшедших».
Плецитый заговорил:
— Без оружия вы пропадете! Буржуазия вооружена. Если вы позволите ей опередить вас, вы пропали. С оружием в руках вы, может быть, тоже потерпите поражение, но без оружия потерпите его наверняка. Буржуазия не признает сентиментов. — На лице оратора дрогнул белый шрам. — Уж не думаете ли вы всерьез, что если в нашей стране в таком ходу гуманистские и пацифистские фразы, то можно избежать жертв? Как бы не так! Рабочие будут умирать, даже если не произойдет кровопролития. Если вы не падете в уличных боях, вы умрете от чахотки. Если вы уклонитесь от борьбы, потому что боитесь оставить своих детей сиротами, они умрут от золотухи и рахита. Не забывайте одного: при нынешнем способе производства и распределения материальных благ наша страна не сможет прокормить вас. А эмигрировать некуда! Безработица и нужда растут, вы сами это видите. Голод и вымирание ждут и вас! — Теперь Плецитый уже не говорил холодно и пренебрежительно, он согнулся, словно перед прыжком, глаза у него сверкали, он потрясал кулаками. — Понимаете ли вы, как выиграл бы пролетариат и все человечество, как выиграл бы каждый из нас, если бы тысячи людей, обреченных на гибель, но еще живых, осознали свое положение и поднялись для удара? Когда буржуа падает с простреленной головой у стены, его видит весь мир, газеты всех стран голосят в ужасе. А вашей агонии не видит никто. Вы можете умирать миллионами на войне, тысячами на заводах, на операционных столах, на нарах бараков, никто на вас не оглянется. На мертвого рабочего обращают внимание только тогда, когда он убит полицейской пулей в уличном бою, да и то не потому, что он умер, а потому, что сражался. Вот тогда обыватели проникаются праведным негодованием на безответственных подстрекателей, погнавших народ против вооруженных полицейских. А руку этих полицейских направляли именно те, кто исполнен негодования! Те самые добросердечные буржуа. Они не хотят этих ужасов, ведь это подрывает заграничный кредит! Их гораздо больше устраивает, когда вы умираете незаметно. Но именно десятки революционеров, павших в уличных боях, спасают жизнь миллионов… К оружию, товарищи! — страстно крикнул Плецитый, и звук «р» прокатился, как боевой сигнал. — С оружием вы победите! Взгляните только, сколько вас и сколько их! Один удар — и власть в ваших руках. Отнимите у богачей их богатства, покарайте изменников, организуйте по-своему хозяйство и всю жизнь страны. Хозяевами станут трудящиеся; кто не трудится, тот не будет есть. Наше время еще не ушло, хотя скоро будет поздно. Буржуазия укрепляет свои позиции, и ей помогают в этом наши вожди. Но она еще не готова к бою, и шансы на нашей стороне. Если же мы дадим ей время укрепиться, она разгромит нас.
В зале стояла напряженная тишина, но не такая, как во время речи Тоника. Взгляды людей уже не сливались в едином потоке, порождавшем источник новой силы в глазах оратора. Теперь эти взгляды, подобно электрическим разрядам и молниям, скрещивались и поражали друг друга. Это была невиданная сила. Оратор, новый здесь человек, рисовал людям картины, которые вызывали и восторг и страх.
— В борьбе, только в борьбе ваше спасение! А для борьбы нужно, во-первых, оружие, а во-вторых, надо изгнать из своих рядов тех, кто удерживает вас от борьбы, кто усыпляет вас. Гоните прочь Тусара, Габрмана, Винтера, Гампла!{135} Вот кто ваши главные враги! Гоните их беспощадно!
Побледневший председатель вскочил с места.
— Я не позволю оскорблять партию и заслуженных рабочих вождей! Лишаю тебя слова! — крикнул он неверным от волнения голосом.
Поднялась суматоха. Люди вскакивали из-за столиков, звенели подносы и пивные кружки. Плецитый приложил руки ко рту и крикнул, заглушая шум:
— Я кончил, больше мне вам нечего сказать. Гоните вождей и вооружайтесь, таковы два условия вашей победы!
Он сбежал по лесенке вниз и стал пробираться сквозь толпу. Зал грохотал. Стол депутатов был снова окружен людьми, там бушевали страсти, рушились старые авторитеты вождей. Председатель собрания стоял на краю сцены и, низко наклонившись и жестикулируя, что-то доказывал людям, стоявшим внизу. Плецитый оглядывался, ища, где сесть. Он заметил два свободных стула за столом Тоника и направился к ним. Анна побледнела от прилива ненависти. Плецитый кивнул им и улыбнулся.
— А, влюбленные!
Одновременно с ним на другой стул сел человек, которого Тоник никогда раньше не видел: низкорослый, тощий, с жидкими волосами, весь какой-то потертый, в очках, похожий на приказчика из магазина или мелкого чиновника.
— Отлично, товарищ! — льстиво сказал он Плецитому. — Правильно ты все это им выложил!
Бывший красноармеец скользнул по нему взглядом. Тоник обратил внимание на странный тон, которым человек произнес слова «ты» и «им». Так говорят люди, не совсем уверенные, что имеют право на это «ты». Тоник недоверчиво посмотрел на человека в очках. Тот снова улыбнулся как-то принужденно.
Зал все еще гудел.
— Собрание продолжается, — крикнул председатель. — Слово имеет товарищ Оуграбка.
Его слова услышали только передние ряды. Гнев толпы еще не утих, но толпа перед сценой уже поредела. На сцене ждал старый Оуграбка, ветеран партии, семидесятилетний текстильщик. Он стоял около кулис, изображавших лес, и его бесцветное, как небеленое полотно, лицо и редкие, похожие на клочки джута, волосы резко выделялись на яркозеленом фоне декорации. Ноги у него были совсем кривые. Этот потомственный прядильщик был зачат на груде пряжи в цехе текстильной фабрики Поргеса, родился там же, на тюках сырого хлопка, и с семи лет работал на этой фабрике, насаживая шпульки и получая пятнадцать крейцеров в день. Окна фабрики всегда были покрыты толстым слоем хлопковой пыли, сквозь которую ничего не было видно. Эта пыль навсегда въелась и в старого Оуграбку. Сейчас он стоял на сцене и терпеливо ждал, пока люди рассядутся по местам.
— Тихо! Слово имеет товарищ Оуграбка.
Зал затих, и пионер социал-демократической партии, покачиваясь на кривых ногах, подошел к рампе.
— Товарищи! — начал он. — Не хочу вас утомлять долгими разговорами, но одно надо сказать… — Голос его был невыразителен, словно и он пропитался хлопковой пылью, но звучал твердо. За свои семьдесят лет Оуграбка немало поораторствовал на сотнях собраний и дискуссий со старочехами, младочехами{136}, национальными социалистами, анархистами, аграриями и клерикалами. — Скажу вам прямо: обидно, что на наших собраниях происходят вот такие прискорбные случаи, как сегодня; обидно, что среди нас, социал-демократов, нет единения. Ведь только благодаря солидарности рабочему классу удалось завоевать сколько-нибудь сносные условия жизни. Все вы моложе меня, товарищи, и мало кто из вас помнит, как тяжело нам жилось, когда мы еще только начинали организовываться…
Слушатели сделали участливые лица и запаслись терпением. Каждый уже слово в слово знал, что скажет старый Оуграбка, все уже столько раз слышали рассказы этого делегата Маркетского съезда{137} и мученика времен Расточила{138}.
За столиком Тоника человек в очках, похожий на приказчика, снова наклонился к Плецитому:
— Хорошо ты говорил! Правильно!
— Ты так думаешь? — улыбнулся тот.
— Ну, конечно! Я тоже считаю, что нам необходимо оружие. Без него мы ничего не добьемся.
— Как, по-твоему, надо нам достать оружие?
Тоник, сидевший рядом с Плецитым, толкнул его коленом, но тот под столом отвел ногу Тоника.
— Я думаю, что да, — ответил тип в очках. — Это было бы очень хорошо.
— Хорошо, я достану оружие.
Тоник, ужасаясь доверчивости Плецитого, вмешался в разговор:
— Я что-то не знаю тебя, товарищ, вижу тебя тут в первый раз.
— Может быть, ты мне не доверяешь? — быстро и так громко спросил незнакомец, что с соседнего столика сердито шикнули: «Ш-ш-ш!» Торопливо вытащив из кармана партийное удостоверение, он протянул его Тонику.
Со сцены старый Оуграбка рассказывал, как тяжело жилось рабочим полвека назад. Текстильщики работали семь дней в неделю, по тринадцать — четырнадцать часов, и зарабатывали от пятнадцати до тридцати крейцеров. Рабочие и ели и спали на фабрике, зачастую тут же умирали, работницы тут же рожали детей. Мастера били пожилых рабочих по лицу, а детей хлестали веревкой. Полиция была частым гостем в цехах, людей забирали за присвоенную тряпку или за одно слово протеста. Мастера бесстыдно приставали к молодым работницам и понуждали их к сожительству. Вечерами, когда рабочие шли с фабрики, обыватели, завидев их, делали большой крюк, потому что от рабочих пахло машинным маслом, джутом и водкой и они не скупились на грубые слова.
Неблагодарные слушатели равнодушно внимали старому ветерану, даже не притворяясь заинтересованными. Что им до всех этих ужасов, с которыми уже давно покончено? Все знали, что будет дальше: тусклый голос Оуграбки оживится, в блеклых глазах мелькнет огонек, и старик заговорит о первых собраниях социалистов на песчаных отмелях Влтавы, о подпольных рабочих организациях и газетах, о том, как взошла заря свободы. Людям в зале хотелось сказать оратору: «Мы очень уважаем тебя, старый товарищ, мы никому не позволим обидеть тебя даже словом, но пойми, что не об этом сейчас речь. Сойди с трибуны! Мы любим тебя! Когда ты умрешь, мы засыплем твой гроб красными цветами и всегда будем помнить о тебе, но только, пожалуйста, оставь сейчас эту тему. Ты весь в прошлом, а перед нами сейчас раскрывается будущее».
Тоник вернул «приказчику» партийное удостоверение.
— Ты из жижковской организации, товарищ Маржик? И мы не знали друг друга?
— Я жил за границей и вернулся только месяц назад.
Плецитый усмехнулся.
— Пражане очень осторожный народ, всего боятся, — сказал он Маржику. — А я знаю своих людей. Так что, товарищ, согласен ты доставить сюда оружие?
— Охотно, — ответил тот. — Где ты живешь, товарищ?
Тоник яростно лягнул Плецитого в лодыжку.
— В Карлине, Королевская улица номер шесть, второй этаж, квартира Шлегровой. Но дома ты меня не застанешь, я через три дня еду в Гамбург, оружие там, на одном пароходе, в порту. Можешь ты приехать туда?
— Безусловно!
— Наверняка?
— Даю слово! А я не съезжу зря?
— Нет, в этом я тоже даю тебе слово.
— Когда надо приехать?
— Ровно через неделю. Адрес: Гамбург, Санкт-Паули, Альтер Дамм сто двадцать семь, постоялый двор Вестермана. Там ты получишь от меня пулемет и ящик ручных гранат. Переезд через границу мы устроим. Идет?
— Идет! — сказал человек, несколько ошеломленный, и подал Плецитому руку.
— Теперь давайте послушаем оратора, — заключил Плецитый, — а то на нас все время оборачиваются. — Он повернулся к Тонику: — А что, этот дряхлый старикашка на сцене сам вылез или его подсунул президиум?
— Нет, — ответил Тоник, и Анне стало досадно, что он разговаривает с Плецитым. — Товарищ Оуграбка бывает на всех крупных собраниях.
— Я тоже всегда был против союза с буржуазией… — доносился голос Оуграбки; старик понемногу добрался и до современности.
Человек в очках вытащил новенький толстый блокнот, записал там пражский адрес Плецитого и еще раз переспросил гамбургский адрес.
— Я обязательно приеду, — сказал он.
— Приезжай. Можешь на меня положиться, я буду тебя ждать.
Старый Оуграбка говорил еще долго. Он распространялся о солидарности, которая избавила рабочих от всех былых бед и обеспечит им лучшую будущность. Социал-демократическая партия должна быть сильной и единой, всякий раскол на руку только ее врагам.
— Да, товарищи, надо порвать с буржуазией, я тоже такого мнения, — закончил он. — Наши вожди должны подчиниться воле рабочей массы. Раскол в партии недопустим, это было бы самое ужасное. Давайте же выступать на собраниях и разъяснять это рабочим. А если наши вожди сами не поймут, что нужно порвать с буржуазией, то они безусловно подчинятся воле рабочего класса. Я кончил.
Раздались аплодисменты, но хлопали больше по привычке. Оуграбка, кривоногий, маленький и бесцветный, как небеленое полотно, сошел со сцены.
— Старик ошибается, — сказал Тонику Плецитый. — Он уже не разбирается в обстановке. Раскол будет, и вожди не выполнят воли рабочих масс. — И, повернувшись к человеку в очках, он спросил: — А ты какого мнения?
— Конечно, он ошибается, — ответил Маржик, захваченный этим вопросом врасплох.
На сцену вышел Антонин Немец{139}, депутат парламента и председатель исполнительного комитета социал-демократической партии. Это был полный мужчина лет шестидесяти, с розовой лысиной и в золотых очках. Его встретили молчанием, отражавшим смешанные чувства аудитории — гнев, волнение, любопытство.
— Уважаемые товарищи! — неторопливо начал Немец. — Предыдущие ораторы во многом правы. Обстановка в нашей республике уже давно не такова, чтобы мы, рабочие, могли быть довольны. — Немец непринужденно, но твердо повторил пункт за пунктом обвинения правительству, выдвинутые Тоником и Плецитым. — Я, со своей стороны, присовокупил бы к этой оценке еще один, не менее важный, пункт: в промышленности заметны признаки кризиса, тяготы которого своекорыстные капиталисты пытаются переложить на нас. Они не хотят поступиться хотя бы частью своих громадных военных барышей…
Бывший красноармеец, с усмешкой смотревший на оратора, крикнул:
— Хорошо поешь! Я все жду, когда же ты скажешь: «но все-таки» или «несмотря на это».
В зале засмеялись.
— Ш-ш-ш!.. Тихо! — сердито крикнул кто-то.
Выкрик с места не смутил искушенного оратора.. Поправив золотые очки, он с достоинством посмотрел в сторону, где сидел Плецитый.
— Простите, гражданин, — сказал он, отчеканивая слова, с подчеркнутым спокойствием. — Насколько я помню, я не прерывал вас, и, надеюсь, вы тоже дадите мне сказать. Я называю вас гражданин, а не товарищ, ибо еще не ясно, принадлежите ли вы к нашей партии…
— Здорово ты наловчился во всяких трюках на собраниях, — засмеялся Плецитый. — Не удивительно: многолетняя практика!
— Мы знаем его! — раздались голоса. — Мы все его знаем! Это товарищ Плецитый. Мы знали его еще до войны.
— Господин депутат тоже знает меня, — усмехнулся бывший красноармеец.
— Верю, что вы его знаете, — не растерялся Немец. — Однако немало людей, которых мы знали до войны, а потом потеряли из виду, вернулись такими, словно их подменили. Я не хочу обижать кого-нибудь незаслуженными упреками. Если вы ему доверяете — значит, у вас есть на то основания. Что касается меня, — он постучал пальцем по груди, — то я не очень-то доверяю людям, которые на собраниях публично говорят о бомбах, динамите и адских машинах.
Анна была довольна этой отповедью Плецитому, так довольна, что ей захотелось смеяться. Она не удержалась, чтобы не бросить веселый взгляд на Тоника. Но тот был другого мнения.
— Разумеется, он врет, — сказал он, кивнув на оратора. — Но если сейчас встать и заявить об этом, он скажет, что он, мол, имел в виду не сегодняшнее собрание, а другие, когда Плецитый говорил о бомбах.
Плецитый усмехался, и от этого заметнее становился его белый шрам. Но Маржик, человек неискушенный, расхохотался вовсю. Его одернули, и он тотчас замолк.
— Но давайте все-таки продолжать, — сказал оратор. — Итак, Чехословацкой республике грозит тяжелый экономический кризис…
Депутат Немец еще не скоро произнес свое «но», которого ждал Плецитый. Позиции партийного руководства на этом собрании были довольно шаткими, и лидерам было выгодно, чтобы после Немца не успел выступить никто из оппозиции. Рабочие собрания редко кончаются позже десяти часов вечера, причем в таких случаях большинство участников обычно уходят раньше, чтобы после десяти не платить привратнику. Сейчас было уже девять часов, и оратору следовало бы говорить покороче; но он нарочно затягивал свое выступление и перешел к пресловутому «но» только через пятнадцать минут. Помолчав, он снова со спокойной уверенностью взглянул сквозь золотые очки в сторону Плецитого.
— А теперь, — произнес он, — перейдем к этому самому «но». Навострите уши, гражданин Плецитый! Но зададим себе вопрос: как же выйти из этого тяжелого положения? — Впервые за все время своей речи оратор повысил голос и загремел. — Вы считаете, что нужно погнать рабочих против штыков, пулеметов и пушек, гражданин Плецитый? Вы считаете, что нужно залить мостовые столицы благородной пролетарской кровью? Вы думаете, гражданин Плецитый, что наше положение станет лучше, если появятся тысячи новых вдов и сирот?
В разных углах зала шумно и демонстративно захлопали. Какая часть аудитории одобряет оратора? Одна пятая, одна шестая? Все головы оборачивались на рукоплещущие группы, ибо это интересовало всех, а особенно Немца; из-под очков он шарил глазами по залу.
Когда стало тихо, Плецитый встал и крикнул:
— Мы выйдем на улицы не умирать, а побеждать!
Зал откликнулся громом рукоплесканий. Они были громче и длительнее, чем доставшиеся на долю депутата. Молодежь явно была на стороне Плецитого.
Немец спокойно стоял на сцене и ждал. С его уст не сходила легкая усмешка. Подняв правую руку к подбородку, он покачивал указательным пальцем. Этот жест возбудил любопытство аудитории.
— Нет, нет, гражданин Плецитый, — толстый палец оратора, как маятник, качался из стороны в сторону, — мы слишком хорошо сознаем свою ответственность перед пролетариатом и собственной совестью и поэтому не только не допустим подобного преступления, — оратор выкрикнул это слово, подавшись всем корпусом вперед, — но приложим все силы к тому, чтобы помешать безответственным, легкомысленным или авантюристическим элементам совершить его! Как видите, гражданин Плецитый, я выражаюсь сдержанно, потому что хочу верить в искренность ваших опасных заблуждений. Я далек от того, чтобы называть вас провокатором. И для нас священна русская революция, гражданин Плецитый, и для нас священна борьба наших русских братьев. Но наши условия отличны от русских, и потому нам надо идти другим путем.
— В союзе с Крамаржем! — раздался выкрик.
— Мы не в союзе с Крамаржем, — с непоколебимым спокойствием ответил оратор. — Наоборот, как вы знаете, мы удалили Крамаржа из правительства{140}.
— Швегла{141} не лучше! Один другого стоит!
— Мы вообще не идем на союз с буржуазией. А если мы вошли в правительство, то по другим мотивам. Участие в правительстве дает рабочим не только возможность контроля…
В зале засмеялись.
— По-вашему, было бы лучше, если бы буржуазия одна управляла государством? — спросил оратор.
— Нет! Мы сами хотим управлять! Хотим диктатуру пролетариата! — раздались крики.
— Правильно! — снисходительно кивнул Немец. — Безусловно, товарищи, лозунги рабочего правительства и диктатуры пролетариата издавна содержатся в социал-демократической программе. К этому мы должны стремиться, и я не сомневаюсь, что со временем мы эти лозунги осуществим. — Оратор приятно улыбнулся. — Но я серьезно опасаюсь, — продолжал он приветливым тоном, — что нам трудно будет разговаривать, если мы станем все время прерывать друг друга. Дайте мне, товарищи, спокойно договорить, а кто со мной не согласен, тот получит слово и выступит. Итак…
Плецитый подошел к сцене и заглянул в список ораторов на председательском столике.
— После него записан депутат Гавлена, а потом директор Хуммельганс, — с усмешкой сказал он, вернувшись, Тонику. — Но они уже не успеют выступить и записались только на всякий случай. Я ухожу. Вы останетесь, влюбленные?
— Мы тоже пойдем, — сказал Тоник. — Анне надо вернуться раньше, чем запрут дом.
— А ты останься, товарищ Маржик, — повелительно сказал Плецитый человеку в очках. Тот замялся. — Останься, останься! Надо учиться азбуке подполья. Если мы уйдем все сразу, это покажется подозрительным. Итак, приезжай обязательно, я все приготовлю.
— Обязательно приеду!
Анна, Тоник и Плецитый вышли. Анна была недовольна, что с ними пошел Плецитый, и старалась не глядеть на него. Они прошли по двору. Сквозь стеклянную стену павильона лились снопы света. Через ворота они вышли на первый двор. Там их догнал студент Ярда Яндак.
— Почему ты уходишь? Я хотел с тобой поговорить, — сказал он Плецитому, но Анна чувствовала, что Яндак побежал за ними ради нее.
— В половине одиннадцатого я уезжаю с Вильсонова вокзала, а до того еще надо зайти домой, — ответил тот. — Старый Немец заговорит людей, они разойдутся через четверть часа, и все собрание не даст никакого результата. Чертовски плохо вы работаете! Каким идиотством было уступить им руководство собранием!
Через два двора Народного дома они прошли к задним воротам. В типографии только что начала работать ротация, в окнах редакции было светло.
— Куда ты едешь? — спросил Ярда.
— В Вену. Здешняя полиция уже охотится за мной. А отсиживаться в безопасных местах сейчас нет времени. Да, кстати, здесь и делать нечего; если бы было, я бы остался. У вас ведь все еще одни разговоры.
— Ты поверил этому Маржику, товарищ Плецитый? — спросил Тоник.
Бывший красноармеец засмеялся.
— Поразительно, до чего глупы у вас шпики! — сказал он. — Новенький блокнот, партийное удостоверение и немедленная готовность везти через границу пулеметы и бомбы! Но я действительно буду через неделю в Гамбурге.
— А зачем ты пригласил его туда?
— Хорошо, если бы он приехал! Но он не поедет: начальник пражской полиции Бинерт просто напишет гамбургским полицейским, чтобы они занялись этим делом. Там в порту действительно стоит один заокеанский пароходик, и на борту его есть надежные товарищи. Такую сволочь, как этот шпик, они заведут куда-нибудь в трюм или в кубрик, стукнут по башке гаечным ключом и бросят в грязную воду порта. Если такого гада не уничтожить, он погубит десятки товарищей.
Анна содрогнулась при этих словах.
Они вышли из Народного дома на шумные, ярко освещенные ночные улицы Праги. Плецитый оглянулся и, убедившись, что за ним не следят, крепко пожал руки обоим мужчинам и вскочил в вагон трамвая.
Ярда Яндак проводил Анну и Тоника до Вацлавской площади, хотя вначале он сказал, что выбежал из зала только затем, чтобы догнать Плецитого и поговорить с ним. Анна заметила эту уловку. Ей было приятно, когда перед домом Рубешей Тоник обнял и поцеловал ее. Она ответила ему горячим поцелуем, а потом, зардевшись, протянула руку смущенному Яроушку. Оба они отвели глаза, но рукопожатие Анны, теплое и дружеское, словно говорило сочувственно: «Мое сердце уже занято, Ярда…»
Студент и Тоник остались вдвоем.
— Мне бы хотелось поговорить с тобой, — сказал Ярда, подавляя волнение. — Зайдем куда-нибудь в кафе.
— Ладно.
Рядом сиял огнями «Пассаж», роскошное кафе с золочеными люстрами и мраморными стенами. Оттуда доносились звуки струнного оркестра, исполнявшего сентиментальную мелодию. Студент направился к входу в кафе.
— Сюда? — спросил Тоник.
— Да.
— Сюда я не пойду.
— Почему?
— Не пойду, и все.
— Почему же? — удивился студент. — Или ты боишься чистой посуды и серебряных ложек? Придет время, когда пролетариат будет есть на фарфоре и пользоваться серебряными приборами.
— Все это одни слова! — сердито сказал Тоник. — Не пойду я туда, где буржуи! Если хочешь, зайдем в какое-нибудь кафе на Жижкове, а не то я пойду домой.
— Ну, зайдем! — ответил удивленный студент.
Они молча зашагали на Жижков.
Раздражение Тоника скоро прошло, и он стал думать о сегодняшнем собрании, снова переживая волнения прений, отмечая ошибки, оценивая тактические возможности. Плецитый безжалостен, как гильотина, но он, как всегда, прав: какая глупость — дать им вести собрание! Вот они и завели его в тупик! Ясно, что старого Оуграбку они нарочно подсунули для этой цели, хотя он сам не сознает своей роли. Тоник мысленно все еще был на собрании, а студент думал только об Анне. Яроушку было грустно. Поцелуй Анны и Тоника болью отозвался в его сердце. Он все еще переживал рукопожатие Анны, понимая, что оно значит. Ему было стыдно, и он думал, краснея: «Чем было порождено это взаимное раздражение около кафе «Пассаж»? Столкновением рабочего и интеллигента или антипатией двух мужчин, влюбленных в одну женщину?»
Они шли к жижковскому виадуку. Ночная улица уже становилась безлюдной.
— Как ты думаешь, будет раскол в партии? — вдруг спросил Тоник. Вопрос был задан так внезапно, что студент опешил, — все его мысли были об Анне, — но он тотчас взял себя в руки. В памяти у него возник садовый павильон Народного дома, лампочки в табачном дыму под потолком, слова об оружии, лозунги, красные флаги с серпом и молотом. И он начал говорить о революции. От этого ему стало легче, он словно оглушал себя словами, радуясь, что пыл его чувств переключен на другое. Он говорил о примере русских товарищей, о Ленине, о завершенном этапе завоевания пролетарских масс и о захвате власти, о прыжке в будущее, о «празднике на нашей улице».
— Безразлично, будет раскол в партии или нет, — с жаром уверял он. — Это уже ничего не решает. Революция началась, и ее не остановишь. Она как стихия, как пожар, как наводнение!
— Не знаю, — холодно сказал Тоник. — Может быть. Но революцией надо руководить. Плецитый прав: необходимо оружие.
Студент заговорил о своем отце и партийном товарище, депутате Яндаке, и изложил его взгляд на единство социал-демократической партии. Яндак считал, что часть вождей не пойдет с революцией, они слишком обуржуазились, а революционному крылу не удастся повести за собой всю партию. Поэтому раскол неизбежен. Пролетариат должен создать новую партию, свою, пролетарскую, которая станет его боевым авангардом. Это надо сделать немедленно и во что бы то ни стало!
Они подходили к жижковскому виадуку. Тоник молчал. Студент пересказывал мнения отца, который примыкал к крайнему левому крылу, был связан с левыми в Вене и Берлине, а через них с Москвой. На этой неделе у него собрание в Кладно. Шахтерское Кладно революционнее Праги, первый взрыв произойдет именно там!
Тоник не отвечал.
— Жалко, что отца не было сейчас в Народном доме! У него собрание в Либне, он там сражается с Гамплом.
«А зачем ты пришел в Народный дом? — думал Тоник. — Ради Анны?»
Студент почувствовал холодность и нарочитость молчания своего собеседника.
— Что ж ты молчишь? — нервно спросил он.
Тоник пожал плечами.
— Что ж ты молчишь? — раздраженно повторил студент.
— Твой отец не пойдет с нами, — сказал вдруг Тоник.
Эта мысль уже не раз возникала у него, бегло, как искорка, которая, вспыхнув, тотчас гаснет; не будь этого разговора, Тоник никогда бы не высказал ее.
Они были уже под виадуком. Яроуш преградил Тонику дорогу, и оба остановились. Над их головами грохотал поезд. На стене под фонарем виднелась пестрая афиша с изображением Чаплина.
Студент схватил Тоника за руку.
— Ты с ума сошел?!
Тоник поглядел на него в упор и покачал головой.
— Известно тебе что-нибудь порочащее отца?
— Нет, ничего.
— По какому же праву ты говоришь?
Тоник не отвечал.
— Не отмалчивайся, это не выход. Твой товарищеский долг — ответить мне.
— Оставим это, Ярда, не хочется мне говорить на эту тему.
— Ты должен! — воскликнул студент.
— Ладно, я скажу, — произнес Тоник. — Дело в том, что я видел твою мать в белых перчатках и лаковых туфлях и твою сестру в шелковом платье.
Яроуш выпустил руку Тоника и схватился за голову.
— Ты с ума сошел!
— Нет.
— И поэтому мой отец не может быть коммунистом?
— Поэтому.
Студент нервно засмеялся. Они молча зашагали по вечерним улицам Жижкова и зашли в третьеразрядное кафе, где сидела компания ремесленников с какой-то тощей женщиной. За одним из столов играли в карты. Два сутенера, чуть ли не школьного возраста, ждали, пока их подруги принесут им деньги, и от скуки опускали монетки в оркестрион{142}. Гремела ария тореадора из «Кармен». На стекле оркестриона был нарисован зимний пейзаж с мельницей.
Тоник и Ярда сели за раскрашенный под мрамор железный столик. Размалеванная буфетчица подала им два стакана суррогатного кофе.
Студент сидел, опершись локтями о стол, сжав виски руками, и покачивал головой, в упор глядя на Тоника. Тот не отводил взгляда. Оркестрион все еще грохотал и гремел, изрытая арию тореадора, картежники за соседним столиком шлепали картами.
— А ведь это ужасно, — печально сказал студент. — Это просто ужасно — такое недоверие между рабочими и интеллигенцией!
Тоник потягивал сладковатую жидкость.
— Итак, все дело в белых перчатках, лакированных туфлях и шелковом платье? Понятно! Это слишком буржуазно, так же как чистые чашки и серебряные вилки в «Пассаже»? А если Анна купит себе шелковую блузку, ты перестанешь ее любить?
— Я сам купил бы ей такую блузку, будь у меня деньги.
— Вот видишь!
— Но у меня их никогда не будет.
— Ах, вот оно что! Значит, у кого есть деньги, тот не может быть революционером? Или ты думаешь, — и студент нахмурился, — что мой отец на жалованье у буржуазии?
— Оставим этот разговор, Ярда. Я уже сказал, что не знаю ничего плохого о твоем отце. Но с нами он не пойдет.
Тоник не отступался от того, что сказал однажды.
— Мне ты, значит, тоже не веришь — ведь у меня часы на золотой цепочке? Устроит тебя, если я сниму ее и отдам вон тем двум прощелыгам?
— Ты говоришь вздор!
— Завтра я продам ее и отдам деньги в партийную кассу.
— Не болтай зря! Сейчас я тебе верю. Но если тебе придется выбирать между нами и отцом, ты выберешь отца. Да и что тебе останется делать? Ведь тебе надо кончать ученье, а пойти в рабочие ты уже не можешь. Это было бы глупо и никому не нужно. Посмотрим, что будет через год, а может и раньше.
Студент все еще сидел, сжав руками виски и опустив глаза. «Спор это между рабочим и интеллигентом, — думал он, — или между двумя влюбленными — счастливым и отвергнутым?» В каком он невыгодном положении!
Он опять подумал об отце.
— Это ужасно, Тоник, это величайшая несправедливость! Тридцать лет отец борется вместе с вами, работает для вас, только и думает что о ваших успехах, а вы все еще не простили ему то, что он интеллигент. Мы воспитывались на учении социализма, мы росли среди вас, а вы нас не приняли в свою рабочую семью. Это ужасно!
— Ты — да, о тебе это можно сказать. Ты хоть и не вырос среди нас, но много бывал с нами. Ты — исключение. И все-таки даже ты отличаешься от нас…
— Чем? — Студент поднял голову.
— Откуда я знаю? Этот пример с кафе, конечно, чепуха. Но послушай, вот ты много болтаешь о серебряных ложках и чистой посуде, а тебе и в голову не приходит, что рабочего зло берет видеть в таких «Пассажах» всю эту сволочь, которая его обирает, что он одет не так, как они, что он не умеет вести себя в таком кафе и не знает, как надо брать в руки все эти красивые вещи. Во всем ты отличаешься от нас! А ведь это ты! Ну, а возьми партийных вождей, депутатов парламента, разных секретарей и редакторов, перебери всех и назови мне хоть одного, чьего сына или дочь ты когда-нибудь видел среди нас! Можно ли после этого удивляться нашему недоверию? А особенно сейчас, когда миновало мирное время и надвигаются серьезные события?
Студент долго смотрел на него печальным взором. На глазах у него, казалось, вот-вот покажутся слезы.
— Как же ты представляешь себе сотрудничество рабочих и интеллигенции? — спросил он.
— Никак не представляю! Интеллигенты, которые выйдут вместе с нами сражаться на улицах, будут наши. Но интеллигенция не решает дела. Не решает его и расправа с отдельными предателями, как этот Маржик, хотя она полезна. Решение в руках рабочих масс!
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК