В ДОМЕ НА ЕСЕНИОВОЙ УЛИЦЕ
Анна проработала у Рубешей еще месяц: архитекторша все искала деревенскую девушку. Меблировка квартиры стоила молодоженам страшных денег, хотя они покупали только подержанные вещи. Приказчики, которым нравилась белокурая Анна, всячески шли ей навстречу и охотно лазили под прилавки и в дальние углы склада, чтобы посмотреть, не завалялась ли там в соломе какая-нибудь бракованная посуда. Сто крон за месяц работы у Рубешей будут Анне очень кстати.
Тоник уже жил на Есениовой улице.
— Мы еще с вами сочтемся, господин Кроусский! — ледяным тоном сказал хозяин, принимая у него квартирную плату, но было ясно, что это говорится, только чтобы показать, что домовладелец не признал поражения. Он отлично знал, что выселить жильца из квартиры не легче, чем найти квартиру через жилищный отдел.
Ночь с субботы на воскресенье Анна проводила с Тоником в их новой квартире, а потом возвращалась к Рубешам, это тоже было выговорено у хозяйки. Такие ночи были неописуемо хороши именно потому, что они не следовали непрерывно одна за другой, а словно золотые звенья были вплетены в стальную цепь будней, — шесть стальных звеньев, а седьмое из золота! Нет на свете большей радости, чем проснуться и увидеть рядом голову любимого.
— Ты любишь меня, Тоничек? — шептала Анна и, насмотревшись на мужа вдоволь, будила его поцелуем.
— Знаешь ведь! — отвечал он сквозь сон, еще с закрытыми глазами. Произнести такие нелепые, по мнению Тоника, слова, как «я тебя люблю», у него не поворачивался язык.
Тоник открывал свои светлые стальные глаза; его освеженное сном лицо сияло, и сильные пальцы сжимали плечо Анны так крепко, что Анна слегка стонала.
— Как это хорошо! Как хорошо! — шептала она. — Верно, это хорошо, Тоничек?
Но Тоник знал только слова труда и революционной борьбы. О его желании говорили его объятия, о его привязанности к Анне — его труд. Каждую субботу Анна находила, что в квартире сделано что-нибудь новое: Тоник переложил печь, выбелил комнату и кухню, дощечками от старого ящика зачинил дыры в полу. Как-то он смастерил кухонную табуретку и выкрасил ее белой масляной краской. Это было больше, чем слова любви.
В три из этих четырех субботних вечеров Тоник говорил ей: «Ты не заснешь? У меня, видишь ли, собрание, и я вернусь в десять». И он ни разу не сказал: «Жаль, что надо идти на собрание». Ничто не заставило бы его произнести такую фразу. Он был солдат, в казарме которого сейчас трубят боевую тревогу.
Анна была счастлива, даже оставшись одна. Оглядывая свою комнату, она думала: «Вот бы еще сюда диван и шкаф, а на окна цветы, как у нас дома, в деревне. Ах, скорей бы пришел Тоник с собрания!»
В один из таких субботних вечеров к ней пришла в гости Маня и, развернув большой бумажный сверток, поставила на стол великолепную бронзовую лампу с совершенно новым фитилем и стеклом.
— О господи, зачем же это, Манечка?
— Она все равно никому не нужна, валялась там у нас на чердаке.
Но новое стекло и фитиль наверняка не валялись на чердаке.
— Маня! — повторяла восхищенная Анна.
— Это тебе мой свадебный подарок, — смеялась Маня.
— Ты посиди у нас, Манечка, — сказала Анна, и ей было так приятно впервые произносить это «у нас», обращаясь к своей первой гостье.
— Куда там! В Народном меня ждет Богоуш.
Маня вскочила и устремилась вниз по лестнице. Анна едва успела проводить ее до дверей. Спустившись на один пролет, Маня что-то вспомнила и остановилась.
— Да! Дворжакова велела узнать у тебя, почему твоя старуха сегодня ходила как в воду опущенная?
— Хозяин опять ругался и кричал.
Маня захохотала и помчалась дальше.
Уходить в воскресенье из квартиры на Есениовой улице Анне очень не хотелось, но к девяти утра нужно уже было быть у Рубешей. Она поцеловала Тоника, который, пристроившись за столиком, писал какие-то партийные бумаги, и открыла дверь на лестницу. Одновременно с ней на площадку вышли, как бы случайно, две соседки: тощая и длинная супруга унтер-офицера Клабана и жена торговца Эндлера. Унтер-офицерша была в красных домашних туфлях и пестром халате из материи, которая идет на абажуры («Вот так вид! — воскликнула бы Маня. — Точь-в-точь настольная лампа!»). Обе соседки уже некоторое время сторожили у полуоткрытых дверей, чтобы не упустить возможности взглянуть на молодоженов. Тут же торчала семнадцатилетняя Слава Кучерова с маленьким братишкой на руках. На ней была только короткая нижняя юбка и рубашка, под которой обрисовывались острые груди. Она поджидала Анну на ступеньках, нисколько не тая своего любопытства. Сама не зная почему, Анна покраснела и быстро пошла вниз по лестнице.
Теперь на трамвай! И вот, наконец, Анна идет по безлюдной Вацлавской площади к дому № 33. Всю дорогу она думала о Тонике, ее тело еще полно сладости этой ночи, и она знает, что пройдет целая неделя, пока она сможет снова вернуться домой; она невольно замедляет шаги и чувствует себя, как школьница, которая опаздывает на урок и знает, что господин учитель будет браниться.
Хозяйка уже варит суп, в кухне пахнет свежим мясом и овощами. Анна здоровается с ней и, как всегда по воскресеньям, идет в гостиную вытирать пыль. Хозяин сейчас принимает ванну. В гостиной развалилась на диване непричесанная барышня Дадла в синем шелковом халате. Закинув ногу на ногу и отвернув полу халата, она с удовольствием разглядывает свои красивые икры. Анна снимает туфли, подставляет стул к буфету и становится на него, чтобы снять большую желтую вазу. Подняв руки и вытянувшись всем телом, она достает эту вазу и замечает, что барышня внимательно смотрит на нее.
Дадла вдруг вскакивает с дивана и, став перед Анной, пронзает ее взглядом.
— Анна! — кричит она, как полицейский, застигнувший преступника. — Анна, вы в положении!
Анна краснеет до корней волос. Дадла разражается неистовым хохотом, в котором нет ничего веселого, и выбегает из комнаты.
Анна продолжает убирать комнаты. Она смущена, но сейчас ее уже не пугает разоблачение, которого она так долго боялась. Что для нее Рубеши? Что для нее барышня Дадла?
Через минуту барышня возвращается. Она идет к окну, делает вид, что смотрит на улицу, потом подходит вплотную к Анне. В глазах у нее скачут огоньки.
— Ты думаешь, я здесь долго останусь? — говорит она. — Убегу с первым встречным мужчиной!
Анна приходит в ужас от злости, с которой это сказано. Но она лишь слегка пожимает плечами. Какое ей дело до всего этого? На Есениовой улице ее ждет новая квартира и Тоник. Недолго ей оставаться у Рубешей.
Дни действительно проходили, но страшно медленно. Иногда по вечерам Тонику удавалось урвать четверть часа и погулять с Анной в саду у Вильсонова вокзала. Но эти короткие прогулки только усиливали стремление Анны к своему очагу. А в семикомнатной квартире Рубешей попрежнему бродила бледная и обрюзгшая архитекторша, командовала прислугой, потихоньку плакала над письмами из Давоса, крала на рассвете кредитки из бумажника мужа и вздыхала в кухне над плитой:
— Ах, насколько легче живется вам, людям низших классов!
В этих словах была зависть больных к здоровым, ненависть старости к молодости.
Но вот прошли условленные четыре недели. Архитекторша нашла, наконец, подходящую прислугу. До этого у нее уже побывали две кандидатки и поработали несколько дней вместе с Анной, но одна из них оказалась забитой недотепой, и ее не взяли, а другая — социалисткой: однажды вечером хозяйка подслушала, как эта девушка разговаривала с Анной о богатых и бедных, — и она тоже не была принята. Первую из них звали Матильда, она была родом из Валашске Мезиржичи, ходила в церковь, вставала в половине пятого утра и целовала хозяйке и барышне руки.
«Не надо, не надо!» — говорила хозяйка, однако не вырывала руки. Но Дадла защищалась: «Вы что, спятили? Перестаньте лизать мне руки!» Матильда упорно цеплялась за руку барышни, и та смеялась: «Боже, какая глупая!.. А дала вам мама читать о Кише и Ландру?»
Вскоре Анна окончательно переехала на Есениову улицу. На прощанье хозяйка подала ей два пухлых пальца, а барышня вытащила пару потрепанных ботинок, три пары чулок со спущенными петлями, розовый шелковый платочек с монограммой, совсем новенький, и три куска мыла. Все эти подарки пришлось спрятать от Тоника, потому что он выбросил бы их в окно, а Анне было их жалко.
Прощай навсегда, семейство Рубешей!
«Домой!» Это было новое и блаженное чувство! Оно еще усиливалось оттого, что на последнюю получку Анна купила отличную посуду. Теперь у нее были и противень и сковородки с разводами такого цвета, как мраморные колонны в шикарных кафе. Анна сварила свой первый семейный обед, сильно волнуясь, потому что была не уверена в новой духовке, и накормила мужа рулетом, который она торжественно резала и накладывала ему на тарелку, полную кнедликов с капустой.
И вот она живет у себя, в третьем этаже старого жилого дома на Есениовой улице, в квартире с коридором, куда выходят еще четыре двери.
Анна начала знакомиться с домом и с соседями. Все пять квартир на этаже были одинаковы — в одну комнату, с двумя окнами, выходящими на двор, за которым виднелся заросший кустарником косогор; к вечеру его освещают косые солнечные лучи. Кухоньки здесь темные и крохотные. В общем коридоре по вечерам светятся их забранные решетками окна, закрытые белыми или пестрыми занавесками. В коридоре всегда полутьма, свет сюда проникает только сквозь матовые стекла двух окон на площадках лестницы, причем одно из этих окон освещает также площадку нижнего этажа, а другое — верхнего. Воздух в коридоре всегда затхлый от сладковатой смеси разных запахов; здесь пахнет жареным луком, картофельной похлебкой, серым мылом и керосиновыми лампами, которые приходится зажигать уже во второй половине дня.
Днем в таких домах на Жижкове вы найдете только женщин, — мужья на работе, дети в школе или на улице. А если кто-нибудь из мужей работал в ночную смену и сейчас дома, — он отсыпается на кровати с пестрым постельным бельем, и из-под одеяла виден только клок его волос. Соседки знают друг о друге все: что у кого варится на обед, сколько у кого денег в кармане и заплат на белье. Нравы здесь не такие, как в буржуазных квартирах, запертых на французские замки и неприступных, как сейфы их обитателей. В общих коридорах жижковских домов двери всегда открыты настежь, чтобы выходил пар от корыт и кастрюль. А если чья-нибудь дверь и закрыта, всегда можно заглянуть в окно и, убедившись, что соседка дома, войти, пожелать доброго утра, попросить ненадолго терку, немного тмина или пять крон до завтрашнего дня. В коридоре же находится общий водопровод и две уборных — повод вечных споров и ссор.
Женщины в доме всегда судачат. Темы у них две: деньги и женская доля — два столпа, на которых стоит мир. В других кругах общества эти проблемы облечены в экономические формулы, включены в программы политических партий, положены в основу эстетических школ и светских условностей, здесь же деньги и женскую долю воспринимают с самой простой материальной точки зрения: если в субботу муж приносит на десять крон больше, чем в прошлую получку, это такое же важное событие в семье, как и тот факт, что лавочник снова накинул на маргарин полкроны. Нет большего огорчения, чем если какая-нибудь из соседок «опять влипла», потому что денег всем хочется иметь побольше, а детей поменьше.
Кроме этих основных тем, разговоры идут о мужьях, детях и соседях. Дни домохозяек заполнены мелкими заботами, интересом к чужой беде и к уголовной хронике в газетах, пустяковой ревностью и спорами об очереди мыть коридор и уборную.
Но все это только по будням. В воскресенье картина меняется, потому что по воскресеньям дома мужья. В субботу вечером они до пояса вымылись в лохани с теплой водой и надели чистые рубашки, но в пиджаки они облачатся только в воскресенье, после обеда. Дом выглядит уже по-иному, почти празднично. Занавески на кухонных окнах спущены, каждая квартира стала крепостью. Соседки ходят мимо друг дружки торопливо, как чужие. У каждой сейчас дома муж, самый лучший из всех, несмотря на все его недостатки, и каждая жена немного ревнует своего к соседкам. Его рубашка должна быть белее, чем у всех, его воротничок и каждая пуговка должны быть в образцовом порядке, потому что соседки смотрят и сравнивают. И беда той соседке, которая осмелится косо взглянуть на чужого мужа.
Анна познакомилась с соседями. Рядом жила востроносая унтер-офицерша Клабанова. Анна уже знала ее «абажурный» халат и красные шлепанцы. У госпожи Клабановой были дети-близнецы; с соседками она не особенно дружила, потому что муж у нее получал постоянный оклад и квартиру они занимали одни. За следующей дверью жила семья чернорабочего Кучеры с семью детьми. Муж работал то на стройках, то на прокладке городской канализации, жена — в прачечной. Когда они работали оба, то еще кое-как сводили концы с концами, но если отец был без работы, семье приходилось очень туго. Они держали жильцов, то двух, то трех, а в прошлом году, когда Кучера пять месяцев был без работы, продали одеяла, и теперь им нечем было укрываться. Иногда и у матери не было работы, тогда младшие дети шли побираться. Они входили в чужие кухни, взявшись за руки, молча становились у дверей, не отвечая ни на вопросы, ни на шутки, и долго смотрели на взрослых своими доверчивыми и глупыми глазами, пока, наконец, получали что-нибудь съестное. В соседних домах их уже знали, и только очень редко хозяйка, семье которой жилось едва ли лучше, чем семье Кучеры, говорила им: «Сегодня идите к другим, чертенята, у меня у самой ничего нет». Домашнее хозяйство в семье Кучеры вела семнадцатилетняя Слава, тощая девчонка, вечно ходившая в полосатой нижней юбке и рубашке с короткими рукавами.
В следующей квартире жила гардеробщица Ставовского театра, вдова Эндлер, с сожителем, мужчиной неопределенного возраста и занятий. В прошлом году он обходил дома, продавая туалетное мыло в пользу слепых ветеранов войны, в этом году распространял лотерейные билеты Общества заботы о материнстве и младенчестве, работая из двадцати процентов. Когда всем этим комбинациям пришел конец, он занялся торговлей «произведениями живописи, с выдачей гарантий в их оригинальности». Они держали жильцов: шофера, парня в кожаной куртке, и кельнершу из ночного кабачка, которые вдвоем занимали одну кровать и спали на ней по очереди — шофер ночью, когда курва была занята у себя в кабачке, а она днем, когда он был на работе. Слово «курва» здесь не считалось обидным. Если вы, например, спросите жену закройщика с четвертого этажа: «Госпожа Стейскалова, а чем занимаются ваши дочери?» — она ответит: «Марженка работает у Маршнера, младшая — ученицей у портнихи, а Эмилька — курвой». Это такая же работа, как всякая другая, и, когда отец, мать, Марженка или младшая девочка ночью идут по нужде в коридор, они проходят через кухню, где Эмилька как раз зарабатывает свой хлеб.
В квартире направо живет семья рабочего Чинчвары. Чинчвара и его жена состоят в социал-демократической партии. Но разве это настоящие партийные товарищи? Тоник только рукой махал, когда речь заходила об этой паре, которая только и делает, что работает и копит деньги. В доме много судачили о сбережениях Чинчвары, и в сердце Анны тоже закралась зависть. В ней заговорила жадность крестьянки и эгоизм будущей матери. Тоник заметил это.
— До чего глупо живут эти люди, — сказал он. — Кому нужно, чтобы одна рабочая семья нечеловеческим трудом добилась буржуазного достатка? Разве цель жизни в том, чтобы дать сыну университетский диплом? Если бы старый Чинчвара не тратил все вечера на то, чтобы приработать, а активнее участвовал в партийной жизни, он бы больше сделал этим для пролетарских детей, в том числе и для своих собственных.
Анна видела Чинчвару и его жену на нескольких собраниях, и они ей запомнились, во-первых, потому, что у них такая странная фамилия, а во-вторых, потому, что они вели себя как-то иначе, не так, как все: никогда не выражали согласия или несогласия, никогда не просили слова, а только пили пиво, всегда одну кружку на двоих. Чинчвара закуривал трубку и потом, не докурив, прятал ее в карман. На собраниях часто бывали сборы пожертвований, рабочие давали, кто сколько может. Кто не мог дать ничего, не давал, и на него не обижались. Старый Чинчвара давал всегда, и всегда не слишком много и не слишком мало.
Во всем эта чета отличалась от других рабочих. Чинчвара был печником и работал на фабрике. Приходя с работы, он не переодевался и не отдыхал, как другие, а брал ведерко с глиной и отправлялся по домам чинить и складывать печи. Работал он и по воскресеньям. Его жену Анна всегда видела в мокром фартуке и с засученными рукавами. Чинчварова вечно стояла у плиты или у корыта и стирала на своих или чужих. В погожий воскресный день, когда даже самые бедные семьи шли погулять за город, она стояла в кухне у гладильной доски, а ее муж ходил где-нибудь со своим ведерком. Детей у них было четверо — два мальчика и две девочки. Старший, Пепик, изучал юридические науки, Ярда ходил в реальное училище, Божена была в ученье у модистки-шляпницы, а Фанда еще училась в школе. Вся семья питалась кониной и спала в тесной кухоньке, потому что комнату они сдавали трем девушкам, служившим продавщицами. Каждый вечер в кухню вносили два тюфяка, а наутро их снова укладывали в кровати квартиранток. В семье Чинчвары спали по двое: муж с женой, братья и сестры. Свет у них на кухне горел долго после того, как все соседи улеглись. Дочери и отец уже спали, мать гладила или стирала, а за кухонным столом занимались при керосиновой лампочке оба сына. И если третьеклассник Ярда начинал клевать носом над книгой, мать отвешивала ему оплеуху и кричала: «Учись!»
Эта крупная, плечистая, немного располневшая женщина была главой семьи, а низкорослый бородатый печник рядом с ней походил на воробушка. Деньги, надо зарабатывать деньги! Чинчварова знала цену деньгам еще и потому, что она не экономила на еде, ее семья ела досыта. Она не забывала печального примера семьи из соседнего дома, вечно сидевшей на одном кофе: оба сына там умерли от туберкулеза, не закончив ученья. Деньги, надо зарабатывать деньги!
Однажды был такой случай. Столяры, работавшие во дворе, зазвали к себе в сарай пятнадцатилетнюю Божену, рыжую, как лисичка, допытывались, вся ли она такая веснушчатая, и посулили, что сложатся по пятидесяти геллеров и отдадут ей, если она разденется перед ними. Соседки донесли Чинчваровой, что ее дочь поддалась на этот соблазн. Мать потом трясла Божену за плечи: «А куда ты дела эти деньги, стерва?»
У Чинчваровой были холодные и суровые глаза, Анна их побаивалась. «Мы знакомы», — строго, без улыбки, сказала Чинчварова, когда она и Анна впервые встретились в коридоре, и подала Анне руку, от бесконечных стирок белую, как бумага. Ее рукопожатие было совершенно равнодушным. Быть может, она ненавидела всех окружающих за то, что ей, для того чтобы воспитать детей, приходилось работать, как вьючному животному, а все другие соседи, по ее мнению, вели жизнь, полную удовольствий и развлечений.
Этажом выше жила разведенная дамочка с крашеными волосами и намазанными губами. Она была на содержании у какого-то коммерсанта, который регулярно навещал ее по понедельникам и четвергам от десяти до двенадцати дня. Дамочка питалась в ресторане и держала прислугу.
Однажды днем Чинчварова подстерегла эту дамочку и, увидев, что та спускается по лестнице, вышла из кухни на площадку.
— На пару слов, сударыня!
— О, пожалуйста, госпожа Чинчварова, — ответила та с приторной вежливостью.
— Пепа! — позвала Чинчварова.
В дверях кухни показался двадцатилетний студент. Лицо его залилось краской, и он не сводил глаз с матери.
— Сюда, сюда, подойди поближе! — прикрикнула Чинчварова, и молодой человек безропотно повиновался.
Мать уперлась мокрыми руками в бока.
— Так вот что, сударыня, не воображаете ли вы, что я растила этого парня для вас?
— Ах, что вы, госпожа Чинчварова!
— Не вздумайте нахально отпираться! Этот дурень был у вас. Три раза! Я его заставила сознаться. Вы его соблазняете, вы, крашеная дрянь, вы, потаскушка…
— Мама, ради бога, прошу тебя…
— Молчи! — крикнула Чинчварова и замахнулась на сына. — Это мой сын, мой, сударыня! Вот этими руками к его выходила, — поглядите на мои руки, на что они стали похожи за двадцать лет! Вам мальчишка, конечно, нравится, еще бы! Но это мой сын, и если вы от него не отстанете, я вам покажу, что эти руки, — она протянула их к волосам блондинки, — умеют не только работать! Вот так-то, зарубите себе это на носу! А ты марш домой, глупый мальчишка! Я выбью у тебя эту дурь из головы!
Красный как рак, студент исчез в дверях, а разведенная дамочка, презрительно пожав плечами и кисло улыбнувшись, пошла вниз по лестнице. Чинчварова погрозила ей вслед кулаком: «Дрянь ты эдакая!»
В открытых дверях кухни стояла унтер-офицерша Клабанова, из соседней двери вышла Слава Кучерова с маленьким братишкой на руках и с пятилетней сестренкой, цеплявшейся за ее пеструю юбку. Анна была в кухне и слышала всю эту сцену. В жижковских домах ничто не остается тайной.
Вечером Анна рассказала об этом случае Тонику.
— Ну, конечно, у Чинчваровой всегда так: «Мой, мой, мой!» — засмеялся он. — Однако этой буржуйской дармоедке поделом досталось!
Уже живя на Есениовой улице, Анна познакомилась с мучеником венгерской революции Шандором Керекешем. Она и Тоник однажды встретили его на Жижкове. У Керекеша были глаза умирающего, руки горячие.
— Как поживаешь, товарищ Керекеш? — спросил Тоник.
— Умираю, — сказал тот просто.
— Ты ведь выдержал кое-что и потяжелей.
— Теперь уже не выдержу.
Керекеш получил документы одного словацкого товарища и остался жить в Праге. Под чужим именем он поступил токарем на завод Данека. Но тяжелая работа была ему уже не по силам, и врач страховой кассы написал на его листке буквы «ИПТ», что значит по-латыни: «infiltratio pulmonum tuberculosa»[43], а рабочие расшифровывают их: «инвалид, послезавтра труп». И врачи и рабочие редко ошибаются в таких случаях.
Керекеш зарабатывал на жизнь продажей газет на улицах. Он проводил Тоника и Анну до дому. Разговор шел о партии, о венгерской эмиграции, о белом терроре в Венгрии.
— Домой я уже не вернусь, — сказал Керекеш слабым голосом чахоточного. — Не дождаться мне нашей победы. Вы здесь делаете еще только первые шаги. Эх, сколько бы я дал за то, чтобы еще чем-нибудь помочь революции!
Они стояли перед домом, где жили Тоник и Анна. Керекеш смотрел наверх, разглядывая лестницу, — может быть, он делал это, чтобы не встречаться глазами с собеседниками.
— Ты теперь живешь здесь? — спросил он и даже не заметил, что Анна кивнула утвердительно.
— Есть у тебя какие-нибудь новости из дому? — нарушил молчание Тоник.
Керекеш покачал головой.
— Брата повесили, о жене и детях я ничего не знаю.
Он торопливо пожал руки Тоника и Анны своей горячей рукой и ушел, не оглядываясь. Они смотрели ему вслед, и им стало грустно. Жалко Керекеша! Жалко не только умирающего человека — слишком много их умирало тогда! — жалко бойца, вынужденного покинуть строй.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК