О ЛЮБВИ К РОДИНЕ{5}

В один из дождливых ноябрьских дней пан лейтенант Мазанец проводил занятия с чехами 3-й роты 74-го императорского пехотного полка, дислоцировавшегося в Либерце. Он читал лекцию о любви к родине — третью трехчасовую лекцию на эту тему.
Две недели тому назад пан капитан вызвал его в ротную канцелярию, услал в коридор рехцумака (так звучит чешское сокращение немецкого «Rechnungsunteroffizier»[7] и сказал:
— Послушайте, господин поручик! В полку опять затеяли какую-то реформу. Глупость невообразимая. Нынче каждый дурак считает себя спецом в военном деле. Необходимо, видите ли, подвести под военную службу идейный базис, — красиво звучит, не правда ли, «идейный базис»? — привить солдатам любовь к родине. Блестящая идея! Разводить философию с солдатней! По-моему, это наилучший способ превратить роту в стадо свиней. Солдат должен научиться стрелять и повиноваться. Только этого я требую. Больше мне от него ничего не надо. Все остальное — чушь. Но в полку загорелось. Так вы уж привейте своим часиков за пятнадцать эту самую любовь к родине. Используйте для этого послеобеденное время, дождливую погоду. Кое-какой материал найдете в уставе, кое-что придется самому придумать. А если кто-нибудь из ваших молодцов будет чересчур умничать на занятиях — сажайте немедленно под арест!
Легко сказать, господин капитан, «часиков за пятнадцать»! Пятнадцать часов это все-таки пятнадцать часов. Тем более что сейчас идет только девятый час. Не может же человек без конца что-то выдумывать!
На скамье у стола и на черных сундучках возле коек сидят тридцать девять солдат. Помещение наполнено запахами пыли, холодного дыма и хлеба. Главным образом — хлеба: кислым ароматом черствого, сладким благоуханием свежевыпеченного, удушающей вонью переваренного. Пан поручик стоит посреди комнаты, широко расставив ноги. Одной рукой он держится за саблю, а другой подкручивает усики. Судя по всему, у него приподнятое настроение.
— Ну-с, рядовой Хомяк!
С сундучка вскакивает солдат, вытягивается в струнку и впивается в поручика голубыми испуганными глазами.
— Ну-ка, расскажи, что такое родина?
Хомяк не понимает офицера. Он рекрут, русин из Прикарпатья, один из многих, кто составляет контингент этого текстильного, а вернее сказать — туберкулезного, края. В армии он всего шесть недель.
— Ну-с? — произносит поручик и складывает руки на груди, словно желая показать этим, что он готов немного подождать.
— Ну-с? — повторяет он минуту спустя снисходительным тоном, чуть приметно улыбаясь уголками рта и раскачиваясь. Он прекрасно понимает, что и это второе «ну-с» ни к чему не приведет, но испуг в голубых глазах русина и трагикомическое выражение его лица забавляют поручика.
Однако постепенно улыбка исчезает с лица поручика, оно становится серьезным и назидательным, полным доброжелательности и сознания важности момента.
— Ну-с, Хомяк! А ведь я говорил вам об этом на прошлом занятии. Ну-с, ладно. Итак — родина… Что же такое родина? — говорит он мягко.
— Чехи! — выдавливает из себя Хомяк.
С минуту поручик стоит неподвижно, потом безнадежно вертит головой:
— Trottel bl?des! Болван!
На душе у него становится легче. Некоторое время он молчит, раздумывая, что же теперь предпринять: продолжать ругаться, смеяться или возобновить беседу в серьезном педагогическом тоне? Поручик выбирает последнее.
— Сейчас увидишь, Хомяк, какую ты сморозил чушь… Ну-с… скажи мне, кто ты?
Хомяк молчит.
— Ты, ты… Понимаешь? Кто ты? — при этих словах поручик тычет в солдата пальцем.
Наконец, парень понимает, чего от него хотят.
— Пехотинец Василь Хомяк!
— Ну-с, Gott sei dank! Слава богу! Знает хоть, как его зовут! Но я тебя не об этом спрашиваю! Вот скажи мне — ты итальянец?
Хомяк тревожно оглядывается на товарищей. Кто-то сзади отрицательно мотает головой и моргает ему.
— Нет… — отвечает он, наконец. Говорит и не знает, то ли он говорит. Но — оказывается, правильно.
— Ну-с, хорошо! А кто же ты? Немец?
— Нет.
— Чех?
— Нет, — помолчав, неуверенно произносит Хомяк.
— Ну-с, то-то! Кто же ты все-таки? Русин?
— Нет! — на сей раз «нет» звучит чуточку уверенней.
Пан поручик упирает руки в бока и покачивает головой, словно удивляясь, до какой степени может дойти человеческая глупость.
— Не «нет», а «да», приятель! Ты русин. Русин! К тому же глупый, как пень. Ну, что ты на меня уставился? Ей-богу, ты русин!
Солдаты разражаются смехом. Пан поручик тоже смеется.
— Ну-с, как же, по-твоему, — ты русин?
Широкое лицо Хомяка неожиданно проясняется, словно только сейчас он понял смысл этого слова, и на него нахлынули воспоминания о поросших лесом горах, о бревенчатой халупе, о матери, о любимой девушке.
— Русин, — говорит он, голос его весело звенит, и глаза сияют.
— Ну-с, то-то! Стало быть, русин!
— Русин, — радостно повторяет Хомяк.
— Ну-с, ладно… А может, у тебя нет родины. — Голос и взгляд поручика становятся необычайно строгими, гневно отвергающими подобное предположение, его указательный палец поднимается к груди Хомяка, как бы давая понять, что он, пан поручик, ни за что не примет всерьез заблуждение солдата.
Лицо последнего утрачивает веселое выражение. Он чувствует, что от него ждут ответа.
— Нет, — выпаливает он наобум и тут же убеждается в том, что говорить этого не следовало. Но уже поздно.
Пан поручик в отчаянии шлепает себя по бедрам.
— Фу, — шумно выдыхает он и, расстроенный, начинает возбужденно ходить по комнате. Это длится долго. Наконец, поручик останавливается у дверей.
— Да, милые мои, тяжелый случай! — И снова хлопает себя по бедрам, так, что звенит сабля, и вновь принимается колесить по комнате.
— О чем вы, собственно, думаете! Неужели вы воображаете, что с такой армией можно выиграть войну? Как бы не так, господа пехотинцы! Пусть офицеры будут какими угодно смелыми, образованными… Пусть даже генералы будут ангелами — войны с такой армией не выиграть! Это вам не средневековье, когда исход сражений решался голой физической силой. В наше время войны выигрываются знаниями… А с таким сырьем…
Сабля бренчит о пол, а из плотно сжатых уст поручика исторгается что-то, не похожее ни на пыхтение, ни на попискивание, но что означает презрение, гнев и отчаяние в одно и то же время. Пан лейтенант в глубине души жалеет себя, ибо тот генерал с украшенной регалиями грудью, который в грядущих боях будет командовать бригадами, дивизиями и армиями, — это он сам, поручик Мазанец. Это на его мундире рядом с другими орденами будет сверкать орден Марии-Терезии{6}.
Поручик останавливается у окна, прислоняется лбом к стеклу и, нервно играя пальцами за спиной, смотрит куда-то вдаль.
А над солдатами, которые, скрестив ноги, с тоскливыми лицами сидят на черных сундучках, возвышается, как свечка, Василь Хомяк, устремив в пустоту взгляд своих прозрачно-голубых глаз. Это продолжается долго.
Пан поручик смотрит в окно на пустынный казарменный двор и совершенно не думает о занятиях. Ему вспоминается городской парк, пруд, кусты, окрашенные ноябрем в бледно-красный цвет, гувернантка у фабриканта Лейбига и ее темные, как сливы, глаза, «Ты меня любишь, моя маленькая ящерка?» — «Одного тебя, одного тебя на целом свете, Фаноушек!» Поручик вспоминает заросли акаций, где под ногами шуршат опавшие листья. Губы его слегка улыбаются, и на лицо ложится печать мечтательной мягкости.
Кто-то проходит по двору. Верхняя губа поручика приподнимается, обнажая прекрасные зубы. Кивком головы Мазанец дружески отвечает на приветствие. Он оборачивается и видит устремленные на него тридцать девять пар глаз, среди которых выделяются большие голубые глаза стоящего навытяжку Хомяка.
В конце концов не так уж несуразен этот Хомяк! А его загорелое лицо, пожалуй, даже приятно. Но вообще, что и говорить, убогий народ русины. Офицеров своих нет, священников нет, интеллигенции нет, даже школ — и тех нет. Обитают где-то на востоке монархии в лесах, в горных пещерах, в соломенных хижинах, питаются кукурузой и пьют самогон. Летом пасут свиней, а зимой травят волков. Попасть в армию — великое счастье для такого свинопаса. Там по крайней мере его хоть немного человеком сделают.
Поручик разглядывает Хомяка.
— Ну-с, Хомяк, — говорит он, — что такое родина, ты не знаешь… А фамилии своих начальников ты знаешь, а? Мою фамилию, например? Мою, мою! — Поручик тычет себя пальцем в грудь. Ну?
Хомяк улыбается.
— Герлетенант Франц Мазанец.
— Ну-с, хорошо. А как зовут нашего пана капитана?
— Геркаптан Кал Бавер.
— Ну-с, так. Герр капитан Карл Бауер. Ладно. А как фамилия нашего полковника?
— Геробст литер фёдор гртфрт рт гртфртквер.
Пан поручик несколько ошеломлен. Он разевает рот, таращит глаза и хватается за голову. Полное имя пана полковника — Теодор Риттер Грассерн Эдлер фон Штрандвер.
— Иезус Мария!.. Иезус Мария! Садись, осел! Садись! Получишь завтра взыскание. Садись!
Хомяк в отчаянии озирается по сторонам.
— Сесть… Сесть! Nieder![8]
Хомяк знает, что такое «нидр», но ему как-то в голову не приходит шлепнуться прямо на пол среди сундучков, да и места здесь маловато. И он стоит, не понимая, почему, собственно, на него кричат и чего от него хотят.
— Schrecklich! Schrecklich! Ужас! — надрывно кричит пан лейтенант. — Посадите этого вола!
Сосед берет Хомяка за рукав и притягивает к себе на сундучок, а бедняга русин, теперь уже совершенно растерявшийся, еще долго не может взять в толк, что это происходит.
— Капрал Граздера, подайте на Хомяка рапорт за леность и нерадение и вечером научите его говорить «Dass ich zum Rapport befohlen bin»[9] или я вас посажу вместе с ним!
— Melde gehorsam[10] подать на Хомяка рапорт и научить его говорить…
— Gut. Setzen. Сесть.
Тут поручик вспоминает, что нужно еще как-то убить оставшийся час злополучной любовью к родине.
— Ну-с, пойдем дальше, — говорит он. — Ефрейтор Чижек!
— Хир![11]
— Что такое родина?
— Родина — это страна, в которой мы родились.
— Ну-с, Gott sei dank! Ладно. Ты слышал, Хомяк?
— Хир! — Перепуганный Хомяк вскакивает с сундучка.
— Сиди, дурак! Итак, родина — это страна, в которой мы родились. Ну-с, хорошо. Скажите, ефрейтор Чижек, где, например, родились вы?
— Осмелюсь доложить — в Румынии!
— В Ру-мынии? Гм… Да… Значит, в Румынии? Хорошо… А знаете, ефрейтор Чижек, я нарочно подстроил вам ловушку. Сейчас я все объясню… Скажите только сначала, как случилось, что вы родились в Румынии?
— Мои родители работали там на строительстве дороги.
— Гм!.. Ja…[12] Это верно, в Румынии сейчас много строят. Между прочим, из Румынии также вывозят скотину. Вы, надеюсь, знаете, ефрейтор Чижек, что из Румынии вывозят ско-ти-ну, а?
Молодцы считают своим долгом посмеяться этой великолепной остроте.
— Ну-с, ruhe, ruhe! Спокойно! Теперь я вам все объясню. Значит, ефрейтор Чижек родился в Румынии, так?
— Так точно!
— Хорошо, скажите мне, ефрейтор, — значит, Румыния — ваша родина?
— Никак нет!
На лице поручика мелькает улыбка одобрения. Он кивает головой.
— Ну-с, то-то… Очень хорошо. А скажите, есть вам какое-нибудь дело до Румынии?
— Никак нет!
— А почему вам нет никакого дела до Румынии?
Этого ефрейтор не знает.
— Ну-с… Вам потому нет никакого дела до Румынии, что Румыния не ваша родина, так ведь? А до этого, как его, румынского князя Александра вам есть какое-нибудь дело?
— Никак нет!
— Ну-с, хорошо. Скажите мне теперь, подданным какого государства вы являетесь?
— Австро-Венгрии!
— Стало быть, Австро-Венгрия — ваша родина?
— Так точно!
— А почему Австро-Венгрия ваша родина?
— Потому что я подданный Австро-Венгрии.
— А почему не Румыния — ваша родина?
— Потому что мне нет до нее никакого дела!
— Так-с… повторите им еще раз, что является нашей родиной?
— Нашей родиной является Австро-Венгерская монархия!
— Так-с.
Пан поручик, упоенный победой над Румынией, пускается в триумфальный марш к дверям.
— Опять этот балда с ума сходит, — шепчет своему соседу по сундуку, ефрейтору Мацеку, старый тертый калач Пекарек, тот самый Пекарек, который в наказание служит в армии уже четвертый год.
— Угу, — равнодушно отвечает Мацек.
Дойдя до двери, поручик оборачивается и впивается в Чижека строгим взглядом.
— Откровенно говоря, ефрейтор, меня радует, что вы сами до этого додумались. Ну-с, gut, setzen!
Ефрейтор Чижек краснеет и садится.
— Запомните раз и навсегда, что такое родина! — вдруг начинает кипятиться поручик. — И чтобы мне в другой раз никто не болтал, что наша родина там, где мы родились! Этак, чего доброго, рядовой Вопршалек может родиться где-нибудь в Трамтарии{7}, а рекрут Блбоунек вообразит, что его родина — какая-нибудь Зламана Льгота!{8} Ну-с… повторим еще раз. Рядовой Мах, что мы называем своей родиной?
— Своей родиной мы называем Австро-Венгерскую монархию.
— А почему?
Солдат молчит.
— Ну, потому что мы являемся ее под… подда…
— Потому что мы являемся ее подданными.
— Ну-с, а как мы обязаны относиться к ней?
Солдат не знает.
— Как мы обязаны относиться к ней? — угрожающе повторяет поручик.
— Мы должны уважать ее, любить, воевать за нее, — неожиданно вспоминает Мах.
— А почему?
— Во-первых, потому, что солдату приказывают это делать…
— М-м… Так говорить не следует. Во-первых, потому, что это долг солдата. А во-вторых?
— А во-вторых, потому, что солдату это на роду написано!
— Bl?de! Болван! А не солдату — не написано, так, что ли, по-твоему?
— Никак нет! Тоже написано!
— Ну-с! А ты вообще знаешь, что значит выражение «написано на роду»?
— Так точно. Знаю.
— Ну-с… Возьмем хотя бы, к примеру, грудного ребенка. Вот он сосет у матери грудь, а ведь его никто не учил этому, стало быть тут и можно сказать, что это ему на роду написано. Или вот другой пример: два человека любят друг друга. Она — миловидная девушка с темными, как сливы, глазами, а он — красивый, интеллигентный юноша. — При этих словах пан лейтенант блаженно и двусмысленно улыбается, так, чтобы ни одна душа не сомневалась в том, что красивый, интеллигентный юноша это он сам, а миловидная девушка с глазами, темными, как сливы, не кто иная, как — «она». — Оба сидят на берегу пруда. Уже вечер, на небе мерцает желтым светом луна, все вокруг благоухает. Какая-то сила притягивает их друг к другу все ближе, ближе… Она склоняет ему голову на плечо и… — и неожиданно эту безмятежную лунную лирику поручик потрясает громом и молнией: — Кадержабек! Lausbengel! Mistkerl verfluchter! Zum Rapport![13] Паршивец!
Кадержабек вскакивает.
— Над чем смеялся? — вопит поручик.
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я не смеялся!
— Над чем смеялся, тебя спрашиваю? — не унимается разъяренный офицер.
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я не смеялся!
— Рапорт!
Сложив руки на груди, насупившись, поручик мечется по комнате. Глаза его сверкают. Он взбешен не на шутку.
— И после этого от нас еще требуют, чтобы мы с такими кретинами выигрывали войны! С такой сволочью! — Поручик хохочет дьявольским смехом отчаявшегося человека. — Ты им говоришь о самых возвышенных, о самых идеальных вещах, какие только могут быть в жизни, а они и тут вечно откопают какую-нибудь мерзость. Сволочи!
Он бегает по комнате, громыхает саблей, а глаза его мечут молнии на сундуки, койки, стены и пол, явно выискивая, к чему бы придраться. Но безуспешно. В помещении образцовый порядок. И хотя стоит гробовая тишина, всем ясно, что это — затишье перед бурей. Поэтому новобранцы дрожат от страха, бывалые солдаты ожидают, чем все это окончится, с любопытством, а старый тертый калач Пекарек, тот самый Пекарек, который в наказание служит в армии уже четвертый год, опять размышляет о чем-то непристойном.
И буря разражается. Повидимому, додумавшись до чего-то, поручик резко останавливается, подается всем телом вперед, хмурит брови и, не говоря ни слова, пронзает солдат страшным взглядом.
— Herstellt![14] — вскрикивает он вдруг. Его указательный палец впивается в воздух и застывает в таком положении.
Поручик стоит как вкопанный. Ни один мускул не дрогнет на его лице. Ни дать ни взять — статуя мести.
— Капрал Граздера!
Капрал вскакивает.
— Хир!
— Рядовой Хомяк!
Хомяк взлетает пробкой.
— Хир!
Этим поручик ограничивается. Он постукивает носком сапога о пол и пожирает глазами двух солдат, которые стоят, вытянувшись, как штыки на винтовках.
— Капрал Граздера… — и молчит.
Теперь уже в комнате — не просто трепетная тишина, а та тишина, какая обычно бывает на императорских маневрах, когда к войскам приближается самый главный начальник на войне. Поручик упивается этой тишиной, тишиной, вызванной им, поручиком Мазанцом, и пристально разглядывает то капрала, то Хомяка, продолжая при этом постукивать носком сапога о пол.
— Капрал Граздера, — повторяет он через минуту медленно и раздельно, — капрал Граздера! Рядовой Хомяк, если вы помните, сказал глупость… Вернее, я склонен считать то, что он сказал, глупостью. Склонен считать, хотя… хотя это вовсе и не глупость. Вовсе не глупость!.. — Глаза поручика впиваются в капрала. — Но после того, что здесь произошло, у меня нет ни малейшего желания быть к вам снисходительным… Этот человек сказал, что родина его — чехи!.. Так вот доложите мне, капрал Граздера, говорил я что-нибудь подобное?
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я ничего не знаю!
— Что?! Вы ничего не знаете? Не знаете, да?
— Осмелюсь доложить, не знаю.
— Не знаете… Стало быть, не знаете? Ну-с, хорошо. Рядовой Хомяк!
— Хир!
— Кто тебе сказал, что наша родина — чехи?
У русина начинают дрожать коленки. Он пялит на офицера голубые, полные ужаса глаза.
— Кто тебе это сказал? — орет поручик. — Кто сказал, что родина — чехи?
— Рядовой Прашек, — запнувшись, отвечает Хомяк, не совсем понимая, о чем его спрашивают.
— А-а-а! — поручик обводит взглядом сидящих солдат. — А-а-а! А вы об этом не знали, капрал?
— Не знал.
— Рядовой Прашек!
Нечто синее взмывает над глыбой солдат и сундучков.
— Хир!
— Вы говорили это Хомяку?
— Осмелюсь доложить, пан поручик, говорил. Только так, шутя.
— Zum Rapport! — ревет поручик, сверкая глазами. — Alle drei setzen![15]
За оскверненный пруд, за лунную ночь, за девушку, с глазами, темными, как сливы, за свои нежные чувства лейтенант отомстил и теперь снова намеревается повести разговор о любви к родине. Но тут в коридоре раздаются шаги и звон шпор. Дверь распахивается, на пороге появляется пан майор в сопровождении пана капитана.
— Habt acht![16] — командует поручик.
Солдаты вскакивают. Офицер щелкает каблуками и докладывает:
— Herr Major, ich melde gehorsam neununddrei?ig Mann[17].
— Danke. Ruhen lassen[18].
— Ruht![19]
Дело в том, что обучение новобранцев подходило к концу, и в ближайшие дни должен был прибыть сам пан полковник, чтобы лично проверить, умеют ли солдаты надлежащим образом сдваивать ряды, постигли ли они искусство рукопашного боя и приобрели ли соответствующие теоретические познания, гвоздем которых были фамилии начальников. Пан майор обходил сегодня роты своего батальона, контролируя подготовку. Майор бегло говорит по-чешски, и его знают как хорошего человека.
Вообще, надо сказать, все майоры слывут хорошими людьми. Если поручики существуют для того, чтобы наводить ужас на подчиненных, а цель жизни капитанов — умопомрачительный авторитет, то майоры рождаются на свет божий лишь для той надобности, чтобы быть ласковыми и обходительными с солдатами, а строгими и свирепыми только с капитанами и младшими офицерами.
Вот и сейчас пан майор отечески расспрашивает солдат, и те, оказывается, знают, что его, пана майора, зовут герр майор Готтлиб Подградский фон Влчи Гора, а пана бригадного командира — герр генерал-майор Юлиус Латшер фон Лауэндорф, пана полковника — герр полковник Теодор Риттер Грассерн Эдлер фон Штрандвер. Майор утвердительно кивает головой и рассказывает, как папаша пана полковника во время итальянской кампании героически оборонял осажденную приморскую крепость, о том, что берег по-немецки называется «штранд», а оборона — «вер», что это «вер» не имеет ничего общего с «квер»[20], что нужно говорить не «штамквер», а «штрандвер», и что, хотя он и знает, сколь трудно выучить двадцать подобных фамилий, солдатам все же надлежит знать их, так как, не сделай они этого, в случае войны им будет очень плохо, очень плохо… Затем он спрашивает по-немецки поручика, о чем была сегодняшняя лекция, и, узнав, что лекция была о любви к родине, говорит, обращаясь к одному из солдат:
— Ну вот вы… У вас такое сообразительное лицо. Как вас зовут?
— Рядовой Пауль Сомец.
— Старый служака, не так ли?
— Так точно!
— Сразу видно! Так вот, скажите мне, рядовой Пауль Сомец, что же такое родина?
— Родина — это страна, в которой мы родились.
Поручик, стоящий у двери, злобно хмурится и делает солдату знаки. Но пан майор как будто удовлетворен.
— Ну так, хорошо! Только, знаете ли, рядовой, под словом «родина» я подразумеваю и кое-что еще. Нет, то, что вы сказали, вполне правильно, ничего не могу возразить. Но в моем представлении понятие «родина» является синтезом самого прекрасного, самого светлого, самого дорогого из всего того, что у меня есть. И земля, завещанная нам отцами, которую мы обрабатываем, и ремесло, которым мы занимаемся, и родители, и честь, и любимая девушка — все это для меня входит в понятие «родина». — Пан майор улыбается. — Ну, а у вас, рядовой, есть любимая девушка?
— Осмелюсь доложить, есть!
— И вы ее любите?
— Люблю.
— Ну, вот видите. И если бы кто-нибудь захотел ее у вас отнять или обидеть, оскорбить, вы бы, конечно, стали защищать ее, так ведь?
— Осмелюсь доложить — стал бы защищать!
— И своих родителей, отца и мать, и родные поля вы бы тоже, конечно, защитили… А честь? У вас есть честь?
— Так точно!
— Ну, разумеется, разумеется. Ведь вы же солдат! А знаете ли вы, что такое честь, знаете?
— Осмелюсь доложить, — это когда кто-нибудь меня обзовет…
— Хорошо. Стало быть, если кто-то вас обругает, назовет дураком или еще как-нибудь почище, — этот человек, следовательно, оскорбит вашу честь, не так ли? А вы, разумеется, станете защищать ее?
— Так точно!
— Разумеется! Настоящий солдат, всегда защитит свою честь… Ну, а теперь скажите мне еще раз, что такое родина?
— Родина — это моя любимая девушка…
— Девушка, естественно, на первом месте, — улыбаясь, говорит майор по-немецки обойм офицерам, и те спешат угодливо осклабиться. — Так, хорошо, продолжайте!
— …мои родители, мое ремесло и моя честь.
— Очень хорошо! А кем вы были, рядовой, до армии?
— Музыкантом.
— О! — радостно восклицает пан майор. — Это интересно! Смотрите-ка, а мы совсем забыли! Музыка, искусство, культура — это ведь тоже входит в понятие «родина»! Тем более что наша родная Австро-Венгрия славится своим искусством. Венская музыкальная традиция! Чешская музыкальная традиция! Почти все великие музыканты — наши соотечественники. Вот видите, рядовой, а мы едва не упустили этого из виду. Ну, ладно. Давайте побеседуем немножко о том, в какой взаимосвязи находятся любовь к музыке и патриотические чувства! Вы мне назовите ваше любимое музыкальное произведение, пусть это будет народная песня или еще что-нибудь, и мы постараемся выяснить, почему именно оно вам нравится.
— Осмелюсь доложить, — наш оркестр пожарной команды в Пршикерске играет одну вещицу, называется она «Орфей в аду»{9}. Вот ее я люблю больше всего, потому что там у меня соло на кларнете, — говорит Сомец, явно довольный тем, что ему дозволено так долго беседовать с паном майором.
А майор, улыбаясь, опять обращается по-немецки к офицерам:
— Ну, господа, считайте, что тут я потерпел поражение. Никогда не следует предаваться чувствам во время исполнения служебных обязанностей. Каждая тактическая ошибка, господа, мстит за себя.
«Господа» опять считают нужным угодливо осклабиться, а пан капитан думает при этом: «Само собой разумеется. Тоже мне гениальное открытие».
Между тем пан майор снова оборачивается к Сомецу:
— Ну, хорошо! Скажите мне еще только, рядовой, каким образом вы будете защищать родину?
— Я буду стрелять.
— Хорошо. А если у вас кончатся патроны? К сожалению, на войне бывают такие случаи.
— Тогда, если неприятель далеко, я буду швырять в него камнями, а если близко — колоть штыком и бить прикладом.
— Превосходно! Теперь представьте себе такую ситуацию. Вы стоите на посту и не видите, как в тыл вам заходит противник, человек десять — двадцать. На вас набрасываются, вырывают винтовку и приказывают сдаться. Как бы вы поступили в этом случае?
— Я бы не сдался.
— А что бы вы сделали?
— Я бы защищался руками.
— Ну, вас бы сбили с ног, навалились на вас, начали бы душить.
— Тогда я бы стал метаться, вырываться, царапаться…
— Ну, они бы сели вам на руки, на ноги — вы бы и не пошевельнулись…
— Тогда бы я стал кусаться.
— Браво, браво, рядовой! Браво, герр лейтенант! Браво, браво! — И тут же пан майор добавляет капитану по-немецки: — Исключительно отчаянный парень! Настоящий солдат!
— Самый отъявленный негодяй во всей роте, часто напивается и буянит, из карцера не выходит.
— Ну, ja, у музыкантов это бывает. Во всяком случае иметь дело с таким типом людей на войне куда приятнее, чем с неженками… Что ж, пойдемте дальше. Молодцом, господин лейтенант!
Пан майор направляется к двери.
— Habt acht! — командует поручик, солдаты снова вскакивают, и двое всемогущих выходят из комнаты под звон шпор.
Поручик разрешает солдатам сесть, а сам ходит из угла в угол, звеня саблей, подкручивает усики и счастливо улыбается, довольный похвалой, выпавшей на его долю.
— Ну-с, хорошо, Сомец! Вот с кого нужно брать пример! Ничего не боится! Смело смотрит в глаза пану майору, бойко отвечает. Только не надо быть таким хулиганом, Сомец!
Так согласно предписанию прошли очередные три часа, отведенные на лекцию о любви к родине. И чешские парни из другого взвода, три русина и один поляк разошлись каждый в свое расположение. У немцев и у тех, кто понимал немецкий язык, тоже была «любовь к родине», только в соседнем помещении.
Вечером в 3-й роте 74-го пехотного полка уже ничего особенного не случилось. Все шло своим чередом.
В расположении первого взвода за столом сидел капрал Граздера и учил Хомяка говорить: «Herr Hauptmann, ich melde gehorsam dass ich zum Rapport befohlen bin»[21]. Обучение продолжалось уже около двух часов. Красный и злой капрал опасался, что из-за Хомяка ему придется отказаться от свидания с девушкой. Граздера поминутно смотрел на часы, кричал и стучал по столу, иногда задевая кулаком Хомяка. В конце концов Хомяк забыл и начало, которое он уже знал, им овладело какое-то отчаянное безразличие ко всему на свете. Злополучная фраза казалась чудовищной, гигантской змеей, сопротивляться которой бесполезно и которая, как ему думалось, рано или поздно проглотит его, несчастного солдата.
Упорной баталией капрала с Хомяком и Хомяка со змеей весь первый взвод был доведен до белого каления. Солдаты готовы были убить и русина и пана капрала, только бы не слышать назойливого и кошмарного «гератман их мельдеге… их-мель-де-ге (капралу пришла в голову счастливая идея произносить слова по слогам!), не томиться в ожидании, пока Хомяк запомнит хоть один слог или забудет и те два, которые осилил.
Когда капрал (уже в который раз!) вытащил часы и убедился, что время приближается к семи, терпение его лопнуло. Он встал и обратился к вольноопределяющемуся, который в эту минуту как раз натягивал воскресный мундир:
— Научите его. У меня больше нет времени.
— Немножко попробовать можно. Только я применю другой метод. Впрочем, все равно ничего не получится. За два часа могли сами убедиться.
— Меня это не касается. Исполняйте приказание.
Пан капрал опоясался ремнем с австрийским орлом и расправил шинель.
— Приказание-то вы дали, да невыполнимое. Все равно от «губы» никуда не уйдете.
— Это я и без вас знаю. Только сидеть нам придется на пару.
— Ну, ничего, как-нибудь переживем!
Уходя, пан капрал сильно хлопнул дверью.
Новый метод испытывался всего пять минут.
Вольноопределяющийся тоже ушел и тоже на свидание с девушкой.
Однако если в первом взводе в этот вечер было угрюмо и неприветливо, то во втором было весело. Оказывается, Кадержабек соврал пану поручику: во время описания лунной ночи он действительно смеялся, но смеялся тому, что шепнул ему на ухо Шрайбер. А в словах Шрайбера не было ничего безнравственного, как полагал поручик: речь шла всего-навсего о процессе пищеварения. Кроме того, второй взвод потешал Клуст, денщик пана поручика, который знал гувернантку, с глазами, темными, как сливы, и рассказывал о ней всякие истории.
В это же время в коридоре, у открытого окна, стоял рядовой Прашек, тот самый Прашек, который сказал Хомяку, что родина — это чехи. Он стоял, смотрел на угрюмый квадрат казарменного двора и плакал. В том, что он плакал, не было, между прочим, ничего удивительного: в начале осени в коридорах у окон часто стоят избалованные маменькины сынки, оторванные от материнских юбок и отданные во власть всемогущих фельдфебелей, и, глядя на сумрачный казарменный двор, плачут…
На вечернюю проверку дневальный никак не мог отыскать рядового Сомеца, о котором сегодня так лестно отозвался пан майор. Только к трем часам ночи его привел патруль из запрещенного дансинга «У лебедя», совершенно пьяного, истерзанного, без единой пуговицы и без погон. С двумя приятелями, — один из которых был егерем, а другой — ефрейтором 2-го батальона, — он разнес бы кружками и бляхой все заведение, если бы хозяин во-время не дал знать в казармы. Для Сомеца это не было чем-то необычным.
На другой день утром происходил опрос.
В коридоре с полной выкладкой по команде «смирно» ровной шеренгой стоят пятнадцать солдат. Пан поручик маячит на левом фланге и вот уже двадцать минут — благо, капитан сегодня не торопится — добивается, чтобы солдаты подравняли пятки.
— Эй вы, там, немного вперед, и вы тоже. Гавранек, назад! Много, hergot![22]
Наконец, когда все стоят так же, как и двадцать минут назад, из ротной канцелярии выходит пан капитан.
Выслушав все доклады и все «Herr Hauptmann, ich bitte gehorsam[23] выдать мне новые подметки» и «… разрешить мне…», пан капитан приближается к Сомецу.
— Herr Hauptmann, ich melde gehorsam, dass ich zum Rapport befohlen bin.
Капитан принимает равнодушную позу и этак безразлично разглядывает опухшие глаза Сомеца и кровоподтеки на его щеках и на носу.
— Ты? За что же это? — спрашивает он с любопытством.
Видно, пан капитан большой шутник! Он давно знает, за что, — ему первому доложили в канцелярии, но он хочет услышать обо всем еще раз.
— Осмелюсь доложить, пан капитан, вчера я был «У лебедя», и один штатский стукнул мою любимую девушку по голове.
— Гм, — удивленно и вместе с тем сочувственно произносит пан капитан. — Этот штатский есть хулиган! Ты говоришь, он дал тфой любимый тефушка по голове, так, что ли? Гм… Гм!.. А этот, тфой любимый тефушка — порядочный тефушка и ничего ему не сделяль, да?
— Ничего!
— Вот видишь. Я срасу догадалься, что нитшего… Шаль, шаль, такой красивый тефушка… Ну, а еще что?
— Осмелюсь доложить, этот штатский еще обругал меня и оскорбил мою честь.
— Так он еще обругаль тебя? Он еще оскорбиль тфой шесть? Нет, вы подумать только! Как же он оскорбиль тфой шесть?
— Он сказал мне, что я мерзавец.
Пан капитан таращит «от ужаса» глаза и складывает руки на груди, делая вид, будто ему не верится.
— Ты это серьесно гофоришь? Серьесно? Он сказаль, что ты есть мерсафец? Этот штатский сказаль тебе, что ты есть мерсафец. Нет, это нефосмошно. Я не верю этому… Гм-гм-гм! Послюшай-ка, Сомец, ты не снаешь, где шивет этот штатский?
— Осмелюсь доложить — не знаю!
— Ах… как это шалько, что ты не снаешь! Как шаль! Как ты тумаешь, почему я тебя об этом спрашиваю?
— Осмелюсь доложить — не знаю!
— Не снаешь? Он не снает! Так снай. Я хотель… э… э… besuchen[24] этот штатский, посмотреть на него. Таких умных штатских я еще не встречаль. Посмотреть и сказать: мое почтение, герр штатский, вместо того чтобы назвать зольдата Сомеца мерсафцем — вам бы следовало насвать его «самым отпетым мерсафцем во всем полку»! Ты… ты… — Пан капитан умолкает, а потом, вытаращив глаза, начинает кричать: — Паршифец! Только и снает, что наширается, как швайн[25], только и снает, что мордобоем санимается! Ну, погоди у меня! Я тебе покажу «любимый тефушка», я тебе показу «шесть»! Я тебя, сфолочь, скною на гауптфахте! — а затем по-немецки: — Паршивая свинья! На кого он похож! На кого он похож, черт его побери! Позволил какому-то штатскому разукрасить себя как… как… — и снова по-чешски: — Ну, погоди, негодяй! Я тебе садам, мерсафец! Я тебе садам! Погоди у меня!
Капитан делает шаг вправо и оказывается лицом к лицу с Хомяком.
Хомяк молчит.
— Ну? будешь гофорить?
— Геркаптан, ихме… ихме…
Пан капитан подбоченивается, усмехается и взглядом приглашает поручика полюбоваться на это зрелище.
— Ну, молетец, молетец… отличилься…
— Гератман, гератман, ихме… ихме…
— Ну, дальше, дальше, воль! — понукает Хомяка капитан, — снаешь, что есть воль?
Хомяк не понимает. Он в ужасе.
— Снаешь, нет? — пан капитан приставляет ладони к вискам и изображает рога. — Это, который делает: муу-у!
— Гератман, ихмеле… — пытается Хомяк хоть как-нибудь загладить свой промах, но у него ничего не выходит, и он стоит красный, как рак, и едва не плачет.
Пан капитан смотрит на него и наслаждается. Наслаждается и пан поручик.
— Потшему этот больван не снает рапорт? — оборачивается капитан к поручику.
— Я приказал капралу Граздере научить его.
— Капрал Граздера! — гремит по коридору.
Капрал выбегает из дверей, летит по коридору и вытягивается в струнку перед командиром роты.
— Вы получили от герр лейтенанта Befehl[26] наутшить Хомяка гофорить: dass ich zum Rapport befohlen bin?
— Осмелюсь доложить, так точно, но…
— Я посашу вас! — орет капитан.
— Осмелюсь…
— Abtreten![27]
Капрал щелкает каблуками, прикладывает руку к козырьку и согласно приказанию уходит.
Следующим в шеренге стоит Кадержабек, который во время описания лунной идиллии безнравственно хихикал. За ним — Прашек, который сказал Хомяку, что родина — это чехи. На них пан капитан взглядывает мельком.
— Командуйте «разойдись». А этот пусть останется, — говорит он поручику, кивая на Прашека.
— Рядовой Прашек, остаться! Остальные — разойдись!
Четырнадцать ладоней звонко ударяют по прикладам, стены отвечают эхом. Двадцать восемь кованых сапог топают по каменным плитам. Солдаты скрываются в помещениях, и в коридоре остаются только бледный Прашек, капитан да поручик. Пан капитан вытягивается перед солдатом во весь рост, закладывает руки за спину и ледяным взором ощупывает его с головы до пят.
— М-м… Так это и есть тот самый пан, который пришель в моя рота делать политический пропаганда? Ну?!
У Прашека на глазах появляются слезы.
— Я, — продолжает капитан после паузы, — я подам на вас zum Regiments Rapport[28]. Я нитшего вам не буду гофорить. Гофорить будет герр польковник. А я буду гофорить герр польковник, чтобы он посадиль вас в тюрьма… — Капитан делает-шаг вперед, наклоняется к солдату и приближает свое лицо к его лицу. — Du, du… du… — Сжатые кулаки пана капитана со всего размаха обрушиваются на плечи солдата. Прашек, покачнувшись, ударяется головой об стену. — Du… Hund du! Собака!
Капитан уходит в канцелярию и, с силой хлопнув дверью, орет там на рехцумака, который, ничего не подозревая, заполняет какие-то ведомости.
— Другого, конечно, и ожидать нельзя, когда с солдатней пускаются в философию!
Рехцумак не понимает, о чем идет речь. Когда же в канцелярии через некоторое время появляется поручик, капитан набрасывается и на него.
— Великолепные занятия у вас, господин поручик! Один превращает их в политическую трибуну, другой становится от них дураком, третий смеется над вами, а четвертый из любви к родине идет громить трактир.
Вечером пан капитан зачитывал провинившимся приказ о наложении взысканий.
Рядовой Кадержабек за смех во время занятий получил шесть суток простого ареста, рядовой Хомяк за леность и нерадение — восемь суток простого ареста, капрал Граздера за невыполнение приказа — десять суток простого ареста, рядовой Сомец за пьянство в неслужебное время, за драку со штатским и возвращение с увольнения после отбоя — десять суток строгого ареста, а рядовой Прашек за недостойное солдата поведение — четырнадцать суток строгого ареста. Пан капитан передумал подавать на него рапорт полковому начальству, так как политическое брожение в роте накладывает темное пятно и на ее командира. Поэтому он наказал Прашека сам, в рамках своей компетенции. Сомецу же он ласково посоветовал написать матери, что его постоянный адрес такой: «Карцер. Рядовому Паулю Сомецу».
Таковы были результаты третьей трехчасовой лекции о любви к родине. Хомяк отнесся к приговору абсолютно равнодушно — то ли он понял его лишь наполовину, то ли решил, что все равно три года отмаяться надо, и не все ли равно — где? Капрал Граздера бесился.
— Я вам еще устрою, — заявил он вольноопределяющемуся, — такого перцу задам, что вы у меня запляшете!
Сомец хранил спокойствие философа. Прашек, постигнув разницу между кулаками мамаши и кулаками пана капитана, плакал. И так как у Кадержабека пропала охота смеяться, то вечером в коридоре у открытого окна они стояли вдвоем и смотрели на казарменный двор. К окну подошел Сомец и поднял их на смех:
— Эх вы, плаксивые уши! Стоят тут, носы повесили, как два святых Яна на мосту{10}. Пора привыкнуть уже, плаксы! Думаете, в карцере так уж плохо?
У Прашека выступили на глазах слезы.
— Я убью его.
— Кого?
— Капитана. Как только демобилизуюсь — в первый же день убью!
— Как бы не так! — засмеялся Сомец, — полетишь к своей мамочке да к Аничке — не до того будет…
В это время мимо проходил старый тертый калач Пекарек, тот самый Пекарек, который в наказание уже четвертый год служит в армии; он остановился возле них.
— Не хнычьте! Думаете, вечно будет продолжаться это издевательство? Думаете, вечно нас будут лупцевать эти идиоты? Надо только нам не остаться в стороне, когда с ними начнут расправляться. Ступайте спать, ушаки!
Подушки на солдатских койках жестки и царапают, и, пока новички не привыкнут к ним, у них синеют и опухают уши. Поэтому новобранцев называют еще «ушами» или «ушаками».
Перевод И. Иванова.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК