ТЯЖЕЛЫЙ ДЕНЬ
Волнения и разговоры о романе и смерти молодого Рубеша сблизили Анну с прислугой Марженой, которая живо интересовалась событиями в доме Рубешей и обычно по утрам поджидала Анну в подъезде.
Маня была славная девушка. Она знала многое, и ее рассказы открывали перед Анной двери всех квартир их дома и даже дверь в мир.
— Ваш архитектор — самый большой жулик во всей Праге, — объявила Маня. — Он обжулил казну при покупке старых военных материалов, а магистрат — на прокладке канализации. У него семь доходных домов, а с рабочими он обращается, как с собаками. Знаешь, какую о нем сложили песенку?
Анна не знала, и Маня тут же во дворе, где они стояли, держа в руках сумки для провизии, запела:
Есть у нас строитель Рубеш,
У него работать будешь —
Только лишь здоровье сгубишь.
— Маня, Манечка, замолчи, ради бога, окна же открыты! — перепугалась Анна.
— А какой им прок от их миллионов? — продолжала Маня. — Хороши господа! Сыновья стреляются, а дочери только и глядят, с кем бы спутаться! Ваша старуха все ходит и убивается, а думаешь, ее кому-нибудь жалко? Знаешь, сколько людей сжил со света ваш архитектор, а ведь у них тоже были матери и дети?! А твоя барыня? Такую скупердяйку поискать! Миллионерша, квартира из семи комнат, а держит одну прислугу! Ты, дура этакая, даешь на себе ездить, работаешь с утра до ночи, да еще со стиркой! А она на тебе экономит и посылает деньги дочери в Швейцарию, чтобы та могла прохлаждаться с муженьком на курорте. Дурная ты, вот что! Сидишь дома, никуда носу не кажешь, даже в воскресенье торчишь на кухне. Не знаешь, что ли, что по закону она обязана отпускать тебя? В это воскресенье пойдешь со мной гулять! Если у тебя нечего надеть, возьми мое платье — у меня два.
Анна колебалась.
— Что ж ты?
— Да ведь я еще такая глупая, Маня… Я боюсь.
— Что? Боишься? Чего ж ты боишься?
— Ну, я еще не знаю Праги… Я не такая опытная, как ты… И Анна рассказала Маржене о Ландру и Кише.
Та уставила на нее свои большие карие глаза, охнула: «Господи боже мой!» — и, согнувшись так, что стали видны черные завитки на затылке, захохотала на весь двор.
— Ох, батюшки, держите меня! Мой кавалер как раз жестянщик, — как бы он не запаял меня в бочку! — Маня прямо задыхалась от хохота. — Анка, ты страшная дурища!
— Маня, Манечка, ради бога! Окна же открыты!
Насмеявшись досыта, Маня сказала серьезным тоном, сверкнув глазами:
— Вот видишь, какая она бессовестная. Внушает деревенской девушке черт знает что, лишь бы удобней было выжимать из нее соки. Работай, работай, ни о чем не думай, оставайся дура дурой, а когда сработаешься, выгонят тебя на улицу и подохнешь ты с голоду.
— Она совсем не такая, — вступилась Анна за свою хозяйку.
— Такая иль не такая, а делает так. Все они так делают, ее муж тоже. Она выжимает пот из одного человека, а он из сотен — один черт!
На весь двор вдруг разнесся резкий голос, звук был такой, словно с полки посыпалась жестяная посуда:
— Анна, долго вы еще будете там судачить?
В окне кухни виднелся мощный бюст архитекторши. Анна вспыхнула, отскочила от Маржены и побежала домой.
— Ну, ну, старайся, лезь из кожи, дурная! — крикнула ей вслед Маржена.
Архитекторша была мрачна, как туча.
— Хуже компании, чем эта Маржена с четвертого этажа, вы не могли выбрать, — сказала она, грозя пальцем. — Берегитесь, Анна!
Но в воскресенье после обеда Анна все-таки собралась с духом и попросила разрешения пойти погулять. К этому разговору она готовилась всю субботу и почти все воскресенье, и Мане долго пришлось отчитывать ее за робость, пока Анна, наконец, отважилась сказать:
— Барыня, разрешите мне пойти погулять?
Хозяйка посмотрела на Анну.
— Ага, уже начинается! — недовольно сказала она. — Что ж, помойте посуду и идите с богом. Только будьте осторожны, Анна!
Днем, после обеда, обе девушки отправились гулять. Маня отлично нарядила Анну. Манины хозяева уехали за город, так что она смогла позвать подругу к себе в кухню и дала ей свое новое клетчатое платье и старую соломенную шляпку с синей розой. Маня долго прилаживала эту шляпку на голове Анны, и, наконец, получилось просто прелесть. Сама Маня надела розовое платье с голубым корсажем и клетчатую шапочку. Обе девушки выглядели очень нарядно, и Анна не могла налюбоваться на себя в кухонное зеркальце. Настроение у нее было праздничное. Сегодня, покончив с посудой, она старательно вымыла шею, руки, ноги до колен и надела белоснежное белье, пахнувшее утюгом. И, наконец, вот это нарядное платье. Как же не быть в праздничном настроении!
— А теперь пойдем форсить на Пршикопы! — сказала Маня.
Прогулка с Маней была такая отрада! В этот погожий день большинство пражан проводило время на берегах Влтавы или в Крчском лесу, и движение на улицах было меньше обычного, но Анну и оно пугало. А Маня вела ее между вагонов трамвая и автомашин так спокойно и уверенно, словно у себя дома, в деревне.
Внизу на Вацлавской площади им преградил дорогу курчавый растрепанный парень в черном развевающемся галстуке.
— Куда, куда, красотки? — воскликнул он, расставив руки. — Куда вы, блондиночка и смугляночка?
Маня, чуть наклонив голову, искоса взглянула на него:
— Отцепись, франт морковкин!
Анна страшно перепугалась, но Маня сказала это беззлобно и с такой непосредственностью, что парень громко расхохотался. Маня тоже хихикнула, но тотчас втянула голову в плечи, схватила Анну за руку и пустилась наутек. Они завернули за угол, и Маня, притаившись за громадным почтовым ящиком, продолжала смеяться.
Немного погодя девушки вышли на Пршикопы и долго осматривали витрины магазина шелков, потом на Целетной улице — меха и шляпки, а на Староместской площади — памятник Яну Гусу.
— Вот видишь, тут монахи сожгли Яна Гуса, — объясняла Маня.
Они постояли перед магазином игрушек, потом перед галантерейным магазином, где Маня тоном знатока рассказывала подруге, как застегиваются пряжки и пуговицы, завязываются тесемки на дамском белье и корсетах. Потом тенистыми уличками Старого Места девушки вышли к реке, перешли Карлов мост и поднялись по склону холма Петршин.
Наверху они сели на скамейку. Анна старательно подобрала юбку, чтобы не помять выглаженное платье подруги, и стала рассматривать Прагу и сверкающую на солнце Влтаву. Праздничное настроение не покидало ее. Впервые в жизни у нее было полностью свободно полдня, это время принадлежало ей и не было занято никакой работой. Ее очаровала широкая панорама города, раскинувшегося в синей дымке, и тишина, прерываемая лишь трамвайными звонками. Нет, ни красивые стихи из книги, что она читала у Рубешей, ни песенки, которые она пела в деревне, когда вместе с подружками пасла коз, не отвечали ее настроению. Ей хотелось читать вслух какое-нибудь забытое стихотворение школьных лет или вспоминать предания о чешских королях. Но овладевшие ею чувства она выразила только тихим возгласом:
— Ой, ой, сколько домов!
Сидевшая рядом Маня коротко засмеялась. Это был смех польщенного собственника, который показывает свои сокровища восхищенным зрителям. Но и шалунья Маня сегодня необычно притихла, ей тоже хотелось спокойно сидеть и, глядя на раскинувшийся внизу город, глубоко вдыхать летний воздух. Кстати, кругом было мало взрослых людей, балагурить было не с кем, да и развлечения были еще впереди, и Маня втайне предвкушала их.
— Ну, пошли, — сказала она, когда солнце склонилось к Градчанам.
— Уже домой ужинать? — с огорчением спросила Анна.
— Ничего подобного! В крайнем случае не поужинаешь сегодня, если твоя старуха тебе ничего не оставит…
Девушки не спеша спустились в город и направились к Народному дому на Гибернской улице. Там сегодня общество «Карл Маркс»{122} устраивало вечер, на котором Маня назначила свидание своему дружку жестянщику Богоушу.
Уже смеркалось, когда девушки подошли к дому. Они миновали монументальные ворота в стиле барокко, такие огромные, что в них помещалась лавчонка парикмахера и табачный киоск, и очутились на первом дворе Народного дома. Потом через Новый проезд они прошли во второй двор. В садовом павильоне уже горел свет. Второй двор, немощеный и поросший чахлыми вязами, по старой памяти все еще называли садом. Народный дом когда-то был дворцом князей Виндишгрец и графов Кинских, потом вокруг этого здания в стиле барокко были построены четырехэтажные корпуса, где разместились типография и конторы. Деревья на дворе, окруженном кирпичной стеной, сохранились еще с тех пор. Садовый павильон, уже светившийся в сумерках, когда-то, очевидно, был барской оранжереей. Фанерная крыша павильона упиралась в брандмауер высокого жилого дома, служивший задней стеной павильона, а передняя стена была вся стеклянная, из оранжерейных рам. Сейчас павильон сиял огнями, словно фонарь, и все, что происходило в нем, было видно как на ладони.
В голубом табачном дыму, за круглыми столиками с клетчатыми скатертями, в тесноте, сидело человек триста, среди них много таких же девушек, как Маня и Анна. Анна увидела все это, едва они вошли в сад, и сердце у нее встрепенулось в предвкушении чего-то нового, что она узнает сегодня. Она не ошиблась: садовый павильон Народного дома сыграл решающую роль в ее судьбе.
У дверей Маню встретил жестянщик Богоуш, веселый кудрявый парень с крупными зубами.
— Здорово, Манечка! — сказал он, пожимая им руки. — Так это та Анна, что работает у Рубешей? О ней ты мне и рассказывала?
— Она самая, наша недотепушка!
Богоуш приставил к столику еще два стула, и девушки оказались в компании рабочих и работниц. Стол был заставлен кружками пива без пены, зеленоватыми бутылками содовой воды и переполненными пепельницами.
В зале была маленькая сцена для любительских спектаклей, на ней выступали парни и девушки, — они поодиночке и группами декламировали стихи, пели песни; играл самодеятельный оркестр. Музыка и пение понравились Анне, декламацию она поняла плохо.
Рядом с Анной сидел молодой металлист. Когда музыка смолкла и в зале раздались рукоплескания, он обратился к ней:
— А ты здесь впервые, товарищ?
Обращение на «ты» и слово «товарищ» смутили Анну, она покраснела. Но Маня выручила подружку, сообщив ее соседу, что Анна уроженка Пелгржимовского края и в Праге недавно: служит она у Рубешей, и хозяйка у нее — хитрая бестия, никуда не пускает свою прислугу. Разговор завязался. Собеседник Анны знал Пелгржимов, он ездил туда на профсоюзные собрания, побывал в родной деревне Анны и, кажется, видел даже домик, который она ему только что описывала. Смутившаяся вначале Анна оживилась. Она очень обрадовалась этому разговору — ей было приятно вспомнить мать, сестер, отца и родной домик с крышей, залатанной рекламной жестянкой с изображением голубки. Собеседник Анны знал и Рубеша. «Это один из самых бессовестных эксплуататоров во всей Праге», — сказал он. Анна впервые услышала слово «эксплуататор», оно ей понравилось и показалось интересным.
Тем временем на сцену вышла группа молодежи, и началась хоровая декламация каких-то стихов, в которых часто повторялись слова «массы», «сила», «миллионы», «поступь» и «раз, два, левой, левой, левой». И вправду, эти стихи напоминали о поступи многих тысяч людей на Вацлавской площади. Когда замолкли бурные аплодисменты, собеседник Анны снова наговорил о Рубеше и рассказал о недавно происшедшей у него крупной забастовке рабочих.
Рядом сидела Маня, ее полусжатая рука лежала на скатерти, где стояли пивные кружки. Богоуш прикрыл ее своей ладонью, такой громадной, что Манина рука совсем исчезла под ней. Оба счастливо улыбались, девушка заметно похорошела, взгляд ее темных глаз был необыкновенно мягок; от обычно колючей Мани не осталось и следа.
Оркестр играл бодрый марш.
— Это «Марсельеза», французская революционная песня, — объяснил Анне ее собеседник.
— Да-а? — удивилась Анна и на секунду встретилась с ним взглядом. Этой секунды было достаточно, чтобы увидеть, что у Тоника — так его назвал жестянщик Богоуш — красивые голубые глаза.
За другим столиком, впереди, вполуоборот к Анне, сидел молодой светловолосый парень, одетый лучше других. Лицо у него было почти девичье. Он уже не раз поглядывал на Анну, а теперь надолго остановил на ней взгляд, и девушка не могла не заметить этого. В этом взгляде не было назойливости, только восхищение. Маня тоже заметила это.
— Ты что это, Яроушек? — крикнула она парню. — Приглянулась тебе наша Анна, а?
Парень улыбнулся, а Анна зарделась.
— Это Яроуш Яндак, студент, сын депутата парламента, — сообщила Маня.
Сам депутат, сидевший рядом с сыном, тоже смотрел в их сторону. Это был красивый мужчина с гладко выбритым веселым лицом и курчавыми волосами, его можно было скорее принять за брата, чем за отца студента.
— Так как, девушки, будет из него толк? — спросил он и, похлопав сына по плечу, обнял его.
— Оставь, папа! — сердито, но дружески проворчал покрасневший Яроуш.
Третий собеседник, сидевший за столиком Яндаков, тоже повернулся в сторону девушек. Взгляд его темных глаз был суров, пронзителен и остр, как лезвие ножа. Чувствуя на себе этот взгляд, вы уже не замечали никого другого Волосы и борода человека были черны как смоль, и через все лицо тянулся шрам, перерезавший правый ус. Какой-то пожилой рабочий, пробиравшийся между столиков, положил ему руку на плечо и спросил:
— Как тебе у нас нравится, товарищ Плецитый?
— А чем мне могут нравиться ваши детские забавы? — без улыбки ответил Плецитый, подняв на него суровые глаза. — Уж не собираетесь ли вы победить буржуазию стишками?
Анне очень не понравился такой ответ.
— Это очень хороший товарищ, — сказал Тоник, наклоняясь к Анне. — Он недавно вернулся из России. Там он сражался в Красной Армии, попал в плен к Деникину и едва не был казнен. Я тебе расскажу о нем в следующий раз.
Анна снова взглянула на Тоника и сказала:
— Да?
И в этом вопросительно-утвердительном «да» была радость, вызванная словами Тоника — «в следующий раз».
Под конец любительский оркестр сыграл «Интернационал». Все встали, и каждый, кто умел, запел пролетарский гимн. Это была песнь победившей русской революции. Анна тоже встала. Но слов «Интернационала» она еще не знала.
В десятом часу Богоуш и Тоник пошли проводить обеих девушек. Вечера в Народном доме обычно кончались в начале десятого, чтобы их участники успели вернуться домой, прежде чем запрут парадное, так как иначе приходилось платить привратнику. На улицах было еще людно. Маня снова стала задирой. Громко смеясь, она шла по тротуару мимо сияющих витрин и переливающихся цветными огнями реклам. Элегантные парочки, выходившие из театров и дансингов, неодобрительно оглядывались на нее.
Проводив девушек до Вацлавской площади, Тоник попрощался.
— Приходи к нам опять, товарищ, — сказал он, подавая Анне руку.
Она кивнула с благодарностью.
— Ты ведь редко выходишь из дому, а?
— В семь часов вечера за пивом! — со смехом вставила Маня.
Тоник направился куда-то в сторону узких уличек Старого Места, а обе девушки с Богоушем пошли по Вацлавской площади. Маня еще немного постояла в подъезде со своим возлюбленным, а Анна поднялась наверх. На кухонном столе ей были оставлены холодные сосиски с хлебом, — хозяйка все-таки проявила благородство. Никого из Рубешей Анна в тот вечер уже не видела.
Это был чудесный вечер!
В понедельник Анна стирала в прачечной в полуподвале. Она возилась с бельем в мыльной воде, напевала и предавалась воспоминаниям о воскресном вечере. Эти воспоминания не покидали ее и во вторник, когда она катала и складывала белье.
В следующее воскресенье обе девушки снова отправились в Народный дом и сидели в той же компании. Самодеятельных выступлений на сцене на этот раз не было, но время прошло не хуже. А во вторник вечером, выбежав из парадного с тремя пол-литровыми пивными кружками, Анна увидела, что по тротуару прохаживается Тоник. Кровь бросилась ей в лицо. Тоник проводил Анну до пивной и обратно. В среду он пришел снова, и она немного постояла с ним у парадного. Привратница Дворжакова за это время дважды выходила из своей каморки и с усмешкой поглядывала на них, а когда Анна поднялась наверх, хозяйка подозрительно покосилась на опавшую пену в кружках. В третий раз Анна после ужина сошла вниз уже минут на десять, а потом, потупив взор, попросила хозяйку разрешить ей уходить по вечерам.
— Ага, — сказала та, — вам уже сказали, что вы имеете на это право. Но будьте осмотрительны, Анна. Вы изменились, я уже давно наблюдаю за вами. И вот что я вам скажу: никто не посягает на ваши права, но если вы будете делать только то, что обязаны, то и от меня будете получать только то, что вам полагается.
И хозяйка вышла из кухни, нервно хлопнув дверью. Через минуту там появилась барышня Дадла. Она усмехнулась, заглянула в кухонное зеркальце и взбила волосы на висках.
— Вы его только заарканьте, Анна. Вот выйдем с вами замуж, и шутки в сторону! Мама воспитана в старом духе. Ей хочется, чтобы мы вели себя, как в старые времена, когда девушки вечно сидели дома и вышивали подтяжки и комнатные туфли для дедушек.
Анна даже удивилась, что ее так мало огорчило недовольство хозяйки. Она с детства знала, что ничто в жизни не дается даром, а сердитые слова барыни были недорогой ценой за встречу с Тоником, который уже ждал внизу.
Стояли долгие летние вечера. Тоник и Анна ездили трамваем на Жижков, на заросшие кустарником склоны Виткова к Инвалидному дому или к Еврейским Печам. Для жижковских пролетариев Еврейские Печи — это Королевский заповедник и сад Кинского, их Ницца и Аббация, их отель «Гарни». Еврейскими Печами зовется песчаная пустошь на окраине Праги — унылое место, поросшее бесцветной, истоптанной травой. И все же даже под пальмами Капри и маслинами Бриона не встретишь более пылкой любви, чем здесь. На этой пустоши много больших и малых овражков неизвестного происхождения — то ли их вырыли люди, то ли создала сама природа. В овражках валяются битые горшки, дырявые рукомойники и всякий строительный мусор. Город неудержимо наступает на эту местность, он взял ее в клещи с двух сторон, и его дома уже прорвались на пустошь. Скоро от нее ничего не останется. Но пока над Еврейскими Печами еще расстилается широкий небосвод, не омраченный грязноватыми облаками столицы. В теплые дни женщины предместий выходят сюда отдохнуть на чахлой траве. Они сидят, расстегнув пуговицы ворота, и вяжут чулки, приглядывая за малышами, чтоб они не брали в рот цветных бутылочных осколков. Днем молодежь гоняет здесь футбольный мяч, а ночью воры зарывают свою добычу. По вечерам здесь обнимаются влюбленные с Жижкова, — песчаные овражки заменяют им уютные изолированные комнаты отеля. Из одного овражка не видно, что делается в другом, а вместо освещенного электричеством потолка над ними сияет звездное небо. Вечерами на улицах Жижков а старики рабочие, придя с заводов и фабрик, стоят без пиджаков у порогов своих домов и, покуривая трубки, наблюдают, как к Еврейским Печам устремляются молодые парочки: девушки в свежевыглаженных ситцевых платьях и тщательно умытые парни в чистых воротничках. Старики вынимают изо рта трубки, улыбаются какому-то давнему воспоминанию и говорят: «Ну вот, повел ее на расправу». Ночью полицейские патрули обходят пустошь и светят в лица влюбленным электрическими фонариками.
Анна и Тоник тоже ходили туда. И когда они усаживались в укромном овражке и, взявшись за руки, долго разговаривали и долго молчали, пустошь, называемая Еврейскими Печами, была для них ничуть не хуже, чем будуары и прибрежные рощи из книжек барышни Дадлы.
Здесь Тоник впервые поцеловал Анну крепким, долгим поцелуем, и у Анны закружилась голова; она вздрогнула и прижалась к милому. «Люблю тебя, люблю!» — стонал Джо, прижимая ее к своей мужественной груди…» Нет, Тоник не стонал и ничего не говорил, только Анна прошептала: «Тоничек!»
Так хорошо было рассказывать друг другу о своей жизни. Эти беседы были подобны дуэту скрипки и виолончели или гобоя и охотничьего рога, исполнявших одну мелодию. А еще больше они напоминали игру детей в мяч: лови обеими руками, лови правой, лови левой, теперь хлопни в ладоши и лови, теперь лови с коленки! И мяч летает…
Тоник рассказывал Анне о своем детстве, прошедшем в полуразрушенном домике в Погоржельце. В этой трущобе, где жили четыре вечно ссорившиеся многодетные семьи, пахло прелой кашей, нечистотами и помойкой. Тоник рассказывал о своем отце, ткаче с фабрики Перутца, которая была настоящей душегубкой. Отца, состарившегося в сорок лет, Тоник видел только по вечерам и по воскресеньям. Одежда его всегда была покрыта мохнатой хлопковой пылью, и эта же пыль густо осаждалась у него в легких. Старик постоянно хмурился, его вечно угнетали заботы: то посягательства хозяев на заработок рабочих, то страх безработицы. Рассказывал Тоник и о двух своих братьях — один стал пекарем, другой умер в детстве от золотухи, — и о сестре, которая с десяти лет помогала матери. Мать была поденщицей: стирала у людей белье, помогала по хозяйству, шила мешки, носила корзины с рынка, мыла лестницы и уборные в трактирах, работала у садовника — словом, бралась за все, что сулило хоть какой-нибудь заработок.
Тоник бросил Анне мяч воспоминания, и она, поймав его, рассказала ему о своем родном доме. Крыша у домика была дырявой, одну из дыр залатали жестяной табличкой с рекламой фабрики суррогатного кофе: голубка с пакетиком цикорного кофе в лапках, которая, казалось, вот-вот улетит куда-то далеко, выше облаков, на небо, к ангелам и деве Марии. Анна очень любила эту голубку, в мечтах играла с ней и видела ее во сне. Тогда она не знала, чем ее так привлекает эта голубка, теперь ей стало это понятно: ей тоже хотелось улететь далеко, далеко, туда, где… ну… где я найду тебя. Отец Анны то работал каменщиком, то батрачил в богатых поместьях. Вечные заботы о корме для коровы, о том, где достать тридцать крон на проценты под заложенный дом, превратили его в пьяницу и мучителя семьи. А мать надрывалась от работы и у людей и у себя дома, носила на базар в Пелгржимов корзины грибов, черники, ежевики, малины и брусники, узелки с маслом и творогом. Кроме Анны, в семье было еще пять девочек, одна из них постоянно хворала. Младших сестер Анна таскала на спине с собой в поле, а старшие, которые уже ходили в школу, нанимались к богатым мужикам пасти гусей, снимать фрукты и собирать колосья в дни жатвы. За это они получали краюху хлеба и три геллера в час.
— Теперь мы должны отплатить за все это, — твердо сказал Тоник. — За себя и за тех, кто жил до нас.
Утром, перед школой, Тоник останавливался у новостроек, — там для него всегда находилась работа. Возчики, нещадно эксплуатируемые хозяевами, сами были не меньшими эксплуататорами: за сотню сгруженных кирпичей они получали двенадцать геллеров, а Тонику платили три. Школьник, работающий на стройке, конечно, зачастую опаздывает на уроки, его брюки и босые ноги измазаны кирпичной пылью. Учитель же, который не знает, как приятно зарабатывать и как вкусен кусок дешевой кровяной колбасы, злится, кричит, ставит этого ученика в угол и снижает ему отметку за поведение. Тоник вымещал злость на сынках богачей, которые всегда были хорошо одеты и приносили на завтрак булки с ветчиной. Из всех учителей Тоник любил только одного — за то, что тот был одинаково строг со всеми. С этим учителем у них произошел однажды смешной случай. Тоник и его друзья Лойза Пол и Эда Врана ходили колядовать, изображая трех волхвов. Под пальто они прятали бумажные короны, цветочные горшки, заменявшие кадильницы, и выпрошенные у матерей сорочки, а в карман — жженую пробку, которая была нужна, чтобы начернить лицо тому, кто будет изображать чернокожего волхва. Наряжались они в подъезде дома, где собирались петь, а потом нужно было снова приводить себя в порядок и оттирать лицо платком, смоченным слюной, потому что ходить ряженым по улице не разрешалось — гоняли полицейские.
Ребята обходили квартиры. Из одних дверей, у которых они позвонили, вдруг высунулась голова их старого учителя.
— Ах вы бездельники! — закричал он на них, совсем как в классе. — Из какой вы школы?
Ребята на секунду обомлели, потом стремглав кинулись вниз по лестнице. Никогда в жизни Тоник не удирал так стремительно. Лойза Пол поскользнулся и целый пролет съехал на спине. Внизу они пришли в себя и безудержно хохотали, радуясь, что учитель не узнал их. Сняв свои наряды, они выскочили на улицу и там долго смеялись, а потом галдели просто из озорства, чтобы позлить почтенных граждан.
Анна обеими руками подхватила мячик воспоминания.
Да, она тоже зарабатывала. Летом в пелгржимовских лесах много грибов, но надо уметь найти их. Мальчишки, когда идут по грибы, насвистывают: гриб любопытен, ему хочется знать, кто это там свистит, вот он и высунется изо мха. А девчонки не умеют свистеть, поэтому они берут грибы лаской: поцелуют найденный грибок и скажут: «Слава богу, пошли, господь бог, во сто крат больше».
Рыжики, лисички и поддубники Анна приносила домой — их клали в картофельную похлебку, — а белые грибы чистила, складывала в глиняную миску, завязывала ее в узелок и шла на базар в Пелгржимов. Когда не было грибов, она собирала ягоды, а глубокой осенью ходила в лес за хворостом. При этом надо было держать ухо востро, чтобы не попасться лесничему, потому что ни уговоры, ни плач ему нипочем, тотчас отнимет вязанку. Когда Анна с сестрой возвращались домой с большими вязанками хвороста, деревенские девчонки дразнили их: «Карр, карр, карр!» Это значило, что, мол, они украли вороньи гнезда и теперь вороны гонятся за ними.
Пасти стадо осенью тоже нелегкое дело. Пока скотина спокойно жует траву, можно греться у костра, петь и посмеиваться над мальчишками, которые важничают, щелкают бичом и прыгают через костер. Но когда скотина задурит и приходится бегать за ней по картофельным полям и жнивью, бывает, так застынешь, что рада согреть босые ноги в свежей коровьей «лепешке». Может быть, Тоник думает, что Анна не колядовала? Еще как! Старший учитель у них был хороший человек, командовал местной пожарной дружиной, держал двадцать два улья и, кроме своих пчел, ничем не интересовался, но Анне он все-таки ставил двойку за прилежание, потому что она часто пропускала уроки; отец однажды даже отсидел двенадцать часов под арестом за то, что не посылал своих детей в школу.
Тоник рассказал о голодных годах своего ученичества. Ах, как ему хотелось есть! В полдень, когда ревел заводской гудок, Тоник, как молодой звереныш, выбегал из литейного цеха и бежал в лавочку напротив. Толстая добродушная лавочница по дешевке отдавала мальчику раскрошившиеся булки. Став на колени около корзины с черствым товаром, Тоник рылся там и собирал кусочки в свой засаленный картуз.
— И где этот чертов мальчишка находит столько кусочков? — добродушно посмеивалась торговка, получая с него пятак. Но однажды, незаметно подойдя к мальчику, она увидела, что он нарочно ломает и крошит на дне корзины целые булки. Тоник получил встрепку, хотя увертывался, как волчонок, и с тех пор вход в лавку был для него закрыт. Мысль о том, как хорошо можно было бы досыта наесться «обрезками», что продаются у колбасника для кошек (это были кусочки колбасы разных сортов, ветчинная кожица, обрезки несвежего свиного сала), вызывала у него яростный аппетит, а при виде бочонка с солеными огурцами, стоявшего около продуктовой лавки, у Тоника буквально текли слюнки. И все-таки он с симпатией вспоминает жуликов-возниц и добродушную лавочницу, — не будь их, не вырасти бы ему здоровым парнем.
Анна тотчас же откликнулась своим воспоминанием.
Ах, как она мечтала в детстве о куске хлеба с маслом! У родителей Анны была корова, держать ее могли только благодаря тому, что по ночам дети ходили на панские поля воровать клевер. Но масла от собственной коровы дети никогда не получали, потому что его носили продавать в Пелгржимов, — нужно было платить проценты по закладной. Самое раннее детское воспоминание было тоже безрадостным. Мать сбивала масло, а маленькая Анна стала приставать к ней, чтобы та намазала ей кусочек хлеба. Она хныкала, потом расплакалась и упала на пол, дрыгая ногами. Ни окрики, ни тумаки не помогали. Мать сжалилась и намазала ей ломоть хлеба. Но не успела девочка проглотить даже первый кусок, как в дверях появился отец. От его взгляда содрогнулись и мать и дочь. Девочка уронила хлеб, метнулась к двери и помчалась по косогору к ручью. За ней, топая, бежал отец, позади слышался крик матери. Около ручья отец догнал Анну, схватил ее сзади за платье, поднял в воздух и с силой отшвырнул от себя. Охваченная смертельным ужасом, девочка перелетела через ручей и упала в мягкие заросли вербы на другом берегу. Только там она раскрыла судорожно зажмуренные глаза. Ее подобрала перепуганная мать…
Детство и юность Анны и Тоника были схожи. Но потом жизнь их пошла по-разному. Для Тоника забили военные барабаны армейских походов, зазвучала грозная симфония итальянского фронта — рулады свистящих пуль и гулкие взрывы. Потом потянулись тоскливые, унылые песни плена и, наконец, зазвучала веселая песенка о возвращении домой. Но только начало этой песенки было веселым…
Тоник работал литейщиком на металлургическом предприятии Кольбена.
— Расскажи мне о своем заводе и что ты там делаешь, — просила Анна.
И он рассказывал ей о больших литейных цехах, о формовочном песке и жидком металле, о сотнях рабочих, которые там трудятся. В вагранках и мартенах клокочет добела расплавленный металл, а когда выпускают плавку, черные литейные цехи заливает ослепительный белый свет. Литейщики спешат набрать в ковши на длинных ручках пылающую жидкость и вылить ее в замысловатые песчаные формы, выложенные в земле. Под потолком, над головами литейщиков, проносятся мостовые краны, развозя в огромных чанах жидкий металл. Работа здесь опасна, бывают случаи, что рабочего убивает сорвавшейся стальной плитой, обжигает горячим шлаком. Во время заливки металла в формы нередко случаются маленькие взрывы, тогда струя железа на лету превращается в раскаленные дробинки, которые падают на голову рабочему. Тоник рассказывал об администрации, об инженерах и мастерах, о конфликтах при распределении работы и установлении расценок, о рабочем коллективе и его солидарности.
Анна понимала далеко не все. Ей представлялось что-то громадное, черное, иногда вспыхивающее белым светом и тогда горячее и грозное. Было прекрасно, пренебрегая опасностью, укрощать этого хищника, и Тоник умел делать это, потому что он, ее Тоник, силен и смел.
Тоник был действительно сильный парень. Когда он обнимал Анну за талию в овражке Еврейских Печей, можно было спокойно опереться о его руку, она никогда не слабела. Губы у него были крепкими, и его слово твердым, будь это «да» или «нет».
— Ты меня любишь, Тоничек? — ластилась к нему Анна.
— Да, — говорил он, спокойно глядя ей в глаза.
— Хорошо жить на свете, верно?
— А ты как думаешь?
— Хорошо! Куда лучше, чем раньше.
— Это верно, что лучше. Но еще не хорошо. — Он задумывался. — А почему ты думаешь, что нам стало лучше жить, Анечка?
— Ну, потому, что мы любим друг друга.
Но у Тоника был другой ход мыслей, и его «мы» было гораздо шире.
— Нам живется лучше, — говорил он, — потому что этого добились товарищи, которые жили до нас. Кое-что сделали и мы сами. Но надо завоевать еще больше для себя и для тех, кто будет жить после нас.
— Да? — удивлялась Анна и, прижавшись к Тонику, заглядывала ему в глаза.
В сумерках, а иногда уже ночью, они возвращались в город. В обнимку, медленной походкой влюбленных, которым не хочется расставаться, они шли мимо расположенных в шахматном порядке маленьких садиков с крохотными грядками и миниатюрными заборчиками, за которыми семьи почтальонов и банковских рассыльных с детским увлечением играют в собственное сельское хозяйство; они шли мимо огромной мусорной свалки, куда по утрам вереницы автомашин свозят золу, кухонные отбросы и вычесанные волосы чуть не со всего города. На этой свалке всегда что-нибудь тлело, распространяя едкий серо-желтый дым.
Однажды вечером они встретили чернобородого человека со шрамом, которого Анна видела на вечере в Народном доме. Он шел с сыном депутата, студентом Ярдой Яндаком. Тоник и Анна в сумерках не сразу узнали их, а когда приблизились к ним, Анна хотела отстраниться от Тоника, но он удержал ее немного сердито, словно говоря: «Зачем это? Не думаешь ли ты, что я стесняюсь нашей любви?»
— Честь труду! — приветствовал их Плецитый, и в его колючих глазах на обезображенном шрамом лице мелькнула неприятная, пренебрежительная улыбка, которая словно говорила: «И в такие дни ты тратишь время на любовь?»
— Честь труду! — мягко произнес Ярда Яндак, не сводя голубых глаз с Анны, пока парочка не прошла мимо них.
Анна покраснела. Ярда словно погладил ее взглядом по лицу и волосам, и в этой ласке было робкое обожание. У Анны мелькнуло смутное воспоминание о комнате Честмира Рубеша.
Встреченные товарищи исчезли в полутьме, а влюбленные еще долго молчали. Рука Тоника непроизвольно оставила талию Анны, он нахмурился. Что это за усмешки со стороны Плецитого? Разве он, Тоник, пренебрегает своими обязанностями? Разве он так много времени проводит с Анной? Разве не говорит он часто, прощаясь с ней в подъезде дома на Вацлавской площади: «Завтра я не приду, завтра у меня собрание актива, а послезавтра спортивный кружок. Значит, в четверг, Анечка… э-э, нет, в четверг профсоюзное собрание».
Руки Тоника и Анны снова нашли друг друга только на светлой улице предместья, близ конечной остановки трамвая. В вагоне на передней площадке, за спиной вожатого, он опять глядел ей в глаза, и они стояли, тесно прижавшись друг к другу.
— То-ни-чек! — беззвучно повторяла Анна, радуясь, что ему понятны эти немые звуки. Пустой трамвай, дребезжа, мчался по безлюдным улицам к центру.
В подъезде дома Рубешей Тоник, целуя Анну на прощанье, сказал:
— Завтра у меня пленум. Послезавтра суббота — значит, собрание марксистского общества… Постой-ка, не хочешь ли ты пойти со мной? Будут интересные споры. Мы собираемся в садовом павильоне Народного дома.
Конечно, Анна хочет! Она сумеет уйти из дому, на нее теперь уже не действуют ледяные взгляды хозяйки.
— Я приду. Покойной ночи, Тоничек!
— Покойной ночи, Анна. Приходи!
Но в субботу Анна не попала в Народный дом. В Прагу из Черновиц приехали какие-то родственники Рубеша, румын с женой. Они поселились в отеле «Черный конь», и было видно, что архитектор очень заинтересован в них. Еще в середине недели Рубеши приглашали их ужинать, и Дадла специально для этого случая купила Анне черную блузку и белый фартучек и повязала ей волосы белой лептой. А в субботу румыны пригласили Рубешей на ужин к себе, в «Черный конь». Хозяйка старательно готовилась к этому визиту и долго советовалась с Дадлой, как одеться понаряднее, но так, чтобы и траур соблюсти. Днем она послала Анну к сестре, живущей у Денисова вокзала, от которой надо было принести какую-то картонку.
Анна снимала передник и спускала засученные рукава, когда в кухню вбежала чем-то взволнованная барышня Дадла. Она оставила дверь полуоткрытой, чтобы во-время заметить, если кто-нибудь войдет. Когда мамаша заглянула в кухню, Дадла, вертясь перед зеркальцем, сказала Анне так, словно они разговаривают о стирке:
— А манжеты вы тоже простирните в мыльной воде…
Потом мамаша ушла, и тогда барышня дала Анне письмо и деньги на трамвай и попросила после Денисова вокзала тотчас же отвезти это письмо на Винограды. Адрес написан на конверте, надо подняться на второй этаж, вторая дверь направо, и спросить инженера Рудольфа Фабиана. В общем, на конверте все указано. А вот еще записочка: на обратном пути купить в гастрономии Липперта на Пршикопе три бутылки вина го-сотерн, дичи и колбасы ассорти высшего сорта на тридцать крон, масла и сыра. Вот еще крона — на случай, если Анне придется ехать с пересадкой. Покупки пусть пока спрячет в уголке около погреба. И живей, живей, чтобы никто не заметил задержки!
Анна вышла из дома с намерением точно выполнить все поручения. Она, правда, сомневалась, что этот Фабиан — инженер, потому что Маня говорила, что он актер из кабаре, но Анне все это было безразлично, — она радовалась, что вечером ее не станут задерживать дома и можно будет встретиться с Тоником.
Получив у хозяйкиной сестры большую картонку, Анна села в трамвай и поехала на Винограды. Проехав три остановки, она вдруг увидела на улице Тоника.
— Тоничек! — крикнула она.
Он не слышал, и Анна, высунувшись, замахала рукой и закричала громче:
— Тоничек, Тоничек!
Тоник обернулся и просиял. Он был в пиджаке поверх синей спецовки, а на голове у него была старенькая кепка. По субботам его смена на заводе кончалась в четыре часа, и он уже шел с работы.
Тоник тотчас повернулся и поспешил вслед трамваю. Анна выскочила на остановке и побежала ему навстречу. Они пожали друг другу руки и улыбнулись. Анна рассказала о полученном поручении, Тоник взглянул на адрес и сказал, что проводит туда Анну. Они снова сели в трамвай, поехали мимо музея на Винограды, вышли на следующей остановке и пошли по тихой Бальбиновой улице, круто поднимающейся в гору. В нескольких десятках шагов от них мальчишка из лавки, худенький, в грязном белом халате, тащил тележку, груженную плоскими ящичками, видимо с копченой рыбой. Тележка была тяжело нагружена, штабель ящичков, обвязанных веревкой, высился над головой мальчика. Колеса тележки медленно катились по брусчатке мостовой, и видно было, что мальчуган выбивается из сил.
— Бессовестные эксплуататоры! — нахмурился Тоник. — Погоди-ка, я ему помогу.
И он поспешил вперед. В этот момент силы мальчика иссякли, а может быть, он споткнулся и выпустил поручни. Передок тележки стукнулся о землю, и ящики с грохотом посыпались на мостовую. Два господина с дамой, проходившие мимо, разразились хохотом. Красный от напряжения и испуга, мальчик обернулся в их сторону и тоже засмеялся, явно от растерянности. Из соседней лавчонки выбежал плотный мужчина в черном сатиновом халате и с карандашом за ухом. Он подскочил к мальчику и размахнулся. Раздалась оплеуха, за ней другая. Мальчик пошатнулся и, отброшенный к колесу тележки, закрыл лицо руками. Лавочник ударил его ногой в спину.
— Собирай ящики, паскуда! — крикнул он на всю улицу.
Тоник, который был уже недалеко, передернул плечами. В несколько прыжков он очутился перед лавочником и отвесил ему две пощечины.
— Вот тебе, буржуйская свинья!
Губы и подбородок лавочника окрасились кровью. Крепкая рабочая рука Тоника была тяжела, она привыкла иметь дело с железом. Лавочник вытаращил глаза на Тоника, и было видно, что его удивление сильнее боли.
Два господина и дама, которые смеялись над мальчиком, подошли ближе. С другой стороны улицы к месту происшествия устремилось еще несколько зевак. Анна не успела опомниться, как вокруг тележки собралась толпа. Был слышен возбужденный спор и голос Тоника. Лавочник, прижимая платок к носу, нагнулся за упавшим карандашом и снова сунул его за ухо.
Анна подбежала к месту происшествия, но протолкаться к Тонику уже не смогла. Она видела, что перед ним стоит пожилой, гладко выбритый человек в светлом клетчатом костюме и роговых очках, делавших его похожим на китайского мандарина.
— Хорошо, — говорил он Тонику, — но разве можно на жестокость отвечать еще большей жестокостью? Поглядите, как вы его окровавили! Так нельзя себя вести в нашей молодой республике. Демократия несовместима с жестокостью!
— Плюю я на демократию, которая разрешает эксплуатировать и мучить детей! — крикнул Тоник.
После такого ответа настроение толпы сразу изменилось.
— Это что ж такое, он оскорбляет республику? — нервно воскликнул молодой человек с портфелем подмышкой.
— Неслыханная наглость! — рассердился старичок, раньше державшийся в стороне, и протолкался поближе.
— А, вот он что за птица! — сказал господин в светлом клетчатом костюме. — Вы, наверное, большевик?
— Да, я большевик, — вызывающе ответил Тоник.
В толпе мрачно засмеялись.
— Ах, вот как! — злобно крикнул кто-то, а дама, которая раньше смеялась над мальчиком, взвизгнула:
— Он большевик! Вы видите, он большевик!
Толпа вокруг Тоника заволновалась. Эти мелкие буржуа, никогда не видавшие большевиков, каждый день читали о них в газетах всяческие кровавые небылицы, а по воскресеньям слушали пошлые куплеты в кабаре. Впервые встретив большевика из плоти и крови, они вспомнили все ужасы русской революции, расписанные буржуазной печатью: …расстрелы в подвалах револьверной пулей в затылок и погребение заживо в выгребных ямах; графини, поджариваемые на раскаленной плите, и перчатки из человеческой кожи, содранной с рук юных кадетов. Комиссары, обезумевшие от убийств, заказывают себе на обед жареного младенца, сына не угодившего им начальника станции…
Обыватели, стоявшие в толпе, уже представляли себе еврейское засилье, общность жен, княгинь в лохмотьях, оскверненные храмы, гибель и распад культуры, разграбленные музеи, полотна Тициана и Корреджио, повязанные каменщиками вместо фартуков, уничтожение всех почтенных граждан и захват их имущества убийцами, ворами и евреями. Разумеется, большевики погубили бы Чехословацкую республику!
Из круга, сомкнувшегося около Тоника, какой-то столяр с Бальбиновой улицы закричал:
— Не выпускайте его! Сходите за полицией. Постовой! Постово-о-ой!
Двое юнцов, вдруг объятых жаждой деятельности, выскочили из толпы и помчались в полицейский участок с такой быстротой, словно спасали свою жизнь. Вдогонку им, щелкая подметками по тротуару, побежал еще один доброволец.
Страх за свое добро заставил тревожно забиться сердца людей, окруживших Тоника. Это была боязнь лишиться новой американской печки, на которую ее обладатель три года копил деньги и, наконец, в прошлом году водрузил эту печь у себя в столовой. Это был страх за вишневое шелковое комбине жены, страх потерять восемьсот пятнадцать крон сбережений и проценты, которые наросли за текущие полгода в сберегательной кассе города Праги.
Обывателям уже мерещились евреи, немцы, гибель республики, расстрелы у стены и варвары в награбленных лаковых ботинках, зашнурованных лавочным шпагатом…
— Не выпускайте его, не выпускайте! — шумела взбудораженная толпа.
Дама, которая раньше смеялась, взвизгнула, словно в погоне за кем-то:
— Держите его! Не пускайте!
И когда толпа уже начала затихать, дама, словно спохватившись, стала продираться вперед, локтями расталкивая людей:
— Обыщите его! Обыщите его, нет ли при нем чего-нибудь запрещенного!
Двое молодых людей, готовые ее послушаться, подошли ближе к Тонику, но тот принял оборонительную позу и, блеснув глазами, крикнул:
— Только попробуйте!
И молодые люди остались на месте.
Тоник отнюдь не проявлял намерения скрыться. Он стоял, волнуя толпу своим присутствием и сдерживая ее смелым, бесстрашным взглядом. Толпа росла, но около тележки все еще был пустой круг, напоминавший воздушный пузырь в бутыли с сиропом. В этом кругу стояли Тоник, лавочник, мальчишка и гладко выбритый господин в очках и светлом костюме, который явно пользовался здесь авторитетом.
Лавочник утирал нос и говорил этому господину:
— Знаете вы, сударь, во что мне обошлись эти копчушки? Я еще даже не рассчитался за них и ломаю голову, где взять на это денег. А вчера он мне разбил бутыль с маслом.
— Нет, нет, — помахивал рукой очкастый господин, — все равно бить мальчика нельзя!
Лавочник наклонился к мальчишке, взял его за плечо и подтолкнул поближе к господину.
— Ну-ка, скажи господину, плохо тебе у меня живется?
Мальчик отрицательно качнул головой.
— Хорошо я тебя кормлю?
Мальчик кивнул.
— Бью я тебя?
Мальчик снова покачал головой.
— В этом мы только что убедились, — усмехнулся Тоник.
— В чем вы убедились? Ни в чем вы не убедились! — хорохорился лавочник. — Вы назвали меня буржуйской свиньей. Меня! Я, сударь, бо?льший пролетарий, чем вы! Мне по субботам не к кому идти за получкой, у меня нет восьмичасового рабочего дня, я работаю, как вол, с шести утра до десяти вечера.
— И ученик тоже. Только вы получаете прибыль, а ему достаются одни затрещины, — вставил Тоник.
— Прибыль! А знаете вы, сударь, каковы налоги? — вознегодовал торговец, а разъяренная дама крикнула:
— Он их не платит!
— Конечно, сударыня, он не платит! — повернулся к ней торговец, а дама кричала:
— Большевики не платят налогов, налоги приходится платить нам! Понимаете вы это, темная личность?
— Знаете ли вы, сударь, сколько я плачу за аренду помещения? Об этом небось никто не спросит! — Лавочник нагнулся и осторожно потеснил людей. — Не топчите, пожалуйста, ящички… Собирай! — рявкнул он на ученика.
Перепуганная Анна, держа в руках картонку, стояла в толпе и со страхом наблюдала, что людей становится все больше и никто из них не сочувствует Тонику. На этой улице жили только торговцы, кустари и господа, рабочих здесь не было. С трепетом ища глазами заступника, Анна возложила надежды на господина в светлом костюме, который, кажется, старался быть беспристрастным. Анна протолкалась к нему и слегка потянула его за пиджак.
— Сударь, — сказала она, — лавочник-то ведь бил мальчика.
— Это нам уже известно, — строго ответил господин, окинув ее сквозь очки холодным взглядом. — А вы не мешайтесь в это дело.
Анна робко отошла.
Тоник улыбнулся ей спокойной и веселой улыбкой.
— Не бойся, Анна, — сказал он, подбадривая ее. — Они меня не укусят. Зубы поломают. Да и смелости у них не хватит. Буржуазия не дерется сама, она привыкла, что за нее это делают другие.
Кто-то презрительно засмеялся.
— Охота нам с тобой пачкаться! Вот мы тебе покажем буржуазию!
Над толпой взметнулись две трости, послышались ругательства.
Тоник уже терял терпение. Он выпрямился и шагнул вперед.
— Нет у меня времени с вами разговаривать, — проворчал он и правой рукой отпихнул одного зеваку, а левым локтем толкнул в грудь другого.
— Не выпускайте его! — крикнул сзади какой-то охотник драться чужими руками.
Тоник расталкивал людей направо и налево. Анна проталкивалась за ним; несколько раз ее ударили в спину.
— Пойдем! — сказал ей Тоник, когда они выбрались из круга, и взял ее за руку.
Они пошли вверх по улице. Кучка людей преследовала их. Разъяренная дама, единственная из всех, расхрабрилась настолько, что попыталась задержать Тоника. Она нагнала его, размахивая зонтиком. Тоник обернулся и поднял руку:
— Слушайте, дамочка, я в жизни еще ни разу не ударил женщину, но, если вы не отстанете, будет плохо.
Спутники дамы увлекли ее прочь.
Вдруг поредевшая толпа преследователей оживилась и разразилась торжествующими возгласами:
— Сюда, сюда, держите, не пускайте его!
Вверх по улице торопливо шли двое полицейских. Перед ними опрометью бежали трое юнцов:
— Сюда, сюда!
Тоник усмехнулся.
— Погоди, — сказал он Анне, — не бежать же нам от них.
И он остановился в ожидании. Через минуту полицейские и толпа догнали их. Господин в светлом костюме снова взял на себя инициативу.
— Я доктор Кетнер, министерский советник, — сказал он полицейским. — Я официально заявляю вам, что этот человек поносил республику.
Вскоре полицейские, Тоник с Анной, очкастый господин и лавочник уже шли вниз по улице. Лавочник запер лавку и пошел явно неохотно. Он пытался увильнуть, но ему не удалось. Он все еще вытирал платком нос, посматривая, не идет ли кровь. Удовлетворенная толпа расходилась, и лишь несколько любопытных поплелись вслед за Тоником и полицейскими. Анна вертелась возле полицейского с золотыми галунами на рукаве. Она была в ужасе: уводили ее милого! Это был страх деревенской жительницы перед штыками полицейских и беспощадностью суда. Анне потребовалось много мужества, чтобы отважиться взять полицейского за рукав, но она собралась с духом и взяла.
— Господин полицейский, этот человек бил мальчика.
— Не вмешивайтесь в действия полиции! — гаркнул человек в синем мундире с золотыми галунами.
— Уходи, Анна, не впутывайся в это дело, — сказал Тоник.
Потом Анна долго стояла перед стеклянной дверью полицейского участка, где на красной табличке было выведено белыми буквами: «Полицейский участок». Туда увели ее Тоника.
Вокруг шумела улица, по тротуарам шли пешеходы, но все это расплывалось, словно в тумане. Звуки переплетались, как спутанная пряжа, и в сознании Анны отчетливо стояла только красно-белая табличка, на которую она не решалась глядеть.
Из застекленных дверей выходили какие-то люди, но Тоника среди них не было. Вот вышел лавочник, потом опять какие-то люди, потом господин в светлом клетчатом костюме, равнодушным взглядом скользнувший по Анне.
И вот, наконец, в дверях показался Тоник.
— Тоничек! — воскликнула Анна, хватая его за руки. — Тоничек!
— Не веди себя, как ребенок, Анна. Пойдем, — сказал он, слегка отстраняя ее от себя.
— Они ничего с тобой не сделали, Тоничек?
— Что они могли сделать? Ну, пойдем, пойдем.
Они пошли. Анна сжимала его руку.
— А тебе ничего не будет, Тоничек?
— Ну, отсижу пару дней, только и всего.
Анна стиснула его пальцы в своих.
— Тоничек!
Он повел ее к трамвайной остановке, и она шла послушно, готовая следовать за ним, ни о чем не спрашивая.
— Поезжай-ка, Анна, тебе и так влетит дома. У меня собрание, да еще надо забежать домой. Приходи в Народный дом, если сможешь.
Смеркалось. Тоник посадил ее в трамвай и проводил взглядом. Когда он исчез из виду и Анна хотела войти внутрь вагона, она вдруг увидела перед собой Плецитого — бородача со шрамом — и студента Яроуша Яндака.
— Что с тобой, товарищ? — спросил Яроуш и, здороваясь, задержал ее руку. Его рука была теплой и дружеской, а взгляд участливым.
Сдерживая слезы, Анна с трудом рассказала им о случившемся.
— Разве он не мог скрыться? — безразличным тоном спросил Плецитый, когда она кончила свой рассказ.
— Он не хотел, — ответила Анна.
Бывший красноармеец искоса посмотрел на Яроуша и сказал небрежно:
— Идиотство! Почему он не агитирует на заводах среди рабочих? Какой смысл препираться на улице с обывателями да еще дать отвести себя в полицию?
Плецитого не интересовали судьбы отдельных людей. Его интересовала лишь революция.
Анна удивленно и непонимающе взглянула на него. Неужели он так говорит о Тонике?
— Да нет же, — сказал Яроуш, и Анна сразу поняла, что это сказано ради нее. — Тоник, конечно, агитирует на заводах… Он молодец.
Анна проехала с ними две остановки, ни разу не взглянув на обоих попутчиков. Она чувствовала, что смертельно ненавидит Плецитого. На Вацлавской площади она сошла с трамвая. Яроуш опять пожал ей руку своей мягкой и теплой ладонью, но это рукопожатие не было таким долгим, как ему хотелось бы, потому что Анна выдернула руку и выскочила из вагона чуть ли не на ходу.
«Дома тебе влетит», — сказал, расставаясь, Тоник, и он оказался прав. Бывают такие дни, когда на человека обрушиваются все кары за его былые и будущие прегрешения, они сыплются ему на голову, словно посуда, с грохотом падающая с полки.
Едва Анна вошла и закрыла за собой дверь, как в переднюю выскочила хозяйка.
— Где вы были? — взревела она.
Анна от испуга не смогла ответить.
— Где вы были? — кричала архитекторша. Она была уже в вечернем туалете, в кружевах и драгоценностях, причесанная и напудренная. — Дрянь! Дрянь ты этакая!
Дверь комнаты отворилась, выглянул Рубеш.
— Идем, не нервничай и не связывайся с ней. С первого числа мы ее выгоним. Вещи-то она принесла?
— Принесла. Разумеется, с первого выгоним! — крикнула хозяйка, вырвала из рук Анны картонку и ушла в комнату.
В передней появилась барышня Дадла.
— Вы отнесли письмо, Анна? — сладко шепнула она, делая вид, что идет в уборную.
— Нет, барышня.
Дадла остановилась и побледнела. Потом она испуганно и вопрошающе уставилась на Анну, но, не дождавшись ответа, оскалила зубы и отчаянным движением вцепилась в свою прическу, словно хотела рвать на себе волосы. Но тут она вспомнила, что задерживаться нельзя, родители могут заподозрить неладное.
— А-ах, сволочь! — прошипела она с непередаваемой яростью и, смачно сплюнув, исчезла в уборной. Бедняжке даже не удалось сорвать злобу, — нельзя было хлопать дверью.
Анна все еще стояла в передней, понурив голову, когда Дадла снова прошла мимо и плюнула в ее сторону с такой же яростью, как в первый раз.
Анна ушла в кухню. Она опустилась на табуретку около кухонного стола, положила голову на руки, закрыла глаза, чтобы не видеть и не слышать: будь что будет! До нее донесся звук шагов уходивших хозяев и шум автомобиля во дворе. Потом стало тихо.
Минут через пятнадцать в кухню ворвалась Дадла. Анна не подняла головы.
— Почему ты не отнесла письма? — закричала Дадла срывающимся голосом. — Дрянь этакая, стерва, скотина! Убила бы я тебя, потаскуха проклятая! — Барышня не скупилась на ругательства. Она хлопнула кухонной дверью так, что посуда задребезжала на полках. Наконец-то можно было вознаградить себя за сдержанность, на которую она была обречена при родителях! Дадла носилась по всем семи комнатам квартиры и хлопала дверьми так, что сыпалась штукатурка, звякали подвески на люстрах и дрожал весь дом. Анна ни разу в жизни не видела ничего подобного! Бывало, отец, озлившись, стукал ее кулаком по голове, — а рука у отца была тяжелая, — но до такого неистовства он не доходил.
Через минуту барышня Дадла снова появилась на кухне.
— Что вы со мной сделали! О господи боже мой, что вы со мной сделали! — Дадла расплакалась. — Ну просто зарезали, убили! — она ударилась лбом о посудную полку.
Анна подняла голову.
— Что вы делаете, барышня! Опомнитесь!
Дадла отошла от плиты, закатила глаза и схватилась за виски.
— Анна, ради бога, ведь этот вечер я ждала две недели, как дар божий! Вы и не знаете, как вы меня подвели. Просто убили! — Держась за голову, барышня в полном отчаянии бегала по кухне. — О господи, господи!
— Барышня, — прошептала испуганная Анна, — может, я еще успею сходить туда?
Дадла подскочила к ней и вцепилась ногтями в ее плечо.
— Идите, Анна, — прохрипела она. — Бегите, Анна, я вам подарю за это чудную батистовую рубашечку с кружевами. Бегите! Руди уже нет дома, но вы сбегайте в кафе «Метрополь», а если там его не будет, то загляните в «Арк», «Эдисон» или в «Лувр». Кроме того, он может быть в «Рококо», внизу, в винном зале. А если и там его не найдете, езжайте на Градчаны к «Медведю». Знаете вы, где «Метрополь»?
— Нет, барышня.
— О господи, ничего она не знает! — простонала Дадла.
Схватив перо и бумагу, она стала записывать названия кафе, ресторанов и кабачков, улицы и номера трамваев и нетерпеливо топала ногой, когда Анна не понимала.
— Бегите, Анна, бегите, милая, обязательно найдите его, я вас отблагодарю, дам вам еще и кружевные панталоны! На Градчаны поезжайте первым номером, где садиться, вы знаете, а там, наверху, спросите. Домой потом не возвращайтесь, мама с папой придут не раньше полночи, возьмите пять крон, посидите в кафе, посмотрите картинки в журналах. Бегите, Анна, бегите. Ключ не забыли?
— Вот только сперва постели постелю.
— Не надо, не надо, я сама. Бегите!
Анна вышла на улицу. Какой ужасный день! Проклял ее кто-нибудь или заколдовал, что ей приходится сегодня искупать грехи всей своей жизни? Разве она обидела кого-нибудь? Барышня дает поручение, не думая о том, выполнимо ли оно. «Бегите и найдите его!» — словно посылает за булкой. Господа всегда так, не считаются ни с чем. Анна шла по тротуарам, ехала в трамваях, заходила в кабачки и кафе. Пешеходы на тротуарах толкали ее, она путалась во вращающихся дверях и, обернувшись дважды в этой карусели из стекла и дерева, оказывалась в зале, залитом ослепительным светом люстр, среди зеркал и белых скатертей. Никто не обращал внимания на служанку в бумазейной блузке, робко стоявшую у портьеры близ входа; ее даже не принимали за нищенку, она была слишком здорова и чисто одета. Кельнерам, пробегавшим мимо с подносами, заставленными кофейными приборами, винными бутылками в серебряных ведерках и кушаньями на фарфоровых тарелках, было вечно некогда, а юные ученики кельнеров слишком гордились своими фраками и белыми манишками, чтобы снизойти до разговора с Анной. Только гости у ближних столиков замечали, что Анна хороша собой и что у нее красивые белокурые волосы. Сколько раз среди всей этой суетни Анна робко говорила: «Будьте добры…», но на нее не обращали внимания, а иногда, выслушав, говорили: «Его здесь нет», или, что еще хуже: «Не знаю», или: «Нам такой неизвестен». Это было выше ее сил. А когда в «Лувре» кельнеры четыре раза подряд проворчали в ответ что-то невнятное и толстый господин за крайним столиком, подмигнув, поманил ее к себе, Анне захотелось бросить поиски, убежать на набережную Влтавы и утопиться.
Но случилось неожиданное, и случилось оно так просто, словно это было не чудесное спасение, а самое заурядное событие: в десятом часу в кабачке «Рококо» Анна нашла инженера Фабиана. Она стояла в гардеробной этого заведения на красном, как сырое мясо, ковре, и добродушный кельнер ответил на ее вопрос: «Да, он здесь» — и вызвал господина инженера.
Это был молодой, элегантно одетый мужчина, пожалуй, даже слишком элегантно, как показалось Анне. Она заметила, что Фабиан сильно надушен и напудрен, на нем — светлые гетры и великолепный галстук, на запястье золотые часы, а на среднем пальце кольцо с большим зеленым камнем, таким большим, что он закрывал оба сустава.
— Что вам угодно? — свысока спросил инженер. В его тоне была претензия на барственность, но Анна заметила, что это только претензия, Фабиану не хватало той уверенности в себе, с которой к Анне обращались ее хозяева.
— У меня для вас письмо, сударь.
— Дайте сюда, — проговорил инженер, вскрыл конверт и пробежал глазами письмо. В углах его рта мелькнула самодовольная улыбка. «Отлично!» — заключил он, вынул из жилетного кармана бумажку в две кроны и широким жестом подал ее Анне. Анна покраснела, но деньги взяла.
Инженер надел светлое пальто и долго поправлял перед зеркалом пестрый шарф, а Анна, держа в руке кредитку, поднялась по покрытой красным ковром лестнице и вышла на улицу. Итак, она свободна, хождение по мухам окончено. Анна поспешила в Народный дом, надеясь застать там Тоника. Но собрание уже кончилось, и люди разошлись. Анна зашла в сад и сквозь стеклянную стену заглянула в павильон. Там горела только одна лампочка и были заняты два столика. За одним столиком играли в марьяж, за другим три товарища о чем-то спорили, а четвертый читал газету «Држеводельник»{123}.
«Что теперь делать?» — подумала Анна, идя к трамваю на Гибернской улице. Предложение барышни Дадлы зайти в кафе и листать журналы никуда не годилось, — Анна была по горло сыта всеми этими кафе, кабачками и ресторанами. Лучше два часа, опустив голову, чтобы не привлекать мужских взоров, торопливо ходить по улицам, чем еще раз испытать этот стыд в кафе. Хозяева — страшные эгоисты и на все смотрят со своей колокольни.
Анна вдруг вспомнила о Мане и поспешила на Вацлавскую площадь. Открыв своим ключом парадное, она по темной лестнице поднялась на четвертый этаж. Забранное решеткой окно Маниной каморки выходило на лестницу. Анна стукнула в стекло, сперва легонько, потом сильнее. Но Маня не просыпалась. Анна застучала совсем громко.
— Кто там? — раздался, наконец, заспанный голос. — Это я, Анна.
Окошко осветилось, потом распахнулось, и за узорчатой решеткой появилась голова Мани. Она мигала и щурилась, но, увидев расстроенное лицо Анны, широко раскрыла глаза:
— Что с тобой, милая?
— Манечка, пожалуйста, пусти меня к себе.
— Ну конечно иди!
Маня тихонько отворила дверь на лестницу, взяла Анну за руку и в темноте провела ее в свою каморку. Они сели рядом на постель. На вопрос подруги Анна только смогла сказать: «Манечка, я так несчастна!», потом слезы подступили у нее к горлу, и вместо слов раздались рыдания. Маня поняла и не расспрашивала. Они долго сидели рядом, держась за руки, эти две девушки, одна белокурая, другая черноволосая, одна в платье, другая в одной рубашке; белокурая плакала, а черноволосая сочувственно смотрела на нее, гладила по голове, похлопывала по колену и говорила: «Ну, ну!»
Наконец, начался разговор.
— Ну, рассказывай!
И Анна поведала об ужасах сегодняшнего дня, обо всем, начиная с того момента, когда барыня послала ее к сестре за картонкой. Только о том, как обидно отозвался Плецитый о Тонике, она не обмолвилась ни словом. Когда она рассказывала об аресте Тоника, у нее опять навернулись слезы, и она закрыла лицо руками. Маня, чье любопытство было уже частично удовлетворено и страх за подругу прошел, стараясь развеселить Анну, повалила ее на постель и принялась щекотать.
— Дурочка, ревушка-коровушка, все это пустяки, сущие пустяки! К таким делам в Праге надо привыкать, тут не то, что у вас в Пркеницах.
Она разула Анну, сняла с нее платье и чулки, уложила в свою постель, закутала до шеи одеялом и поцеловала.
— Ну, ну, глупышка!
Потом она погасила свет и легла рядом. Ночью они еще долго шептались. Сцена с хозяевами особенно заинтересовала Маню, а когда она услышала о том, как неистовствовала барышня Дадла, ее вдруг осенило, она приподнялась на постели, подняла указательный палец и свистнула.
— Ого! — Она с минуту сидела в этой позе, словно проверяя правильность своей догадки, потом потребовала:
— Ну-ка, расскажи мне еще раз все по порядку.
Ей хотелось хорошенько просмаковать это событие.
И Анна снова описала неистовство барышни Дадлы. Выслушав все, Маня резюмировала:
— Дадла влипла, это как пить дать. Она здорово перетрусила. Погоди, это еще только начало, будут дела и похлеще. Надо утром все рассказать Дворжаковой.
В заключение Маня еще раз свистнула, на этот раз совсем коротко, словно поставила точку.
Девушки заснули, повернувшись спиной друг к другу и поджав ноги.
— Мы похожи сейчас на австрийского государственного орла, — засыпая, сказала Маня. Это были ее последние слова.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК