Эдик Лимонов: человек с пишущей и швейной машинкой и пулеметом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Имя Эдуарда Лимонова я впервые услышала в 1975 году от Василия Аксенова, когда тот гостил в UCLA. Демонстрацию своих элегантных брюк Аксенов сопроводил именем портного, добавив, что тот – московский поэт-авангардист. (Уже в XXI веке Лев Рубинштейн напишет о тогдашнем Лимонове, что «его имуществом были две машинки – пишущая и швейная».) Несколько лет спустя Саша Соколов дал мне почитать скандальный роман «Это я – Эдичка». Новизна авторского голоса произвела на меня впечатление. Описание пиджака «национального героя» Эдички, сшитого им в Москве из 114 кусков, напомнило мне о клетчатых брюках Аксенова. В результате у меня еще тогда сложился образ поэта как портного, строчащего то на пишущей, то на швейной машинке.

Пруст в «Обретенном времени» сравнил швейное дело с писательским: «…за большим белым деревянным столом под взглядом Франсуазы… я работал бы рядом с нею, почти как она… и, пришпилив булавкой дополнительный листок, я создавал бы свою книгу, не осмелюсь выразиться высокопарно, как собор, но хотя бы, скажу более скромно, как платье»[480]. В 1980-е годы в однокомнатной парижской квартире Лимонова швейная машинка стояла рядом с письменным столом, за которым он писал свои романы.

Мы познакомились в 1980 году, когда Лимонов приехал в гости к Соколову в Лос-Анджелес. И тот и другой отстаивали право русской литературы на независимость от политики, что не соответствовало эмигрантским диссидентским ценностным представлениям. На организованной мной в 1981 году конференции, посвященной литературе третьей волны эмиграции, Лимонов и Соколов участвовали в секции под названием «Вне политики». Никому и в голову не могло прийти, что однажды Лимонов станет политическим деятелем.

Из нашей первой встречи мне особенно запомнилось отношение Эдика к моей пятнадцатилетней дочери, с которой они быстро нашли общий язык. Тем летом мы с Асей приехали в Париж и много гуляли по городу втроем. В одном из своих тюремных рассказов он вспоминает, как они с Асей бросили в Сену бутылку с запиской: «Увы, Асина записка заплыла куда-то в плохие воды. Она страдает тяжелейшей редкой болезнью и еле уворачивается от ее ударов. Пока уворачивается»[481]. Когда мы с Эдиком видимся в Москве, он всегда спрашивает про Асино здоровье. Вопреки нарциссической репутации Лимонова, я знаю его с другой стороны – как человека внимательного и чуткого.

Эдуард Лимонов. Конференция в Лос-Анджелесе (1981)

Тем же летом он познакомил меня с Андреем Донатовичем Синявским и Марией Васильевной Розановой, с которыми у Лимонова были добрые отношения. Мария Васильевна напечатала его «харьковские» автобиографические романы «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй» в их издательстве «Синтаксис». Она любила повторять, что Лимонов – единственный человек в Париже, на которого она может положиться, когда ей нужна помощь (например, в уборке подвала): он быстро и хорошо сделает работу. Из всех русских писателей, гостивших у меня, Лимонов был самым легким и нетребовательным гостем.

На конференции 1981 года Лимонов вел себя вызывающе; свое выступление он начал словами о том, что, к своему сожалению, принадлежит к русской литературе: «Я с удовольствием родился бы здесь и принадлежал бы к американской литературе, что мне гораздо более к лицу»[482]. Это высказывание никак не «укладывается» в его постсоветский образ русского националиста и вождя Национал-большевистской партии, а затем – «Другой России». Но, как он сам напишет в тюрьме много лет спустя, ему свойственно радикальное «переодевание». Я бы сказала, что для него переодевание – метафора вечного поиска идентичности, начавшегося в рабочем поселке в Харькове и харьковских творческих кругах, продолжавшегося в богемной Москве, «на дне» Нью-Йорка, в Париже и, наконец, приведшего его в политику и тюрьму в постсоветской России, а в последнее время – к оголтелым антиинтеллигентским и антиукраинским позициям.

В отличие от тех, кто видел в нем только самовлюбленного циника, я отмечала в нем чуткость по отношению к другим; она проявлялась тогда, когда он выходил из роли провокатора. Помнится, после длинной прогулки по Нью-Йорку (тогда же, в начале 1980-х) он повел меня в гости к бывшей жене известного американского художника Фрэнка Стеллы. Там были эмигрантские художники-концептуалисты: Александр Косолапов, автор популярной соц-артовской картины «Ленин – Кока-Кола», и Маргарита и Виктор Тупицыны. Я ни с кем из них не была знакома, а фамилию Тупицын услышала впервые. Не поняв, что она принадлежит присутствовавшей паре, я приготовилась отпустить тупую реплику, но Эдик каким-то внутренним чутьем это почувствовал и незаметно для окружающих меня остановил, предотвратив таким образом неловкость. Наперекор своему нарциссизму он позаботился о другом. Вечер был интересным: художники увлеченно рассказывали о своем фильме «Ленин в Нью-Йорке» и перформансах, которые они устраивали на улицах в связи с фильмом. Правда, Виктор Тупицын мне не понравился – уж очень он был самодоволен в отличие от скромного, благовоспитанного Эдика.

Лимонов познакомился со своей третьей женой Натальей Медведевой в один из приездов в Лос-Анджелес из Парижа в 1983 году. Он нуждался в деньгах, и я устроила ему выступления в университетах Калифорнии. Наташа пела в русском ресторане «У Миши» на бульваре Сансет в Голливуде, куда любили ходить эмигранты (но не только они), а до того работала моделью. У нее были все соответствующие данные: хороший рост, длинные ноги, высокие скулы и большой чувственный рот. К тому же она знала стихи Лимонова; хорошо помню, как в Санта-Монике я пригласила их обоих к себе на вечеринку и Наташа держалась как застенчивая девушка, влюбленная в скандального писателя. Скорее всего, застенчивость объяснялась непривычной для нее академической средой. Ночь они провели у меня, как Лимонов с гордостью напишет в «Культуре кладбищ» – в моей кровати.

Наташа Медведева и Эдик. Лос-Анджелес (1983). Фото А. Половца

Наташа была хулиганкой и роковой женщиной; это его в ней и прельщало (не говоря о внешности красотки из глянцевого журнала: такие женские свойства до сих пор Лимонова привлекают). Уже в Париже, куда она за ним последовала, мне показалось, что Эдику с ней не справиться; это впоследствии подтвердилось, но вызов был брошен и принят. Бросать и принимать вызов всегда было жизненной стратегией Лимонова, хотя в личной жизни «укрощение» роковой женщины не раз кончалось для него неудачей. Его возлюбленные, начиная с Елены Щаповой, в конце концов его бросали, нанося ему одну и ту же травму. Если говорить языком психоанализа, то это Лимонов раз за разом наносил себе нарциссическую рану, не справившись с очередным вызовом. Как он говорил мне много лет спустя, его родители в нем не нуждались: их отношения друг с другом не предусматривали третьего.

С освоением географических пространств – вызовом иного рода – Лимонов успешно справлялся. В его первом романе «Это я – Эдичка» автобиографический герой изучает Нью-Йорк, как свои пять пальцев, и создает «собственный географический атлас» города. Главную роль в нем играют улицы, парки и пустыри. Эдичка описывает свои маршруты, словно предлагая читателю их повторить; одинокий и брошенный, он называет Нью-Йорк своим другом: «Я – человек улицы. На моем счету очень мало людей-друзей и много друзей-улиц. Они, улицы, видят меня во всякое время дня и ночи, часто я сижу на них, прижимаюсь к их тротуарам своей задницей, отбрасываю тень на их стены, облокачиваюсь, опираюсь на их фонари. Я думаю, они любят меня, потому что я люблю их, и обращаю на них внимание как ни один человек в Нью-Йорке»[483].

Таким же образом Лимонов овладел Парижем. Когда я в последний раз навещала его там, он меня крайне удивил своим нарядом – советской военной формой, сообщив, что она принадлежала его отцу-офицеру[484]. Наташа язвила, что Эдик хочет в ней передо мной покрасоваться. Те несколько раз, что я наблюдала их вместе, она над ним по мелочам издевалась, а он смущался. Эдик Наташу очень любил.

Тогда я, конечно, не поняла смысла его очередного переодевания, не поняла, что он готовился к новой идентичности солдата, применение которой он нашел в новом (географическом) пространстве, в войне сербов против хорватов и боснийских мусульман. Психологически он заменил одну войну – с Наташей – другой. Как очень точно напишет о нем Гольдштейн: главное амплуа Лимонова – «солдат на посту пишущей машинки, смело разоблачающий им же сделанную биографическую легенду Лимонова о „Лимонове“»[485].

* * *

Вскоре после встречи с Эдиком в форме советского офицера я увидела его по телевизору, в Боснии, в сопровождении сербского националиста Радована Караджича и рослых сербов, среди которых Лимонов смотрелся скорее интеллигентом, а не воином. Фильм снял польский режиссер Павел Павликовский для BBC. (Это было в 1992 году, незадолго до того, как Гаагский международный трибунал объявил Караджича военным преступником; он долго скрывался, изменив фамилию, внешность и род занятий, но в 2008 году был арестован и осужден.) В нем есть кадры, на которых Лимонов стреляет из пулемета в сторону Сараево, что, разумеется, меня не только крайне возмутило, но и потрясло. Сцена никак не укладывалась в мое представление об Эдике: одно дело – быть провокатором и эксгибиционистом, другое – стрелять, играя в войну. Эти кадры до сих пор висят в Интернете, хотя Лимонов обвинил режиссера в том, что тот скомпрометировал его при помощи монтажа, вставив кадры на стрельбище, а не стрельбу из пулемета по Сараево[486]. Посмотрев их снова, мне показалось, что Сараево дано уж очень крупным планом, так что, думаю, правда скорее за Лимоновым.

Я немедленно позвонила ему в Париж, чтобы выразить глубокое возмущение. В ответ он произнес монолог в адрес западных либералов, к которым причислил и меня, защищающихся от «живой жизни» гуманистическими убеждениями. Париж он назвал «кладбищем»; ему же, сказал он, нужны сильные ощущения, такие как «запах крови»! Меня, как западного либерала, – и не только – образ Лимонова с пулеметом, сознающего, что именно в таком виде он будет запечатлен на пленке, мягко говоря, оттолкнул. Для меня все это стало омерзительным примером его нарциссического эксгибиционизма (притом что выглядел Лимонов смешно).

Как я пишу в другой главе, поведение сербов в войнах 1990-х годов затронуло меня лично. Невзирая на мое критическое отношение к сербам во время этих войн, бомбардировки НАТО меня тоже возмутили.

Уже в Москве – незадолго до ареста Лимонова – я привела к нему молодого слависта Драгана Куюнджича, родившегося в Нови-Саде и в детстве жившего в том же доме, что и мой муж Владимир Матич. Это было время Насти Лисогор в жизни Эдика – она никогда не видела живого серба и очень оживилась от нового знакомства. Время от времени, перебарывая смущение и подымая на него глаза, Настя неловко хихикала и повторяла: «Смешной серб». Серб же увез с собой в Америку подшивку «Лимонки», которая теперь хранится в библиотеке Калифорнийского университета в Беркли.

В конце 1990-х у Лимонова появилась юная возлюбленная, ничем не напоминавшая его предыдущих женщин. Настя, бритая наголо, была неразговорчивой, смешливой девушкой с поразительным румянцем на еще детских щечках. Лимонов вел себя с ней скорее как отец и учитель, гордый своей воспитанницей. Я впервые услышала о Насте в день ее выпускного; он оживленно рассказывал о своей новой пассии, годившейся ему в дочки. Эдик говорил, что Настя пришла к нему в день московского урагана 1998 года; пришла она с целью вступить в молодежную партию национал-большевиков, в которой Лимонов играл вождя, и, что называется, осталась.

Настя Лисогор и Эдик Лимонов у него на Арбате (2000). Фото Д. Куюнджича

Я же встретила московский ураган у берклийского историка Юры Слезкина и его жены Лизы, проводивших лето в Москве, где, кроме меня, были Маша Липман и Сережа Иванов. Началось со страшного гула и незабываемых вспышек молнии, затем за окнами, кажется, четвертого этажа полетели большие ветки деревьев и предметы самого разного размера; визжала сигнализация автомобилей, некоторые от шквалов ветра приходили в движение. Возвращаясь домой, я видела на улицах побитые автомобили, поваленные деревья на обочинах, разбитые витрины в Доме книги на Новом Арбате. В квартире же, которую я снимала, с подоконника упала менора (к счастью, не на улицу, а в комнату); больше ничего не нарушилось.

Любовь Эдика к панку-подростку вызвала у меня мысль, что он наконец освободился от своего пристрастия к гламурным женщинам. Настя оказалась верной спутницей и подругой, дождалась его возвращения из тюрьмы, но вскоре они разошлись: у Лимонова появилась новая красотка – актриса Екатерина Волкова. У них двое детей. Так получилось, что я увиделась с Эдиком в день его окончательного разрыва с женой: он жаловался на ее буржуазность, на обвинения в том, что он плохо содержит семью, что в обращении с сыном то слишком строг, то слишком нежен, на тещу, которая считала, что дочери нужно с Лимоновым развестись, а то у нее отберут квартиру и все имущество (это было связано с иском за клевету в размере полумиллиона рублей в 2007 году, предъявленным Лимонову московским мэром Юрием Лужковым). Мне, конечно, неизвестно, кто тут прав; рассказываю то, что знаю.

* * *

После телефонного разговора с Лимоновым о стрельбе в Сараево я потеряла его из виду. Однажды, у входа в метро в Москве, мне попалась на глаза газета под названием «Лимонка»; она напомнила мне о нем, и я ее купила. Думаю, что это было летом 1995 года; газета начала выходить годом раньше. Она действительно оказалась газетой Лимонова, и я позвонила в редакцию, чтобы узнать, как его найти. Хотя я не назвалась, знакомый голос ответил: «Оля, это Эдик». Он пригласил меня в гости, но встреча вышла напряженной: я критиковала его за Сербию и национал-большевизм, а он меня – за затхлые интеллигентские взгляды. Лимонову все время кто-то звонил: то из Сербии, то партийные работники НБП. Он больше обычного хвастался своими успехами и всячески самоутверждался.

В том же рассказе, где Лимонов пишет о моей дочери, он говорит, что я тогда застала его в плохой форме. Объясняет он свое состояние тем, что переживал окончательный разрыв с Наташей. Размышляя ретроспективно о его сербской авантюре, остающейся для меня камнем преткновения, я полагаю, что так он зализывал свою нарциссическую рану. В своей тюремной «Книге воды» он пишет: «Я инстинктом, ноздрями пса понял, что из всех сюжетов в мире главные – это война и женщина»[487].

С появлением «Лимонки» его псевдоним приобрел новый смысл. Перечитав недавно «Это я – Эдичка» для статьи о Лимонове, я обратила внимание на следующий пассаж: «Любовь к оружию у меня в крови, и сколько себя помню еще мальчишкой, я обмирал от одного вида отцовского пистолета. В темном металле мне виделось нечто священное. Да я и сейчас считаю оружие священным и таинственным символом, да и не может предмет, употребляемый для лишения человека жизни, не быть священным и таинственным»[488]. Когда, вскоре после выхода этого романа, я писала о нем статью под названием «The Moral Immoralist», я не обратила внимания на любовь Эдички к оружию. Потребовался реальный пример этой любви.

Сочетание эстетического жеста и прямого действия у Лимонова напоминает Андре Бретона в 1930 году: «Простейший сюрреалистический акт состоит в том, чтобы с револьвером в руках выйти на улицу и стрелять наугад, сколько можно, в толпу»[489]. Подразумевался провокационный жест как эстетический и политический раздражитель (irritant); такими жестами изобилуют и литературные тексты, и политические акции Лимонова. Автобиографический герой романа «Это я – Эдичка» хранит фотографию Бретона, привезенную из России.

* * *

Себя я на рубеже веков позиционировала в роли защитника Лимонова от излишних нападок со стороны моих русских друзей и знакомых интеллигентов. Мне казалось, что их неприязнь к нему была вызвана не только его крайними политическими взглядами, но и тем, что в социальном отношении он к интеллигенции не принадлежал.

Классовые различия приобрели в постсоветской России значение, напоминающее о дореволюционных временах. Лимонов же интеллигенцию с самого начала любил эпатировать. При этом, будучи человеком больших амбиций – социального, а не материального характера, – он к ней, «вверх» («upward mobility»), тянулся. В один из моих визитов к нему в Москве он сказал: «Русская либеральная прослойка стала классом, в который такому человеку, как я, войти трудно».

Впрочем, восприятие Лимонова в некоторых либеральных кругах изменилось после того, как он оказался в тюрьме. Аура политического заключенного отчасти способствовала его награждению престижной премией Андрея Белого за «Книгу воды» – книгу о памяти. Она была написана в тюрьме и действительно эту премию заслужила; по-моему, это его лучшая поздняя проза. Эдик говорил мне, что начал писать «Книгу воды» после предъявления ему официального обвинения в Лефортово, назвав свои воспоминания «снимками перед смертью».

В его географических воспоминаниях, которые он называет «тоской по пространству», пространство воды – моря, реки, озера, фонтанаы, сауны и т. д., связанных с его жизнью, – одерживает победу над временем. Цитируя приписанный Гераклиту афоризм – «Нельзя войти в одну воду дважды», – Лимонов утверждает свое неизбывное стремление вперед, по-нарциссически оставляет свой словесный след в каждой воде, фиксируя в них свое отражение, своего рода фотокарточку[490].

Как писала Сьюзен Сонтаг: «Все фотографии – memento mori. Сделать снимок – значит причаститься к смертности другого человека (или предмета), к его уязвимости, подверженности переменам»[491]. «Книгу воды» можно назвать словесным фотоальбомом его жизни. Если «Книга воды» представляет собой снимки «издалека», из клаустрофобического пространства тюрьмы, то в книге «По тюрьмам», написанной после освобождения, преобладает крупный план: «Тюрьма – это империя крупного плана. Тут все близко и вынужденно преувеличено. Поскольку в тюрьме нет пространства, тюрьма лишена пейзажа, ландшафта и горизонта»[492].

* * *

Выйдя из тюрьмы, Лимонов тоже несколько изменил свое отношение к либеральному лагерю и даже начал сотрудничать с некоторыми его представителями. В результате «холодная война» поутихла. Виктор Маркович Живов говорил мне, что Лимонов оказался одним из немногих противников Путина – их можно было пересчитать по пальцам одной руки. Стоит также отметить, что предисловие к французскому переводу «По тюрьмам» было написано либеральной писательницей Людмилой Улицкой. Живов предложил мне пригласить Эдика к ним в гости, но в результате требования Лимонова посадить своего охранника со всеми за стол эта домашняя встреча с интеллигенцией не состоялась. А жаль, было бы интересно. Теперь такое приглашение было бы невозможно – и потому, что дорогого Виктора Марковича уже нет в живых, и из-за резких антилиберальных высказываний Лимонова после демонстраций на Болотной площади. Правда, в июне 2014 года я пригласила Степу Живова, сына Вити, на встречу с Эдиком и, к его удивлению, Лимонов ему понравился: «Он не просто автор и политик, а событие», – сказал Степа. В эссе «Эдуард великолепный» Гольдштейн называет его прозу «событийной»[493].

Я вообще любила рассказывать своим московским знакомым о встречах с Лимоновым, возможно, чтобы их провоцировать. Более серьезное объяснение – моя давнишняя роль посредника между плохо совместимыми людьми. Желание находить нечто общее, чтобы преодолеть различия, было у меня уже в детстве. Думаю, что моя психологическая установка на медиацию основана на желании свести воедино свои собственные «несовместимости», прежде всего – русскую и американскую идентичности. Мой самоанализ может показаться читателю надуманным, но мне кажется, что в моей апологии Лимонова имела место медиация между ним и теми, кому я о нем рассказывала.

Матич и Лимонов (2014). Фото С. Живова

Еще о либеральном сознании: мне помнится, что, когда я первый раз читала «Эдичку», меня обрадовали отсутствие в романе расовых предрассудков и симпатия к обездоленным. Это соответствовало американским либеральным ценностям, которых не знала среда российских эмигрантов третьей волны (притом что большинство из них были евреи, официально бежавшие от антисемитизма). Самые грубые расистские высказывания мне довелось услышать именно от представителей этой эмиграции.

В связи с теми же либеральными ценностями вернемся к охраннику, которого Лимонов потребовал посадить с остальными за стол у Живовых. Я не знаю, было ли это требование искренним или провокационным. Лимонов однажды приходил ко мне в Москве без охранника, тот остался в машине, но это было до тюрьмы. Когда я возразила, что мои друзья пригласили его, а не незнакомого им человека, Лимонов обвинил их в классовых предубеждениях: «В классовом отношении я не делаю различия между собой и охранником». Может быть, он говорил от чистого сердца, но приватная жизнь Живовых не предусматривала охранников! При других обстоятельствах Эдик говорил мне, что ему неловко ходить с детьми в сопровождении охранника, сидеть на скамейке с «дядей Мишей» на детской площадке. Его тревожил диссонанс между ролями отца и политика: в отличие от политика отец с детьми нуждается в privacy.

Неприятие классовых различий и социальной несправедливости всегда было в его книгах. В романе «Это я – Эдичка» оно лежит на поверхности, направленное на всех богатых и успешных, на тех, кто обездолил нарциссического Эдичку. Именно их он винит в том, что от него ушла любимая жена. В одном из наших московских разговоров Эдик назвал свой первый роман «репортажем с петлей на шее». Когда я ему напомнила о рекламе аперитива «Кампари», которую Эдичка в эпилоге переводит с английского на гибридный язык униженного эмигранта, он предположил, что в этом пассаже уже видны корни нацболов – врагов преуспевающих буржуа.

Текст рекламы из глянцевого журнала воспроизводится путем наложения чужого языка на родной, создающего своего рода двойную экспозицию: «Вы имеете длинный жаркий день вокруг бассейна, и вы склонны, готовы иметь ваш обычный любимый летний напиток. Но сегодня вы чувствуете желание заколебаться. Итак, вы делаете кое-что другое. Вы имеете Кампари и Оранджус взамен…»[494] Таков буквальный, безграмотный перевод рекламы престижного итальянского напитка, по всем правилам рекламного дела направленной на преуспевающих американцев, ведущих красивый образ жизни. Текст рекламы на испорченном русском, переведенный человеком «без языка», с одной стороны, ироничен по отношению и к богатым, и к себе, с другой – изображает Эдичку как вечного ученика, в данном случае изучающего английский язык.

Лимонов рассказывал мне, что, живя в Париже, он встречался с Душаном Макавеевым. Тот хотел снять фильм по «Эдичке», но из этого ничего не вышло. Самый известный фильм Макавеева, «В. Р.: мистерия организма» (1971), – пародия на советский тоталитарный строй, западное общество потребления, американский пуританизм и сексуальную революцию. Должно быть, в «Эдичке» его привлекло совмещение секса с политикой, хотя роман Лимонова никак нельзя назвать пародийным. Единственное его произведение, в каком-то смысле относящееся к соц-арту, – это московская поэма «Мы – национальный герой»: нарциссическая, но в то же время ироническая фантазия о псевдогероической эмиграции на Запад Лимонова и Елены Щаповой. В ней впервые появляется «пиджак Национального героя», сшитый из 114 кусков. Этот пиджак, как было сказано выше, возникнет и в «Эдичке», истории падения героя с пьедестала, воздвигнутого в поэме. Во всех других отношениях это – cri de coeur раненого нарцисса, зализывающего свои раны при помощи стандартных и нестандартных сексуальных похождений и левой политики.

* * *

Если я настрочила апологию Лимонова, пусть будет так. «Я люблю товарищей моих» (Белла Ахмадулина) вне зависимости от разногласий с ними. Как я пишу в семейной части книги, я люблю свою семью, восхищаюсь смелостью и верностью себе иных ее членов вне зависимости от того, нравятся мне их политические убеждения и поступки или нет. Когда мне кажется, что их несправедливо критикуют, я их защищаю. Для меня это – один из способов реализации своей «посреднической» идентичности.

В случае Лимонова главное даже не посредничество, а то, что мне с ним всегда интересно; меня увлекает его стереоскопическая, противоречивая личность: с одной стороны, замечательный поэт и прозаик, эстет, вечный романтик, хороший друг, нежный отец, дисциплинированный работник, портной, слуга нью-йоркского миллионера, а с другой – неисправимый нарцисс-эксгибиционист, фашиствующий политик, увлеченно восславляющий себя. Лимонов интересен мне своей «сюжетностью», тем, что он прожил много жизней, тем, что его жизнь можно читать как приключенческий роман, к чему талантливо сконструированная личность Лимонова всячески располагает. Своей смелостью и политическим одиночеством он напоминает мне В. В. Шульгина, тоже совмещавшего политику и писательство.

Мне нравится богатство ипостасей Лимонова, они заслоняют его любовь к саморекламе, а также те его убеждения и поступки, которые в случае другого человека меня бы безоговорочно отталкивали. Таковы весы правосудия, применяемые субъективно, а не по строгим, бескомпромиссным законам.

К тому же со мной Эдик всегда вел себя дружески. В последние мои визиты к нему он готовил ужин, я приносила вино и мы болтали о том о сем, расспрашивая друг друга о детях и обмениваясь историями о них. Гордый отец, он показывал мне фотографии своих; однажды подарил фото красивого маленького Богдана. Ему хочется, чтобы его дети были открытыми и смелыми, и он не любит, когда Богдан ноет и хмурится. Мне показалось, что ему больше нравится младшая дочь Александра – упорством и умением постоять за себя.

Эдик всегда спрашивает о наших общих знакомых, живущих за границей, которые, бывая в Москве, за редкими исключениями его не навещают. Помню, как уже после тюрьмы он ностальгически сказал: «Хорошо бы было, если бы с нами сейчас сидел Саша», имея в виду Соколова. Иногда он вспоминает Наташу – в основном по-доброму, хотя она его много мучила, а он страдал и писал; он не раз говорил мне: «Я пишу, когда больно». После смерти Бродского, которого он воспринимал как соперника, он говорил, что ему стало менее интересно писать, хотя, пока тот был жив, злобно о нем высказывался. Победа над соперниками оставалась его мечтой, мечтой подростка Савенко из харьковского рабочего поселка. В связи с его навязчивой идеей победить всех и вся мне вспомнились его слова по поводу первой победы Обамы на выборах – мол, это была высшая историческая точка, достигнутая «сыном Кении», дальше все будет катиться под гору. Впрочем, победив в 2012 году на перевыборах, Обама имел возможность опровергнуть лимоновское изречение, на что я продолжаю надеяться.

Эдик после тюрьмы (2004). Фото О. Матич

В нашу встречу накануне традиционного митинга «Другой России» на Триумфальной площади 31 октября 2010 года, между звонками организаторов и разговорами о политике Эдик продекламировал наизусть длинные фрагменты моей любимой русской поэмы «Форель разбивает лед», о которой мы тогда говорили. Мне показалось, что мы одинаково воспринимаем пронзительную красоту и эмоциональный заряд строк: «Стояли холода, и шел Тристан / В оркестре пело раненое море, / Зеленый край за паром голубым, / Остановившееся дико сердце». Сочетание расчетливого и вздорного политика с поклонником стихов Кузмина, в которых воспевается однополая любовь и утонченная, а не брутальная маскулинность, стало для меня эмблемой парадоксальной личности Лимонова.

В «Книге мертвых» Лимонов пишет, что уже много лет «в особые минуты, в особые дни» повторяет про себя «Форель разбивает лед» и благодарит Геннадия Шмакова за то, что тот ему эту поэму открыл[495]. Возвращаясь в Саратовский централ в день приговора (к четырнадцатилетнему тюремному сроку), он в темноте автозака вполголоса читал эти стихи; через несколько дней умерла во сне Наталья Медведева – «красавица, как полотно Брюллова». Оплакивая ее смерть, он вновь вспоминал «Стояли холода, и шел Тристан, / В оркестре пело раненое море», о чем пишет в книге «По тюрьмам»[496].

У Кузмина любовь явлена в образе форели, стремящейся разбить лед. Как пишет Елена Шварц, стихия Кузмина в «Форели…» – вода, а сама поэма представляет собой «резкую стыковку нестыкующегося». Если считать «Книгу воды» подлинной авторефлексией Лимонова, то вода в ней – стихия памяти, тех водных пространств, которые он так или иначе осваивал.

Вспоминая тех, кого он любил, Лимонов обращается к «Форели…» еще и потому, что в этих стихах любовь неразрывно связана с препятствиями, которые у него нередко ассоциируются именно с водой. Установка на взятие барьера определяет жизнь Лимонова, правда, в публичной сфере она выражается скорее словами Маяковского «Тише, ораторы! / Ваше слово, товарищ маузер!», которые он когда-то любил цитировать. Впрочем, его любимым поэтом еще в Харькове стал Хлебников, хотя Маяковского, поэта, противоположного Кузмину, он в молодости очень любил. В сознании Лимонова обращения к «Форели…» связаны с самыми интимными переживаниями.

* * *

Очередным витком моих отношений с Лимоновым были телефонные разговоры в сентябре 2012 года, когда я приехала на симпозиум в честь восьмидесятилетия Аксенова. Дмитрий Быков тогда устроил в Москве празднование семидесятипятилетия Алика Жолковского, давнего друга и поклонника Лимонова. (Быков тоже ценит творчество Лимонова, особенно «Дневник неудачника»; он был одним из тех, кто встречал Лимонова в Саратове по выходе из тюрьмы.) Мне было поручено уговорить Эдика прийти на праздник Жолковского, что я и попыталась сделать – безуспешно. (Правда, Лимонов прислал поздравительное письмо, зачитанное Быковым.) Эдик сказал мне, что это не его тусовка, чем меня разочаровал; ему, видимо, не хотелось участвовать в «интеллигентском» мероприятии, хотя лет пять тому назад он побывал на презентации очередной книги Алика. Времена были другие – тогда он недавно вышел из тюрьмы, когда интеллигенция к нему лучше относилась.

Лимонов, как мы знаем, бойкотировал общественные политические акции в конце 2011 года, изменившие, как тогда казалось, политический облик страны. Он делал это, во-первых, в силу своей бескомпромиссности (другие оппозиционеры согласились перенести митинг 10 декабря с Площади революции на Болотную), во-вторых, потому, что главную роль в них играла постсоветская буржуазия, а не он. В результате отношение интеллигенции к Лимонову вновь изменилось. Идентичность несгибаемого и самовлюбленного одиночки оказалась для него важнее. Мне, как поборнице либеральных ценностей, этот путь показался ложным, хотя Лимонов и оказался отчасти прав – в том, что протесты не оправдали надежд. Теперь он выступает за присоединение Восточной Украины к России. Как он сказал мне в 2014 году (наша последняя встреча), он первый заговорил о присоединении Крыма! Его политические высказывания все больше напоминают путинские, что меня все больше отталкивает. В последнее время Лимонов откровенно хвалит Путина за Крым, Украину и Сирию.

Кода. Из парижских писем Лимонова

4 сентября 1982. Несмотря на то что у меня в этом году вышли три книги на иностранных языках… – финансовое мое положение паршивое. ‹…› Как я жил? Как во сне. ‹…› Имел несколько любовных историй, выдающихся, если можно так выразиться, – последнюю с женой бандита и сутенера с Пигаль. Связь в высшей степени небезопасная, о чем я себе все время говорил, но сидящий во мне бес саморазрушения шептал мне, что это интересно, и история продолжалась довольно долго, и закончилась не по моей или ее вине. ‹…› В синагоге напротив запели евреи – суббота. Наблюдал я вплотную через пару минут после убитых у ресторана Гольденберг, живу-то я от этих мест в двадцати шагах. Кровь на тротуаре выглядит как краска, убитые – выглядят как в кино. Сознание, что пулевые пробоины на синей рубашке лежащего у обочины тротуара человека – настоящие, так и не проходит.

19 ноября 1988. Москва меня скорее раздражает, чем интересует. Многие там были, и рассказы их меня вполне удовлетворяют. Для себя я там места не нахожу. Коллектив и его волнения меня давили. Заражен ибо скептицизмом космополита и перекати-поля. И так как в Париже я себя чувствую далеко не последним, а скорее одним из первых европейских писателей (во всяком случае так теперь стали писать критики), то к советским у меня заносчивость европейца и парижанина. ‹…› Тем не менее, если меня спрашивают на телевизоре и в прессе, я всегда отзываюсь хорошо, считая, что советским следует помочь, поддержать их… На них так долго и несправедливо часто катили бочку. <О разговоре Солоухина со швейцаром в 1968 году, с которым тот говорил> как с представителем народа – он с народом смыкался, а я с ним жил, и никогда не думал, народ он или нет…» <О моей статье «The Moral Immoralist: Edward Limonov's Eto ia – Edichka»> перечитал твою статью по-английски, и согласен со многим куда более, чем в первый раз. Я – таки моральный имморалист.

Кода номер 2. В 2012 году французский писатель и режиссер Эммануэль Каррер получил престижную премию Ренодо, вторую по важности после Гонкуровской, за свой биографический роман «Лимонов». Во Франции он стал бестселлером и был переведен на множество языков, включая русский. Вот как он описал наш с ним разговор в Беркли. Как часто бывает в таких случаях, Каррер исказил мое отношение к Лимонову и наш разговор. Вот как он это описал:

Когда вышел роман «Это я – Эдичка», слависты – как американцы, так и французы – задались недоуменным вопросом: как относиться к его автору? И довольно скоро все как один принялись его ненавидеть. Кроме Ольги, которая не только не прекратила с ним общаться, но и разбирала его книгу на своих лекциях, посещала его во время поездок в Москву и вот уже тридцать лет питает к нему чувства дружбы и глубокого уважения.

Утверждение Каррера о неприязни всех славистов, кроме меня, к его первому роману ошибочно. Например, на той самой конференции, где Лимонов произнес, что предпочел бы быть американским писателем, а не русским, было три доклада об «Эдичке», два из них хвалебных; все были опубликованы[497]. Но главное – слова, которые Каррер мне приписал:

Единственный хороший человек среди [русских писателей], по-настоящему порядочный, – это Лимонов. «Really, he is one of the most decent men I have met in my life» («Он действительно один из наиболее порядочных людей, каких я встречала в жизни»). В ее устах слово decent носило тот смысл, который придавал ему Джордж Оруэлл, говоривший о common decency как о высшей добродетели. ‹…› Все так, но, даже веря Ольге, мне трудно представить себе Эдуарда в ореоле таких достоинств в тот момент, когда он пускает пулеметные очереди по Сараево или якшается с сомнительными личностями вроде полковника Алксниса (могу вас успокоить: Ольге это тоже было трудно). Но в определенные периоды жизни – да, я с ней соглашусь, и тюрьма была как раз одним из таких периодов. Возможно даже, это был апофеоз его судьбы, когда он оказался ближе всего к тому, к чему стремился… предстать в образе героя[498].

Я действительно говорила о порядочности Эдика по отношению ко мне и тем, кого он любил и уважал, с кем дружил, – о чем я и пишу выше. Но у очаровательного господина Каррера получилось, что Лимонов – один из наиболее порядочных людей, что я встречала в жизни, и единственный порядочный и хороший человек среди знакомых мне писателей.

Что касается политической «порядочности» Лимонова, она для меня уже много лет под вопросом. Его политические высказывания в последние два года ставят под вопрос мое личное отношение к нему, пусть я и люблю «товарищей моих» и продолжаю его ценить как писателя.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК