Виктор Живов, или Моя московская семья
К удивлению Живовых, я пошла на Красную площадь 7 ноября 1991 года. Там собрались люди самых разных убеждений и стилей: по одну сторону текшего по площади ручья (ночью прошел дождь) стояли немолодые женщины с красными цветками на лацканах и красными флажками в руках, праздновавшие день революции, по другую молодые ребята в черном пели что-то радикальное. У того, кто играл на гитаре, в мочку была воткнута английская булавка. Между ними началась перепалка: женщины стыдили молодежь за якобы непристойное поведение, говоря им о «ленинских принципах». Парень с булавкой спросил женщину в красном берете: «Кто тебе подарил красный берет? Ленин?», на что та ответила: «А почему у тебя булавка в ухе?» Вдруг по площади промаршировали одетые в белые косоворотки молодые люди с русским флагом; один из них скомандовал: «Остановиться», затем все драматически стали на колени, перекрестились и запели «Боже, царя храни». Закончив свой перформанс, мальчики, изображавшие «белогвардейцев» (так я их для себя определила), ушли так же стремительно, как появились. Разумеется, на площади стояли сторонники Ельцина с плакатами, но значительно больше людей собралось вокруг человека, с большим пафосом произносившего речь. Среди прочего он говорил, что русские солдаты с какой-то миссией (какой не помню) дойдут до Индийского океана – это через два месяца после падения Советского Союза! Я спросила стоявшего рядом мужчину, кто это; тот ответил: «Мать русская, а отец юрист», и добавил, что имени и фамилии не помнит[591].

Владимир Жириновский в душе. Обложка New York Times Magazine (19.06.1994)
Вместо дня революции состоялся постреволюционный карнавал, где коммунисты, вспоминавшие великое советское прошлое, столкнулись с панками (а может быть, и с будущими скинхедами), мелькнули юные монархисты, стояли сторонники новой власти, а в центре внимания оказался Жириновский. Об этом я вскоре узнала от Вити Живова, заодно объяснившего мне, что «юрист» в данном случае означает «еврей». При всей театральности действо на Красной площади стало предвестьем идеологических конфликтов в России, которые так волновали Виктора Марковича.
Той осенью, когда я занималась в российских архивах, Живовы стали моей московской семьей; они остаются ею до сих пор, несмотря на смерть Вити в 2013 году. Мне его очень не хватает.
В том же 1991 году я повела Витю, большого знатока и любителя живописи, в Третьяковскую галерею на Крымском Валу, которую для себя тогда открыла. Мне хотелось убедить его в том, что там не сплошной соцреализм, но и лучшая в мире коллекция российской живописи и скульптуры периода авангарда. В другой раз мы с Витей и его женой Машей Поливановой осмотрели недавно открывшуюся экспозицию постсоветского искусства; на этой фотографии Виктор Маркович стал частью скульптурной группы участников Ялтинской конференции.

В. М. Живов. Новая Третьяковская галерея (1991)
* * *
Витя Живов был открыт новому. Этим отличалась и его научная жизнь. Последней его книгой, законченной буквально за месяц до смерти, была «История русской письменности», над которой он работал двадцать лет и которая завершила его магистральный (основной) путь в языкознании. Этот двухтомник должен скоро выйти, но дописать книгу о грехе и спасении в русской духовности Витя не успел. Эта тема была его главным научным увлечением в течение десяти с лишним лет; он уже давно начал работать в культурологическом русле – в последние годы его все больше привлекали идеи таких ученых, как Макс Вебер, Мишель Фуко, Райнхарт Козеллек, Пьер Бурдье, и то, что называется «cultural studies», в особенности понятие «дисциплинарной революции» и ее применение к русской культуре. Отчасти с этих позиций Живов рассматривал и православную культуру, в которой видел роковые недостатки, чьи истоки находил в неудавшейся дисциплинарной революции в России Нового времени. При этом, если заходил разговор о «выборе веры», Витя отдавал предпочтение православию перед католичеством и протестантизмом – за милосердие и необусловленность жесткими правилами: спасение не по правилам, а по милосердию Божию. Пусть и не безоговорочно, он применял те же дисциплинарные категории в рассуждениях о российских истории и современности.
Как отметил в некрологе Сережа Иванов, Витя поразительным образом совмещал интеллектуальную серьезность и научную плодотворность с полемическим задором и дурашливостью, с легкостью переходил от серьезного обсуждения к травестированию серьезного. В сочетании с его внутренней моложавостью эти черты привлекали к нему людей помоложе, к которым он сам инстинктивно тянулся. Так, в Москве он подружился с византологом Сергеем Ивановым и журналистом-политологом Марией Липман, а в Беркли, где он стал профессором Калифорнийского университета, – с их старым приятелем, историком Юрием Слезкиным. Более молодые друзья Вити (но не только они) любили его склонность к артистичной шутливости и иронии, которыми он иногда разнообразил благопристойное поведение, и тут нельзя не вспомнить памятное его друзьям кукареканье. Однажды в ответ на мой вызов Витя закукарекал в благопристойном ресторане на берегу Тихого океана; этот перформанс, не говоря уже о его бороде, произвел должный эффект. Посетители, скорее всего, приняли его за немного чокнутого стареющего хиппи, решившего поэпатировать местную буржуазию. Витю я не только любила, но он мне нравился – в том числе потому, что отличался от других.

Виктор Маркович в моей шляпе. Таруса (начало XXI века)
Из необычного с моей стороны: в 1998 году, занимаясь мафиозными надгробиями, я спросила Витю, могу ли я привести к ним журналиста Сэмюэла Хатчинсона, чтобы посмотреть его записи российских мафиози. Витя согласился: ему самому было небезынтересно на них взглянуть, ведь я таскала Живовых по московским кладбищам в поисках могил братвы. Сэм показал нам съемки с похорон уралмашевского авторитета Владимира Жулдыбина, а также из лаборатории, занимавшейся сохранением тела Ленина: в ваннах лежали тела, покрытые специальной жидкостью: Хатчинсон уверял, что там бальзамируют трупы высокопоставленных представителей братвы[592]. Если Живовым было интересно посмотреть эти записи, то Сэму было интересно у Живовых – он впервые оказался в настоящем интеллигентском доме. Мы засиделись; в какой-то момент Сэм спохватился и позвонил своей московской подруге. Та устроила ему скандал; он попросил Витю подтвердить, что он находится в доме профессора, а не где-то шляется. Витя подтвердил, на что девушка сказала: «Вы не профессор, а педераст!» Сэм, конечно, был смущен и, уходя, очень извинялся.
Вернемся к новому и Витиным интересам: лет пятнадцать тому назад в Сан-Франциско на ретроспективной выставке классика поп-арта Роя Лихтенштейна, с работами которого Витя раньше не был знаком, его заинтересовал огромный триптих «Руанский собор», отсылавший к Моне, выполненный Лихтенштейном в своей «точечной» манере. После выставки мы долго говорили об интертекстуальности в постмодернизме, в том числе в поп-арте, о котором он раньше не задумывался. Правда, знаменитые картины Лихтенштейна на темы комиксов Витю не заинтересовали; он сказал, что комиксов не знает, но метод Лихтенштейна напомнил ему ироническое отношение Комара и Меламида к соцреализму. Витя был знатоком живописи, и ходить с ним на выставки и в музеи – этот искусственно скроенный исторический палимпсест – всегда было интересно.
Как-то раз мы с ним и Машей отправились в Сицилию, где нас пленил насыщенный палимпсест с наслоениями разных эпох: древнегреческой, римской, византийской, арабской и сицилийским барокко. Никто из нас прежде не видел столь сконцентрированного чередования различных культурных пластов на небольшом пространстве, столь явного «просвечивания» одного исторического слоя сквозь другой[593]. Нас буквально заворожил Палермо, этот барочный, по-декадентски подгнивающий город смерти, в котором прекрасная архитектура существует бок о бок с разрухой современной жизни в полуразвалившихся старинных домах. Концептуальное значение палимпсеста давно меня интересует; иногда я применяю это понятие к своей ранней жизни, в которой, вследствие семейных перемещений после войны, языки и культурные пространства накладывались друг на друга. Об этом и многом другом я больше всего любила говорить с Витей.
С Машей мы тогда говорили больше о душевном и семейном, чем об абстрактном, но после смерти Вити все изменилось. Я много дней находилась под впечатлением от нашей беседы по телефону на тему человеческих отношений и того, что называется пониманием другого, которые мы обсуждали с самых разных ракурсов: не только личных, но и психологических, и культурных. Когда мы с Машей познакомились ближе, у меня создалось ощущение, что, хотя мы и выросли «по разные стороны баррикад» между Советским Союзом и эмиграцией, мы в чем-то похожи – возможно, из-за воспитания, которое можно назвать старорежимным[594].
* * *
Мария Поливанова – из известной московской семьи. Ее дед со стороны матери – философ Густав Шпет; отец, Константин Поливанов, был крупным физиком и электротехником, старший брат, Михаил – тоже физиком (и литературоведом), а дед по отцу, М. К. Поливанов, – директором Московской городской железной дороги (то есть трамвая) до революции. Машина кузина со стороны Шпета вышла замуж за сына Бориса Пастернака, Евгения Борисовича, а другая кузина, Екатерина Максимова, была известной балериной[595]. В отличие от Маши, для которой семейная память играет огромную роль, Витя о своих родителях говорить не очень любил. Когда я задавалась вопросом, почему так, мне иногда казалось, что размер Машиной семьи и ее место в российской культуре подавляли в нем желание говорить о своей[596]. Дед Вити издавал в Гомеле газету на идиш, отец был журналистом (в 1930-е годы работал в «Известиях») и литератором – в основном он занимался польской литературой, которую и переводил.
Сестра Вити, Юлия, которая была на двадцать лет старше, дружила с Ахматовой и Надеждой Яковлевной Мандельштам (с которой она познакомила брата), с Бродским и многими другими. Витя говорил, что именно она приобщила его в юношестве к православию и через какое-то время он крестился. Однажды, сидя с ней вдвоем на кухне у Живовых, где обычно собиралось много народу, мы разговорились. Она рассказала мне, что училась в одном классе со Светланой Аллилуевой. Оказалось, что Юля ходила в привилегированную школу для партийной элиты, о чем Витя не рассказывал; когда я его об этом спросила, он подчеркнул, что отец не был членом партии, но объяснять, как Юля попала в эту школу, не стал, а я, поняв, что он не хочет об этом говорить, не стала расспрашивать, хотя парадоксы в жизни близких мне людей люблю. И не то чтобы Витя не любил вспоминать прошлое: он много рассказывал о своих знакомствах с людьми старшего поколения, например с вдовой Мандельштама, Солженицыным и Никитой Ильичом Толстым[597].
* * *
Мы с Витей познакомились в Лос-Анджелесе в его первый приезд в Америку весной 1989 года, когда его пригласили преподавать на славянской кафедре в UCLA, а я еще работала в USC. Запомнились, как это часто бывает, смешные эпизоды. Чемодан Вити с лекциями и трехмесячным запасом «Беломора» не долетел. На ужине в свою честь у заведующего кафедрой (Майкла Флайера) Витя, заядлый курильщик, сильно переживал пропажу папирос – правда, чемодан потом нашелся. В UCLA в той же четверти преподавал другой московский ученый, Вячеслав Всеволодович Иванов, с которым тоже случилась самолетная история с чемоданами, но в совсем ином стиле. Оба тогда жили в доме для университетских визитеров, и все, кто присутствовал на том ужине, провожали Иванова в аэропорт – он уезжал до конца четверти. К нам присоединилась Ира Паперно, гостившая у нас с Аликом, из Беркли; ни Витя, ни я еще не знали, что через несколько лет сами окажемся там.
Проводы выдались поистине карнавальными. Они начались с того, что Витя, несмотря на свой маленький рост, понес огромный чемодан Иванова (таких больших я еще не видела) в машину Флайера, с которым ехал. Иванов ехал с Аликом Жолковским, а мы с Ирой следовали за ними. Вдруг из пассажирского окна машины Алика посыпалась, разлетаясь во все стороны, бумага. Оказалось, что Иванов разбирал почту и ненужное выбрасывал! Как можно было предполагать, его чемоданы оказались тяжелее дозволенного, за перевес нужно было платить. Иванов стал говорить, что он VIP, важная персона, и летит в Москву на I съезд народных депутатов. «У вас билет эконом-класса, перевес в его стоимость не входит», – спокойно ответил представитель авиакомпании. Тогда Вячеслав Всеволодович попросил меня вызвать начальника. Я выполнила его просьбу, хотя и понимала, что авиакомпания предлагает только те услуги, за которые пассажир заплатил. Иванов стал давить на начальника, показал ему свой депутатский билет и телеграмму о съезде, которые, разумеется, тому ровно ничего не говорили. Пришлось на месте переупаковывать чемоданы; этим занялся Флайер. В них оказались не только нужные вещи, но и наспех засунутые ненужные, вроде полупустых коробок со стиральным порошком. Нам всем было неловко, особенно Вите как гражданину той же страны, что и Иванов[598], а мне в очередной раз было стыдно за русских. Ликвидировать перевес не удалось.
Виктор Маркович Живов был другим. Ему бы и в голову не пришло требовать в аналогичной ситуации особого обращения – ни в Америке, ни у себя в России. В его поведении не было ничего от барина, способного, среди прочего, на поведение вроде выбрасывания бумаг из окна автомобиля. Самолетный эпизод с Ивановым стал для меня примером поведенческого различия среди русских. При этом нельзя сказать, что Витя был безропотным во всех отношениях: как известно, он иногда высказывал крайне суровую критику в адрес оппонента, с которым не соглашался, – устно и в печати. Этим я не хочу сказать, что в нем полностью отсутствовала предвзятость, но у кого ее нет.
* * *
Живовы приезжали в Беркли на весенний семестр в течение двадцати лет. В первые годы Виктор Маркович читал аспирантские курсы по истории русского языка, литературе и культуре XVIII века, потом стал вести курс по древнерусской культуре и культуре раннего Нового времени для студентов. Главным нововведением Живова был аспирантский семинар по православию, его истории, богословии, культурным контекстам и месте в русской религиозной мысли на рубеже ХХ века, например у философа Владимира Соловьева.
Живовы стали ядром нашей берклийской русско-американской «задруги»[599] (как я ее прозвала), которая оживала с каждым их приездом; задним числом можно сказать, что они ее сплачивали. Каждый год в феврале Юра Слезкин[600] и Витя устраивали веселое празднование своих дней рождения, обычно у Юры и Лизы Литтл, где выпивалось много водки и произносились тосты, в которых изощрялся Слезкин – он был и остался нашим тамадой. Встречаясь, мы спорили на самые разные темы, умные и шуточные, легко переходя с одной на другую. Кто умел, упражнялся в остроумной иронии, остальные, не поспевая за быстрым обменом репликами и остротами, становились наблюдателями. Обычно дни рождения, а также многие другие ужины, заканчивались танцами, которые Витя так любил. Один из дней рождения, тоже закончившийся танцами с переходами из задней комнаты на кухню, затем в гостиную и обратно, мы праздновали у Гриши Фрейдина, Витиного друга юности, и его жены Вики Боннелл.

Маша Поливанова и Юра Слезкин (2012). Фото Г. Фрейдина
Друзья Вити в России любят вспоминать, как на одном из празднований Нового года в «Новом литературном обозрении» он танцевал на столе. Мне же навсегда запомнился наш с Витей веселый танец, начавшийся в квартире Александра Осповата (тогда – профессора UCLA) и продолжившийся в лифте под вальс «На сопках Маньчжурии», который напевала Маша. Это было весной 1993 года в Лос-Анджелесе.
Маша хорошо поет, а Витя любил петь, и в Беркли они иногда пели дуэтом. Мы с Живовыми и Слезкиными бывали на вечеринках у художницы Инны Разумовой и геолога Паши Белявского, на которых он и киевлянин Сережа Шкарупо замечательно исполняли джазовые и русские песни. Там собиралась веселая, но более молодая компания эмигрантов и устраивались поэтические чтения – главным образом очень талантливого поэта Полины Барсковой, их подруги, писавшей у меня диссертацию. Бывала у них и Люба Гольбурт, самая молодая сотрудница нашей кафедры. У них же я впервые услышала замечательного барда Псоя Короленко, песни которого с тех пор очень люблю. Любил их и Витя; в Москве мы однажды ходили в клуб слушать Псоя, которого он называл «своим учеником»[601].
Еще Слезкины организовывали совместные поездки на Стинсон-Бич, где мы днем ходили в горы, а вечером весело проводили время вокруг костра на пляже. Я возила Живовых по другим калифорнийским местам, в основном в мой любимый Монтерей, где они наслаждались океаном и бурунами, окутывавшими скалистую отмель. Последняя поездка Вити – вместе с Машей, их дочкой Линой и чудесным внуком Марком – была именно в Монтерей; оттуда мы отправились в Биг-Сур по самому красивому участку калифорнийской Первой дороги вдоль океана. В Биг-Суре мы остановились в знаменитом ресторане «Непентэ» (так древние греки называли напиток, приносящий забвение) – оттуда следующая фотография. Витя еще не знал, что у него неизлечимый рак легких, но уже страдал от сильных болей.

Мы танцуем (2012). Фото Г. Фрейдина
В Беркли Живовы дружили и с другими славистами, в особенности с бывшими профессорами нашей кафедры, Робертом Хьюзом и Ольгой Раевской-Хьюз, которые каждый год праздновали Масленицу, а ко мне приходили на пасхальные розговни после заутрени; Маша помогала мне делать сырную пасху, а Оля приносила кулич. Живовы были в близких отношениях с лингвистом Аланом Тимберлейком и его женой, литературоведом Лайзой Кнапп. Живов с Тимберлейком планировали совместные публикации, но успели написать лишь одну статью – «Расставаясь с структурализмом» («Вопросы языкознания»). Витя иногда говорил мне, что Алан лучший лингвист в русистике, и очень сожалел, когда они с Лайзой перешли в Колумбийский университет, хотя Тимберлейк и приезжал к ним в Беркли. Алан навещал Витю в больнице за несколько дней до его смерти в апреле 2013 года.
Через год мы с ним, Юрой и Викторией Фреде (тоже историком) выступали на конференции в память Виктора Марковича в Институте русского языка, заместителем директора которого тот многие годы являлся. Приехал из Гарварда и Майкл Флайер, который первым пригласил Витю преподавать в Америке.

Последняя фотография Виктора Марковича Живова (с Машей и внуком, 2013)
* * *
Свою последнюю лекцию (о Петровской реформе православной церкви со всеми сопровождавшими ее всешутейшими действами) Витя прочитал за неделю до смерти на одной силе воли. Прощаясь с семьей, он говорил об ответственности и радости в жизни, об их соотношении. С ним приезжали прощаться друзья, коллеги и бывшие аспиранты Полина Барскова и Борис Маслов, прилетевший из Парижа. Миша Куничика, Боря Вольфсон и Костя Ключкин были на похоронах. Старшая дочь Маргарита прилетела из Италии и застала отца в живых, но сын Степа, прилетевший из Москвы, успел только на похороны. После смерти Вити мы с ним сблизились.
Наши берклийские кафедра и «задруга» осиротели.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК