Глава 3. Бои без правил. «Шевардино» и «Бородино»
Все попытки предать гласности письмо Солженицына с трибуны съезда не привели ни к чему. Осмелилась нарушить табу только Вера Кетлинская: «Нельзя делать вид, что явления не существует, как получилось в докладах с именем талантливого писателя Солженицына…» Осмелился расслышать её выступление только Твардовский. «Я смотрю из президиума на затылки впереди сидящих. Как окаменевшие. И 1 часть зала — гости — застыли. Аплодирую я один… Мне нравится то, что говорит Кетлинская, я согласен с ней — и я аплодирую», — с удовольствием рассказывал А. Т. в редакции.
29 мая состоялось заседание Секретариата СП: 1 попытка понять, что делать с письмом и его автором. Единодушия не было; напротив, возникла перепалка. Симонов требовал обсуждения письма, Михалков — осуждения; Кожевников кричал, что всегда относился к Солженицыну с подозрением и неприязнью, а Грибачёв мстительно предложил опубликовать «Пир Победителей» — «пусть тогда Солженицын отвечает перед народом». «Зачем же мы будем его отдавать врагам?» — возразил Салынский. И последовал истинно партийный ответ: «А он и есть враг, зачем он нам».
Но генсек Европейского писательского сообщества Вигорелли выступил в поддержку Солженицына и был настроен весьма серьёзно. 6 июня Твардовский встречался с Шауро. «Положение трудное, угрожающее, нельзя терять ни одного дня», — объяснял Твардовский (в ЦК письмо называли «диверсией») и предложил два варианта. Первый — посадить Солженицына, а заодно и его, Твардовского. Второй — немедленно поместить в «ЛГ» отрывок из «Ракового корпуса» с врезкой: полностью печатается в «Новом мире». Шауро, который раньше был за печатание «Ракового корпуса», теперь добивался оценки поступка автора. «Я бы так не поступил, — честно отвечал Твардовский, имея в виду массовую рассылку, — но бросить в него камень не могу. Он доведён до отчаяния, терять ему нечего. Объявить человека власовцем и не давать ему возможности возразить… Он поставлен в условия вне закона. Хотим мы этого или не хотим, но речь идёт об огромном таланте, по отношению к которому мы вели себя преступно».
8 июня Твардовский был приглашён на Секретариат СП. Федин был настроен «осудить», «ответить ударом на удар»: митинг, анафема, исключение из СП. Потом согласился, что обстановка не та: испытанные приёмы подольют масло в огонь. «Вы хотите повторения истории с Пастернаком, хотите, чтобы от нас окончательно отвернулась интеллигенция, чтобы КОМЕС (Комитет Европейского сообщества писателей – Л. С.) развалился? Только этого вы и достигнете». Все всё понимали, но мялись, держась «уровня предполагаемого понимания высшим начальством с учётом эмоций последнего». Крайне раздражала мысль о созданном прецеденте: получалось, что нажал и всего добился — значит, давай, жми дальше? Твардовский снова объяснял: Солженицын, боевой офицер, кругом оболган. «Он зря разослал письмо. Мы бы так не поступили, мы другой школы. Но войдите в его положение». А. Т. повторял: это прокламация подписана самым авторитетным на Западе русским писателем; оба его романа могут выйти в свет там уже завтра, их ждёт колоссальный успех. А в каком положении окажется «Новый мир», отклонивший эти вещи и печатающий третьестепенное?
Тактика Твардовского привела к компромиссу, и Федин сам предложил составить мягкое коммюнике: секретариат считает необходимым опубликовать «Раковый корпус», напечатать отрывок из повести в «ЛГ» с биографической справкой, поскольку об авторе ходят лживые слухи. Вместе с тем секретариат полагает, что писатель поступил бестактно, разослав письмо, из-за чего оно попало в буржуазные органы печати и теперь истолковывается во вред советской литературе.
Твардовский тотчас послал телеграмму Вигорелли: оснований для тревоги нет. Теперь всё решала подпись Федина («страшно важно, чтобы эта беспартийная руина подписала). И нужно было срочно найти Солженицына. 8 июня, на Киевском вокзале, за несколько минут до отхода наро-фоминской электрички, с хозяйственными сумками в обеих руках, разыскиваемый А. И. звонил из автомата в «Новый мир». Однако сдать багаж и приехать в редакцию отказался[88]. Договорились на 12-е. «Не понимает, — жаловался А. Т. в редакции, — что над ним уже занесена секира. Сигнал — и гильотина сработает…»
Недовольство Твардовского было, однако, мнимое. А. И. думал, что Трифоныч взревёт от гнева, проклянёт навеки: «Нет, не разобрался я в этом человеке!» Они встретились, рукопожатие было сдержанным, но «весёлые игринки» прыгали в глазах А. Т. Пытаясь казаться строгим, он внушал автору, что не одобряет поступка, хотя… нет худа без добра. Надо бы только подтвердить на секретариате, что расчёта на радиобомбежку акция с письмом не имела. «Я увидел А. Т., когда он с Солженицыным уже уходил. Оба возбуждённые, весёлые, но в возбуждении этом была и нервозность. “Еду” — сказал А. Т. — Сопровождаю государственного преступника. А то ведь ещё отколет что-нибудь» (Кондратович).
Через несколько месяцев Солженицын опишет поход в колоннадный особняк на Поварской (дом Ростовых), где их с Твардовским принимали секретари СП Воронков, Марков, Сартаков, Соболев (трое из них — «даже и не писатели вовсе»). Фруктовые и минеральные воды, чай с печеньем и шоколадными трюфелями, светская беседа для затравки, начальственные попытки «разобраться и найти выход». Твардовский чётко играл на стороне А. И.: все вопросы — в цвет, все реплики к месту, и резюме: правление СП считает своим долгом публично опровергнуть низкую клевету о военной биографии писателя. В тот день Солженицын впервые в жизни ощутил, какой язык понимают они…
«Ведь вначале было что, — рассказывал Твардовский в редакции, — стучали кулаками, ответить ударом на удар, не щадить, но разговор с Солженицыным протекал уже по-другому. Когда он зашёл, просто одетый, в рубашечке без пиджака, то я сразу почувствовал — вошёл некто сильнее их. Сила за ним. И отвечал он так быстро, ловко, что видно стало, как они начали лебезить перед ним. Есть за ним такая сила, что и они становятся иными, даже не замечая этого». Кондратович почти с завистью записывал: «Он уже ни о чём не волнуется. Ничто не тревожит его. Может быть, оттого и весел, доволен, сорвался со всех якорей и цепей — и плывёт, как хочет, — свободно. Может быть, только так и можно стать свободным. Или хотя бы ощутить свободу».
Победа, однако, им всем только померещилась. Заехав в редакцию 20 июня, А. И. убедился, что сдвигов никаких нет. И хотя Твардовский сам подготовил для «ЛГ» «Отрывок из романа “Раковый корпус”», ни коммюнике, ни отрывка в печати так и не появилось. 30 июня состоялся секретариат ЦК, и Твардовский уже не ждал ничего хорошего. Было известно, что Шолохов где-то наверху сказал: «Солженицын ударил нас ниже пояса, ну так и мы дадим ему в солнечное сплетение, так чтобы он не встал». «Я чувствую, что-то надвигается, — волновался Твардовский. — Если Солженицыну уготован удар в солнечное сплетение, то ведь это отразится и на “Новом мире”. Мы Солженицына породили, а я так просто чувствую себя его крёстным отцом. И если сын за отца не отвечает, так отец за сына отвечает. Вопрос с Солженицыным сейчас вопрос жизни и смерти литературы».
3 июля А. И. опять заезжал в редакцию. Твардовский был мрачен, понимал, что дело увязло: секретари ЦК намерены читать и «Круг», и «Корпус», и «Пир». Значит, ничего не будет решено ещё полгода — до празднования 50-летия революции. Тем временем наверху очнулись. Проведя проверку архивных и учётных документов, зам. начальника 2-го управления КГБ Бобков составил для ЦК справку «В отношении Солженицына». 5 июля новый Председатель КГБ Андропов доложил ЦК о конфискации материалов из-за границы — листовки НТС и вырезки из эмигрантской газеты «Русская мысль» с текстом письма Солженицына к съезду. 18 июля секретариат ЦК раздражённо обсуждал вопрос «О поведении и взглядах А. Солженицына».
Всё лето «Новый мир» будоражил слух, будто «Правда» держит наготове статью, где творчество Солженицына названо антисоветским и где ему, так же как в 1958-м Пастернаку, предлагают покинуть страну. «Для нас это будет как цунами, — говорил Твардовский. — И многие будут рады. Я уверен, что Федин будет рад, потому что в глубине души Солженицын ему мешает. Я же великий, крупнейший, — а оказывается, есть ещё больше… По Солженицыну можно мерить людей. Он — мера. Я знаю писателей, которые отмечают его заслуги, достоинства, но признать его не могут, боятся. В свете Солженицына они принимают свои естественные масштабы, а они могут и испугать». Но тогда, понимал А. Т., пойдёт ко дну и «Новый мир». «Солженицын, на котором сосредоточена ненависть начальства и “открытых его противников в литературном мире”, а также затаённое злорадство тех литераторов, что не прощают ему его таланта, успеха, иной природы его личности, этот Солженицын — самое прямое и непосредственное порождение “Нового мира”».
«Дело Солженицына», направленное «на доследование», ждало своего часа. Но уже 12 июля на собрании пропагандистов Свердловского района письмо к съезду назвали «анархическим», и Фурцева возмущалась: «Он нам жить не дает! работать не дает!» В отдел культуры ЦК вызывали писателей-коммунистов и отчитывали: как они могли поддержать такое? Почему не дали отпор его настроениям? Он — наш враг, идеологически он весь — не наш.
А Солженицын отправился по следам армии Самсонова, где воевал отец. Для «Р-17» нужно было освежить и свои военные впечатления: побывать там, куда успел дойти в 1945-м, и там, куда не попал из-за ареста. «Вместе с Эткиндами — мы на своей машине, они на своей — поехали в Восточную Пруссию, попали в Калининград, но до Самсоновских мест не доехали, потому что это уже была Польша», — вспоминал А. И. Заезжали на Смоленщину — к брату Твардовского Константину Трифоновичу; А. И. писал потом, как похожи братья мимикой, жестами, манерой говорить, выражением лица. Увидели бывшие немецкие курорты на берегу Балтийского моря, побывали на Куршской косе, в Паланге и Ниде, в Вильнюсе, в Риге, в Ленинграде.
Двухнедельная поездка закончилась в Рождестве: ждала работа над новым романом. Теперь уже не только отъезды А. И. в дальние норы, но и обычная его сосредоточенность вызывали у Наталии Алексеевны тоску и раздражение: «Муж порой кажется мне заведенной машиной: дело, дело, дело!.. Всё предельно рассчитано. Над всем довлеет разум. Где же сердце?..» Она не знала, чем наполнить свою жизнь, чем занять себя, пока от раннего завтрака и до позднего обеда он уходит работать за свой столик у Истьи. Она хваталась то за музыку, то за биографии великих людей. «Хочу читать о великих людях, понять то, чего не понимаю. Хочу сладить с жизнью!»
В начале августа Солженицын был у Чуковского. «Он сияет, — записал К. И. — <...> Чувствует себя победителем. Утверждает, что вообще государство в ближайшем будущем пойдет на уступки. “Теперь я могу быть уверен, что по крайней мере в ближайшие три месяца меня не убьют из-за угла”. Походка у него уверенная, он источает из себя радость…» А он как раз беспокоился — не упускает ли возможность ускорить печатание «Ракового корпуса»? 15 августа заехал в редакцию и предложил Твардовскому вариант: «Новый мир» составляет договор и, если никто не наложит запрет, двигает рукопись. План застал Твардовского врасплох. «И неожиданно ему было, чтобы я о договоре первый завёл, и толкал же я его на мятеж, не иначе, — самому преступить волю начальства». Теперь, считал А. Т., когда «вопрос решается», оформлять договор — будет «стук и звон». Затруднения были понятны; А. И. ещё дважды был в редакции и выяснил, что без санкции сверху заключить договор редакция не может.
А клевета, учуяв момент, обросла новыми сюжетами. На закрытых партсобраниях и семинарах говорилось, что Солженицын, предав интересы родины, сбежал в арабские страны (или в Англию по туристской путёвке) и там за большие деньги пишет пасквили о своей стране. Из Крыма поступали сведения, что библиотекам велят изъять из обращения все его публикации. «Ивана Денисовича» официально именовали «идеологической диверсией против советской власти.
Пришло время действовать.
12 сентября, спустя три месяца после «узкого секретариата», А. И. решился на новое письмо — секретарям правления СП СССР (их, смеялся Твардовский, было «тридцать три богатыря, сорок два секретаря»). Ничего из обещанного Правление СП не сделало, клевету не опровергнута, повесть не напечатана. «В этом странном равновесии — без прямого запрета и без прямого дозволения — моя повесть существует уже больше года, с лета 1966. Сейчас журнал “Новый мир” хочет печатать эту повесть, однако не имеет разрешения». Через день Андропов уже информировал о случившемся ЦК.
«Секретари, — напишет А. И., — взвились как от наступа на хвост, что-то кричал и рычал Михалков по телефону в “Новый мир” (он назвал письмо “подлым и вызывающим” — Л. С.), уже 15-го собрали предварительный секретариат для первого обгавкиванья, пока без стенограммы». Он продолжалось три часа. Даже противники осознали, что «дело» позорно затянулось, что секретариат проявил слабость и нерешительность и что писателя, ожидающего три с половиной месяца ответа на своё письмо, можно понять. «Не хочется искать слов для характеристики предельной провокаторской подлости Чаковского, перед которой уже и Грибачёв с Кожевниковым выглядят почти что порядочными людьми, — писал Твардовский. — Хорош и Воронков. “Есть и письменные отзывы” — и оглашает лишь два из них: Шолохова и сидящего по левую руку от него седого гнусавца Михалкова. Письмо Шолохова: “Солженицын — это или опасный для общества психически больной, злобный графоман, или, если он здоров, злобный антисоветчик, прямой враг”. Только что не употреблены прямые слова о необходимости изолировать Солженицына, но смысл этот, не какой иной. Михалков, явно зная уже об этом письме лидера, поспешил оказаться среди первых подписавшихся под приговором Солженицыну».
Твардовскому снова удалось настоять на своём проекте. Решили созвать секретариат, призвать Солженицына и поставить вопрос — о «Пире Победителей» и о готовности дорабатывать «Раковый корпус». Этот предбой («Шевардино») был Твардовским выигран; А. Т. готовился к главному сражению и, вызывая Солженицына, надеялся (вместе с дипломатичным Лакшиным) настроить его на правильный тон. 18-го А. И. был в редакции. Суета этих дней успела изрядно надоесть. Надо сидеть и работать. Зачем наседать на осиный рой? Да ещё репетировать. «Бесподобный парень, — запишет Твардовский. — Назначен секретариат, результаты которого, если говорить серьёзно, жизнь или смерть (“То be or not to be”?) не только для него, но и для журнала… а он: “Мне не придётся там зря торчать до моего вопроса?» Упрямцу объяснили: если он будет агрессивен и заносчив, дело пойдёт под откос. Но тут А. И. засмеялся: в том и состоит лагерная выучка — он может вспыхнуть и взорваться сознательно, по плану, если это будет нужно. Едва пришли к зыбкому согласию. «В принципиальном я не уступлю ничего, — предупредил А. И. — будут хамить, — встану и покину зал».
Два дня перед сражением («Бородино») А. И. готовился к выступлению, первый раз в жизни писал речь. В сущности, секретарский сбор, вопреки мнению новомирцев, не решал не только судьбу автора, но даже и судьбу «Ракового корпуса». Всего-то нужно прийти, проявить непреклонность и составить протокол. «В конце концов — ещё бы им меня не ненавидеть! Ведь я — отрицание не только их лжи, но и всей их лукавой прошлой, нынешней и будущей жизни». И ещё: это ведь не их сочинения добровольцы переписывают от руки, перепечатывают на машинке, фотографируют, а наборы отпечатков дарят любимым людям в обувных коробках. Это не о них говорят на партсобраниях и в радиоголосах. Это не они интересуют культурный мир по эту и ту стороны границы. Это не за их сочинениями гоняются соперничающие западные издательства…
Солженицын шёл на секретариат, заготовив чистые и пронумерованные, с очерченными полями листы бумаги, и в час по полудню 22 сентября явился в зал с кариатидами. Было душно и накурено: заседание (его вёл Федин) шло с одиннадцати утра. Из 42 секретарей в наличии было 26, и можно было лишь гадать, почему не явились главные обвинители — Шолохов, Грибачёв, Чаковский, Михалков, Полевой. С самого начала А. И. вывел «Пир Победителей» из-под огня, объявив, что пьеса написана не членом СП, а бесфамильным арестантом Щ-232: автор так же мало отвечает за эту вещь, как многие из присутствующих за свои речи 1949 года. Кроме того, он имел написанные ответы на их заготовленные и заданные сейчас вопросы. От него требовали «сделать первый шаг», отмежеваться от западной печати. «Я не могу выступать по поводу ненапечатанного письма», — парировал А. И.
«Блистателен был Солженицын в своей заключительной речи, исполненный достоинства и неотразимой логики, — записал Твардовский. — Ужасен в своем бесстыдстве и потакании самым подлым антисолженицынским настроениям был Федин. Ему-то и принадлежит обрадовавшая вурдалацкую часть постановка вопроса таким образом, что Солженицын должен прежде всего… выступить в печати против зарубежной пропаганды, использовавшей его в антисоветских целях».
Писал он и о педантичности Солженицына, которую Федин назовёт наторенностью «тяжебщика», искушенного в коварном крючкотворстве: «Он всё записывал (разными шариковками — синей, зелёной) на листах в разложенной на столе папочке, вынутой из портфеля, оставленного у ног, — он сидел рядом со мной; вдруг перебирал эти листы, что-то в них подчеркивал, вписывал в оставленных пробелах; он и говорил как будто наполовину по писанному, но, по-видимому, это были лишь “ударные” формулировки или цитаты, а так речь была живой, изустной, крепко построенной и подпружиненной сдержанным пафосом, за которым была сила — её не могли не почувствовать все без исключения, — слушали его так, как, может быть, давно уже никого не слушали в этом кабинете, а только после того, как он кончил (заключение), как бы стряхивали с себя это остолбенение и принимались без всякой связи со слышанным только что долдонить своё».
«Я думаю, — вспоминал Солженицын, — в тот день я бился так хорошо ещё и потому, что пришёл к писательским хрякам от смертной постели зэка». Умирающий от рака Тэнно благословил друга на победу в бою. Впрочем, на языке ЦК заседание трактовалось иначе: «Секретари правления СП СССР решительно осудили недостойное поведение Солженицына, которое даёт пищу для разжигания за рубежом антисоветской истерии». Порицание заслужил и Твардовский, который, защищая Солженицына, «игнорировал главный вопрос обсуждения — гражданскую позицию этого литератора и ошибочные концепции его творчества».
На следующий день Твардовский писал в Рязань: «Вели Вы себя с абсолютной выдержкой и превосходным достоинством. Я, между прочим, едва ли не впервые имел возможность оценить Ваши ораторские способности. Я издали любовался Вами и был рад за Вас». Теперь он готов был заключить договор на «Раковый корпус». Стало известно письмо Шолохова: Михаил Александрович требовал не допускать Солженицына к перу! Заявлял, что не может состоять с антисоветчиком в одном творческом Союзе. «Русские братья-писатели заревели на правлении: “И мы — не можем!”» («Телёнок»). Тем, кто не может, предложено было написать личные заявления, но никто не написал.
Понять, кто победил, а кто проиграл, было трудно — в духе истинного Бородино. Вроде бы поле боя осталось за секретарями, но смысл боя заставлял задуматься. «Ну разве доступно ввинтиться в гранит? Разве есть такие свёрла? Кто бы предсказал, что при нашем режиме можно начать громогласить правду — и выстоять на ногах?» А он не то что выстоял — немедля рванул на юг, в Ростов, Новочеркасск, Георгиевск, набирать материал для «Р-17». Вернувшись в Рязань, написал «Первое дополнение» к «Телёнку», как раз о сражениях, с победным заголовком «Петля пополам». И впервые принимал у себя Ростроповича, который после концерта в Рязанской филармонии пришел «обнять Александра Исаевича».
Тихо прошли октябрьские юбилейные праздники: «требовалось им как можно нескандальнее, как можно глаже» («Не могу вычеркнуть из памяти, — писал Кондратович, — что Солженицын не подписал наше октябрьское обращение к читателям. Там есть и “партия”, и “коммунизм”, а под такими словами он не хочет подписываться. И тоже нашел отговорку: он не подписывает коллективных писем»). Но были и ощутимые уколы. Выступая 5 октября в Ленинградском Доме прессы, главный редактор «Правды» Зимянин объявил писателя шизофреником и «подтвердил»: да, был в плену, сидел «за дело», на всех обижен, не может выйти за рамки лагерной темы. «Печатать его не будем, за такое прежде сажали, пусть себе преподает физику»[89]. Московские лекторы утверждали, будто Солженицын «сколачивал в армии» то ли «пораженческую», то ли «террористическую» организацию. Среди писателей, которых обязали читать «Пир Победителей», был пущен слух, что автор и в самом деле помогал невесте власовца перейти границу.
После праздников Солженицын отправился в Москву. Навестил Ростроповича, побывал у Капицы и Чуковских, читал «Крохотки» и главы из «Круга» в Институте русского языка, куда был приглашён якобы в связи с созданием фонотеки современной русской речи. Прослышав о визите, «сверху» звонили и допытывались: «Правда, что у вас будет выступать Солженицын?» Пытаясь внести ясность, вместе с Лакшиным ездил к Твардовскому на дачу — а не пустить ли в набор несколько глав повести, как бы для пробы. Однако прежде, разъяснил Лакшин, от автора ждут заявления. Тут уж возмутился Твардовский, и вопрос был снят. Едва успел А. И. доехать до Рязани, пришло напоминание от Воронкова: когда же будет «первый шаг»? 1 декабря Солженицын «шагнул», отправив Воронкову свои вопросы. Намеревается ли секретариат защитить его от клеветы? Какие меры приняты для отмены запретов его книг в библиотеках? Почему его имя вычеркивают из критических статей? Делается ли что-нибудь для печатания повести? Прекращено ли распространение отрывков из арестованного архива? Что сделано для возвращения конфискованного романа? Почему за два месяца не получена стенограмма заседания секретариата?
Едва успев отбиться от Воронкова и уехать в Давыдово, чтобы, обложившись портретами самсоновских генералов, засесть в избе Агафьи за роман, он был срочной телеграммой вызван в «Новый мир». Пришлось ехать. Оказалось, накануне звонил Воронков, сама вежливость и забота: а готова ли рукопись «Ракового корпуса» к печати? А заплатили ли Солженицыну хотя бы аванс? Ведь «надо же ему что-то кусать». Вся редакция гадала, откуда дует такой ветер, и кто мог, вступившись за Солженицына, привести в действие аппаратную машину. Такое не под силу отделу культуры ЦК. Значит, сигнал получен сверху. А Воронков звонил и повторял: «Мы уже не будем настаивать на его ответе. Время прошло, за границей всё утихло, надо думать о литературной судьбе Солженицына». Это казалось слишком невероятным, чтобы быть правдой, но верить хотелось, и Твардовский загорелся.
Когда 18 декабря Солженицын появился в редакции (два часа езды из Давыдово в Рязань и три часа из Рязани в Москву), они едва не поссорились. А. И. был мрачен и раздражён (зачем оторвали от работы?), А. Т. сказал: «Вы приехали, словно сделали мне одолжение. Я не могу твёрдо сказать вам, что получится, но надо использовать любую возможность». Возможность случилась уже завтра. 19-го их с Твардовским ждали Воронков и Сартаков для задушевного разговора. И уже не требовали отмежеваться от Запада, а почти умоляли — написать хоть один абзац о неприятии западной поддержки. «Пробовал и я нажимать на Солженицына, — писал Твардовский. — Но Солженицын сказал, что это опять переворачивает всё с ног на голову, что он не может сделать этот “первый шаг”, его должен сделать секретариат».
И опять всё кончилось ничем — не разрешили, но и не запретили. В воздухе висело нечто такое, будто возможно новое цензурное чудо. Придя в редакцию, Твардовский торжественно заявил: «Запускаем “Раковый корпус” в набор!.. Пусть после печатанья нас поливают в критических статьях — в этом состоит литературная жизнь». «Красный день! Сдали в набор первые 128 стр. (8 глав) “Ракового корпуса”. А. Т. счастлив. Ещё вчера мрачный Солженицын — тоже. Стремительная походка стала у него просто летящей... Что-то произошло. Что? Вот это остаётся загадкой…» (Кондратович).
Набор был сделан за сутки; А. И., не успев нырнуть в берлогу, провёл корректуру, получил аванс (его хватит почти на два года жизни). Но дальше — пошло-поехало. 23-го позвонил Воронков: от Солженицына ждут письма для внутреннего пользования. Снова телеграмма, вызывают. А. И. собирался, готовился, но не поехал — в тот день не смог сел на поезд, а потом и вовсе решил не ехать. Та сила, которая запустила аппаратную машину, её сначала притормозила, а потом и вовсе остановила. Предновогодние указания из ЦК были почти паническими: следующие главы в набор не сдавать, вёрстки вернуть и держать при себе.
Лихорадка продолжилась и в начале 1968-го. Надежда то появлялась, то исчезала. Воронков говорил по телефону то одним тоном, то другим. 4 января, после беседы вчетвером (Воронков, Марков, Федин, Твардовский), А. Т. вернулся взбешённый. Накал достиг последней точки, и всё свелось к Федину. «Горький сегодня» требовал от Солженицына капитуляции: «пусть ответит врагам». А Солженицын знает, что его роман и так будет издан — не здесь, так там, и ничего отвечать не будет. Его поддержали западные коммунисты — как быть с ними, с друзьями? И Твардовский решил обратиться к Федину, повторив всё с начала: пусть письмо станет фактом истории. «Я вовсе не так наивно самонадеян, чтобы предполагать, что Вы, вняв моим “увещаниям”, вдруг прослезитесь и измените свою точку зрения на “дело” А. И. Солженицына и примете иное, чем нынешнее, решение…»
Пространное (17 страниц на машинке) письмо ушло к адресату 15 января. В те же дни Твардовский дал его читать Солженицыну без выноса из кабинета (18-го А. И. был в редакции, сделал 4 страницы выписок). «Я сердечно рад, — благодарил он Твардовского, — что Вы и “Новый мир” сделали всё от Вас зависящее, и ни из близкого времени, ни из далекого Вас нельзя будет упрекнуть». Пытался повлиять на Федина и друг молодости Каверин. «Что толкнуло тебя теперь на этот шаг, в результате которого снова тяжело пострадает наша литература?... Нет сейчас ни одной редакции, ни одного литературного дома, где не говорили бы, что Марков и Воронков были за опубликование романа, и что набор рассыпан только потому, что ты решительно высказался против».
Но победил, как отмечал Кондратович, вульгарный сальеризм… «Давно уже мёртвый писатель больше всего ненавидит живого». 25 января состоялась трехчасовая беседа Федина и Брежнева в Кремле. «Можно не сомневаться, что Федин говорил о Солженицыне только плохое и внушал даже, что и писатель-то он неважный: для Федина это главное — Солженицын-писатель, и не принизить его он не мог». Ходил слух, почти анекдот, будто Брежнев принял Солженицына и разрешил печатать «Раковый корпус», но Федин, узнав, заявил: «Через мой труп». В Москве читатели возвращали Федину его книги бандеролями. 31-го о письме Твардовского к Федину Андропов сообщил в ЦК. И каким-то образом попало на Запад ноябрьское письмо Солженицына к Воронкову — в феврале А. И. изумлённо услышал его по западному радио.
…Вышло так, что заветный «Р-17» той зимой так и не был начат. А. И. примеривался, настраивался, но вызовы, телеграммы, рассыпанный набор «Ракового корпуса» (и вся борьба за него) сбили настрой. К тому же не отпускал «Архипелаг». Сидя в холодной хате у Агафьи, А. И. дописывал последние главы шестой части, вносил правку, работы хватило до весны. В начале марта на две недели съездил в Москву и в Ленинград — договориться с Люшей и Кью о чистовой перепечатке «Архипелага», собрать материалы и фотографии для иллюстраций. «В марте—апреле был переделан и сильно дополнен весь первый том, — вспоминала Е. Ц. Чуковская. — По моей записи: “Почти нет страниц без правки — причём она в сторону ужесточения против Ленина и Горького”. Первый том он правил в Рязани и присылал мне главы, которые я печатала. Рукописи мне привозили его бывшие школьные ученики». С наступлением тепла А. И. надеялся перебраться в Рождество, где переставало скакать давление, и он мечтал, чтобы ничего не помешало, не оторвало от стола и от дела.
Но как раз в середине апреля грянул удар («громовый и радостный»): в литературном приложении к «Таймсу» напечатаны пространные отрывки из «Ракового корпуса»: именно его А. И. никогда сам на Запад не передавал. Тут же пришла телеграмма от Твардовского: немедленно приехать, связаться. Окольными телефонными звонками выяснилось, что случилось нечто невероятное, «важнее всего, что было до этого».
В «Новом мире» перед ним брезгливо положили телеграмму из журнала «Грани» от 9 апреля: «Ставим вас в известность, что комитет госбезопасности через Виктора Луи переслал на Запад ещё один экземпляр “Ракового корпуса”, чтобы этим заблокировать его публикацию в “Новом мире”. Поэтому мы решили это произведение публиковать сразу». Это была бомба. «Речь идёт не только о вас лично, — объясняли ему, — но и о ваших друзьях, о журнале, которому вы подносите такую дулю. Ведь получается на радость демагогам, что “Новый мир” сошёлся в оценке вещи с “Гранями”, пытался напечатать её и напечатал бы, если бы не бдительность Союза писателей и лично К. А. Федина». Ответственность за скандал падала на Твардовского, который уже знал от Демичева, что это не провокация и не мистификация; и там даже рады известию, ибо заинтересованы в окончательной дискредитации Солженицына. И это на фоне Пленума ЦК, идущего под знаком борьбы с интеллигенцией, обновления кадров агитпропа, глушения радиостанций. Выход был один: запретительная телеграмма от имени Солженицына в «Грани», с копией в «ЛГ»: категорический отпор.
Началась борьба за текст телеграммы. А. И. сидел в кабинете Лакшина, пытался складывать слова, но всё получалось неточно и фальшиво. Когда что-то наскреблось, оно было тут же забраковано — слабо, не то! Называть «Грани» журналом антисоветского направления А. И. категорически отказался: «Я ведь не знаю, что это за журнал. Чтобы через 20 лет не было стыдно». Дошло до крика и ругани (подробно описанной и Солженицыным, и Твардовским, и Кондратовичем), после чего А. И. взял паузу до утра. Но как раз утро не дало сделать то, что за вечер и ночь, пока он одумывался, уже казалось дичью и мóроком. Лидия Чуковская сказала ему без обиняков: «Не понимаю. Игры, в которые играют тигры. Лучше устраниться». Вместо двух телеграмм А. И. принес в «Новый мир» письмо с вопросами — кто такой Луи? почему он распоряжается «Раковым корпусом»? какое отношение к этому имеет ГБ? И вывод: «Нельзя доводить литературу до такого положения, когда литературные произведения становятся выгодным товаром для любого дельца, имеющего проездную визу». Отвечать за публикацию повести должны те, кто переслал её на Запад. «Просто смешно, что накануне я мог обморочиться и заколебаться. Оберёг меня Бог опозориться вместе с ними», — писал позже Солженицын.
«Для него мы, т. е. “Новый мир” и я, — одно из звеньев враждебной ему системы, которое ему удалось прорвать и которому он не чувствует себя сколько-нибудь обязанным», — констатировал Твардовский. Новомирцы считали, что именно в те дни из-за упрямства, а также скрытности Солженицына его дружба с редактором потерпела крах, и Твардовский решил вырвать любимого автора из сердца. «Кого винить во всём этом? По-человечески, — писал Кондратович, — я не могу встать на сторону Солженицына, хотя понимаю, что и он жил и живёт трудной жизнью. Солженицын вёл игру, а это вряд ли сопряжено с переживаниями, скорее с холодным расчётом. Думаю, что с А. Т. он расстался безболезненно, А. Т. ему никогда и не был близок. В лучшем случае симпатичен, в то время как А. Т. Солженицын был одно время очень дорог. И для него это была потеря. Для Солженицына же — только внешнее изменение курса».
«Это — неправда!» — прокомментирует запись новомирца Солженицын (2006). Искренне и глубоко любя Твардовского, он должен был по совести (а не по холодному расчёту или игорному азарту) следовать своему курсу, своим понятиям о литературной жизни (которые, кстати, стали общепринятыми спустя четверть века после баталий). Почему, теснимый, запрещаемый и оклеветанный дома, он должен был держаться мнения, будто издаваться на Западе — измена и предательство? Как будто жить по правилам Правления СП (презираемого и Твардовским), или по понятиям Отдела культуры ЦК (цену которому А. Т. отлично знал), или по прихоти политического момента (от которой стонал и сам редактор «Нового мира») — было бы честно для автора «Архипелага»? Разве мог быконформист написать «Ивана Денисовича»? Быть честным художником и петь с властями по их нотам у Солженицына спасительно не получилось. Как, впрочем, не получилось и у Твардовского. Просто у каждого из них был свой предел терпения, своя точка кипения и свои сроки. Весной 1968-го меры и сроки чуть-чуть не совпали[90]. Но можно представить, что бы сделал с Твардовским литературный официоз, если бы «оперативным путём» рабочие тетради с ежедневными записями были захвачены, размножены и переданы для чтения сорока двум секретарям, в «вурдалачью стаю».
И всё же Солженицыну пришлось написать письмо в «ЛГ» (и одновременно в «Монд» и «Униту»). 20 апреля в Рождество примчался Можаев с дурной вестью: от имени автора (выдавая себя за его представителя) договор с английским издательством «Бодли Хэд» на издание «Ракового корпуса» подписал словацкий журналист-коммунист Павел Личко. Ещё в 1967-м А. И. отдал ему для перевода на словацкий язык первую часть повести, а глава «Право лечить» успела выйти в словацкой «Правде». Ныне, продавая от себя «Раковый корпус», Личко понукает автора подписать издательский договор и подсылает к нему Можаева. А. И. взорвался. «Теперь окажется: я передал повесть на Запад сам? да не передал, а продал? Что делать с этим балбесом, ошалевшим от запаха денег? Борька! Подави его, гада! Запрети категорически, провались он с его деньгами!»
Так появилось заявление для трёх газет: «Никто из зарубежных издателей не получал от меня рукописи этой повести или доверенности печатать её. Поэтому ничью состоявшуюся или будущую (без моего разрешения) публикацию я не признаю законной, ни за кем не признаю издательских прав; всякое искажение текста (неизбежное при бесконтрольном размножении и распространении рукописи) наносит мне ущерб; всякую самовольную экранизацию и инсценировку решительно порицаю и запрещаю» (запрет не поможет; издательство не посчитается с волей автора и даст советской прессе новые основания для травли).
И вот уже в Рязани знают, что над Солженицыным сгущаются тучи. Эрнст Сафонов просит зайти в рязанское отделение СП; 28 апреля они встречаются. Оказывается, у Москвы есть намерение исключить А. И. из Союза писателей, на Сафонова давят: предлог — член СП не участвует в работе отделения. Вскоре домой придёт официальное письмо, требующее объяснений, на которое А. И. ответит в том духе, что ему, в его двусмысленном положении, не защищённому от лживых нападок, неловко быть критиком и советчиком молодых авторов. Но значит, тем более надо торопиться с «Архипелагом».
…На рассвете 29 апреля Солженицын с женой выехали на «Денисе» из Рязани и через пять часов были в Рождестве, где их с Пасхи ждали Воронянская и Чуковская. Деревянный летний домик, под который по весне подступает поток воды, оставляя на полу тонкий слой ила. Комнатка наверху, комнатка внизу, небольшая терраса. Нежная зелень, пение птиц, кваканье лягушек, по утрам легкий туман от реки, две печатные машинки, фотоаппарат с плёнками, единственный подлинник доработанного «Архипелага» и все его отпечатки. Момент отчаянный — пан или пропал. Если пропал, то уже никогда этой книги не восстановить, не возобновить. Но посторонних поблизости не было, соседи приезжали редко, никто не выследил, не донёс и не схватил.
Первый том «Архипелага» Люша отпечатала ещё в апреле, в Москве, и сейчас печатала второй. А. И. дочищал главы второго и третьего томов; весь май от света до темна три помощницы (Воронянская в очередь с Решетовской) печатали на двух машинках в пяти экземплярах; по вечерам считывали, вносили правку. Потом чистовой текст снимали на плёнку в верхней комнате дачки, там же протянули верёвки для просушки, под лестницей устроили фотолабораторию. А. И. через лупу проверял каждый кадр, забракованное тут же переснималось. Неполные страницы (концы глав) дополнялись фотографиями. Весь «Архипелаг» Решетовская, по слову А. И., «сняла отлично». Каждый третий день приезжала Надя Левитская за копиями. «В какой-то на всю жизнь запомнившийся день всё это — все четыре экземпляра одновременно отвезла в переплет А. И. Крыжановскому. Много раз потом вспоминал он и его жена, как смотрели они в окно мне вслед, когда я уносила огромный рюкзак с двенадцатью переплетёнными томами динамитной силы».
В Рязань из Рождества шли беззаботные письма — о вольной, ленивой жизни на лоне природы. И едва не сглазили: в разгар работы сюда внезапно пришло письмо… с таможни: Солженицына вызывают в «связи с возникшей необходимостью». Поразмыслив, А. И. сам пригласил их приехать в Москву, на Чапаевский, к Веронике, через две недели. 27 мая таможенники прибыли с сообщением, что на границе, при вылете в Италию, у Витторио Страды отобрано письмо А. И. для газеты «Унита» (вместе с изложением прошлогоднего секретариата СП). После весьма эксцентричного разговора (А. И. пылко внушал офицерам, что перехват письма помешает разоблачить западных дельцов-издателей), таможенники отбыли. То-то веселились свидетели сцены!
Поразительно сошлось, что в тот самый день 2 июня 1968 года (знамение судьбы: никаким планом такого не выстроить!), когда «Архипелаг» был отснят и плёнка свернута в капсулу, приехали в Рождество друзья: Н. И. Столярова и А. А. Угримов. Вызвав А. И. в лес, Ева сообщила, что на Западе вышел по-русски «Круг» и что плёнку через неделю можно переправить в Париж с Сашей Андреевым (сыном Вадима Андреева), приехавшим с группой ЮНЕСКО в командировку. Через день обозначились контуры операции: киномеханик будет отправлять контейнер с киноматериалами группы, туда и засунут капсулу. 6 июня из Москвы за плёнкой приехала Люша. Всё, наверное, прошло бы спокойно, если бы за юношей не обнаружилась (или почудилась?) слежка — лихорадило ещё дней пять. 8-го Люша примчалась в Рождество — сказать, что не всё идёт гладко и что А. И. следует укрыться в безопасном месте. Прямо с вокзала А. И. отправился на 13-ю Парковую, к А. И. Яковлевой, «гадалке» («такому человеку, как вы, гаданья не нужны», — скажет ему Анастасия Ивановна, одна из помощниц, тем вечером). Трое суток удушливого ожидания закончились ликующим известием: и Сашу выпустили, и капсула перебралась через границу! «И отправка эта, и сами эти Троицыны дни казались нам святым зенитом жизни».
«После бурной весны 68-го года — что-то слишком оставили меня в покое, так долго не трогали, не нападали», — напишет Солженицын. И в самом деле: столько случилось той весной и радостного, и печального. Разгоралась пражская весна, вселявшая надежды. В Венгрии Янош Кадар объявил о демократизации страны, по Восточной Европе ходил призрак «социализма с человеческим лицом». Но в Москве всё только свирепело: в январе состоялся «Процесс четырёх» (Галансков, Гинзбург, Добровольский, Лашкова), арестованных год назад. Теперь тяжелая рука власти подбиралась к театру на Таганке, настаивая на снятии Любимова. Выгнали с работы Копелева. В «Новом мире» райкомовская комиссия требовала от редакции провести партсобрание с самоотчетами. Бесновался Главлит; такого разгула цензуры не знала вся история советской литературы. Вернулись в обиход зловещие термины «классовое чутье» и «классовый нюх», и каждый партийный карьерист налёг на тренировки.
А тут Надя Левитская вместе с Аничковой напечатали и пустили в Самиздат подборку писем «Читают “Ивана Денисовича”» — главу из «Архипелага», выпавшую при последней переработке. Твардовский строго спрашивал, как это могло утечь. «А как ваше письмо Федину утекло? Вы ж никому его не давали», — парировал А. И. В конце апреля «Голос Америки» сообщил, что в июле в США выходит «Раковый корпус». 4 и 5 июня появились публикации «запретительного» письма в «Монд» и в «Уните». И дальше почти весь июнь «голоса» сообщали новости о печатании сочинений Солженицына на Западе: готовятся, запущены, вот-вот выйдут.
Ответила, наконец, и «ЛГ» редакционной статьёй. Твардовский увидит в затее Чаковского точный расчёт: «Они подталкивают и подтолкнут многих к тому, что Солженицын действительно был, а следовательно, и остался антисоветчиком… И такими мерзостями прошита-пронизана вся статья, сотканная, само собой, из лжи беззастенчивой и вместе настороженно трусливой, из доносительских подтасовок, подлых умолчаний».
Но так уже привычен был Солженицын к газетным мерзостям, так устал их страшиться, что статью в «ЛГ» сравнил с «пухлым, но не грозным облаком». Едва отпала опасность с передачей плёнки, он засел за «Круг», искренне считая, что счастливей наступившего лета нельзя и придумать: «Архипелаг» в безопасности и не за горами работа над «Р-17». «Кругу»-87, только что вышедшему в Цюрихе на русском языке (а вскоре выйдет и в переводах), автор намерен вернуть прежние качества: Иннокентий Володин должен звонить в американское посольство; сюжет «атомный» должен стать на место «лекарственного». Так случилось, что герои «Шарашки» тем летом то и дело появлялись в Рождестве — и Панин, и Копелев. А в июне на один день приезжал Соломин: остановился в Рязани у Марии Константиновны, прочёл «Раковый корпус» и плакал над ним, видя, как его долагерная биография пригодилась Костоглотову.
В середине августа вдруг поступил сигнал от Твардовского: срочно ждёт А. И. у себя на даче. Оказалось: Лакшин и Кондратович были в ЦК, пытались говорить о «Раковом корпусе». Мелентьев ответил, что Солженицыну скоро конец: «Мондадори» печатает «Пир Победителей». Второй цекист, Беляев, предвкушая желанный результат (можно будет, наконец, закрыть надоевшее дело), с ликованием добавил: «Народ его растерзает!» «Ну, не растерзает, у нас закон. Но — посадят!» Твардовский был в крайнем волнении — нет сомнения, что «Пир» попал на Запад из «тиража», выпущенного на Старой площади, и если попал, то не сам по себе, а по некоей воле. И Солженицын должен сделать всё возможное, чтобы помешать выходу этой злосчастной вещи. Но где его искать, с этой его чёртовой конспирацией?
Мгновенно понял А. И., что если единственную копию «Пира» забрало ГБ, попасть на Запад она могла только, условно говоря, «посредством Луя», и значит, это провокация агитпропа. Меньше часа езды на машине было от дачи до дачи, и он немедленно бросился к Твардовскому — намного раньше, чем тот ожидал. Трифоныч был сердечно рад встрече, принял Солженицына радушно, «широкими руками», они обнялись и расцеловались. А. И. сразу взял быка за рога, и они наметили программу действий: выяснить источник слухов и, если они подтвердятся, вместе писать издателю Альберто Мондадори (после статьи в «ЛГ» тот сообщил Твардовскому, что купил рукопись «Ракового корпуса» как анонимную и ввиду её литературных достоинств напечатал, поскольку понимает долг издателя и смысл своего бизнеса «в соединении автора и читателя»). «Сердечно мы расстались, как никогда», — писал Солженицын, и уже не было места старым обидам, и никто никого не вырывал из сердца.
А через пять дней грянула Чехословакия. Вечером 20 августа, услышав грохот, доносившийся с шоссе, А. И. вскочил из-за своего стола у Истьи, бросился в дом и застыл возле окна второго этажа. В ста метрах от дачи бесконечной вереницей лились по шоссе танки, грузовики, спецмашины. А. И. понял: это — на Чехословакию (ему до последнего не хотелось верить в оккупацию). В ночь на 21 августа войска стран Варшавского договора вторглись в страну, чтобы покончить с Пражской весной. «Свою судьбу я снова сам выбирал в эти дни. Сердце хотело одного — написать коротко, видоизменить Герцена: стыдно быть советским! В этих трёх словах — весь вывод из Чехословакии, да вывод из наших всех пятидесяти лет! Бумага сразу сложилась. Подошвы горели — бежать, ехать...» Первым движением хотел броситься к знаменитым — Капице, Шостаковичу, Твардовскому, Сахарову, Ростроповичу. Выложить им трёхсловную бумагу и двинуть её за семью подписями в Самиздат. Движением вторым — понял: не подпишут они, столь разные,такуюбумагу. Начнутся согласования, исправления — выйдет что-то выморочное, межеумочное. Так что если подписывать, то только своё и только одному. Тогда будет честно и хорошо. «И — прекрасный момент потерять голову: сейчас, под танковый гул, они мне её и срежут незаметно». Значит, как ни противно, придётся смолчать, поберечь горло для главного крика, хотя все знают: пражская весна началась с московского писательского съезда, где читалось его письмо. Попытка подготовить документ протеста совместно с Сахаровым, на их первой встрече 28 августа, как Солженицын и предполагал, тоже кончится ничем.
Была ещё одна точка позора — когда новомирцы, на собрании редакции, в обход Твардовского, одобрили оккупацию[91]. Тот день Солженицын назвал духовной смертью «Нового мира» (пустая, значит, оказалась байка, будто прежде чем ввести войска в Чехословакию, надо их ввести в «Новый мир»). И случилось ещё одно убийственное потрясение — Тимофеев-Ресовский (в начале сентября А. И. навестил его в Обнинске) поддерживал действия СССР в Чехословакии («если б не мы, туда бы вторглась Западная Германия»). Только семь человек в Москве вышли протестовать открыто: 25 августа на Красной площади, у Лобного места, они провели сидячую демонстрацию с плакатами на чешском языке. Их били, арестовали, судили. Твардовский писал про «страшную десятидневку»: «Что делать нам с тобой, моя присяга, / Где взять слова, чтоб рассказать о том, / Как в сорок пятом нас встречала Прага / И как встречает в шестьдесят восьмом». И тут же: «Встал в 4, в 5 слушал радио — в первый раз попробовал этот час. Слушал до 6, курил, плакал, прихлебывая чай».
В доме Чуковских часто говорили: «Есть две России — Россия Шолохова и Россия Солженицына. 1968-й, лишивший Россию Солженицына кислорода («впору надевать противогазы», — мрачно шутили в «Новом мире»), явил крах последних надежд и торжество серой аппаратной лапы. Но судьба писателя будто дразнила задохшееся время: осень 1968-го выдалась для него вызывающе плодотворной. Переводы «Круга» и «Корпуса» на главные языки мира большими тиражами идут по Европе и добираются до Америки. «Голоса» читают отрывки и целые главы его сочинений. Лучшие критики Запада пишут о них как о главных литературных достижениях, констатируя, что в СССР теперь есть не только соцреализм, но и Солженицын. Режиссер Алов готов взяться за съёмки фильма по сценарию «Тунеядец», написанному А. И. вроде бы между делом, без особой охоты. Но взыскательный Твардовский, прочитав, напоминает о «праве первой ночи» на публикацию. Ещё и шутит: «Сажать вас надо, и чем скорее, тем лучше». В ноябре «Правда», хваля принципиальность «ЛГ», лягнула Солженицына за «антиобщественную, очернительскую позицию» — однако, при всех последствиях (велено было «Мосфильму» сценарий закрыть), свободе и жизни автора ничего не угрожает: даже Твардовский уже не обращает внимание на газетный хай.
«Я шёл по окаянно-запретным литературным путям, а вёл себя с уверенностью признанного советского литератора. И — сходило». То есть — пока что он ходил по своему дачному участку без конвоя и кандалов. Жаль, не получилось той осенью дать Твардовскому «Архипелаг» — Трифоныч уже дозрел, считал А. И., мечтая, как зазовёт его к себе в Рождество, дней на пять, как славно и согласно обсудят они главные русские вопросы. Это чтение, полагал А. И., нужно Твардовскому «как опора железная, это заменило бы ему долгие околичные рысканья по нашей новейшей истории».
Вместо Твардовского в Рождество ранним сентябрём пожаловал незваный гость — тот самый французский журналист Виктор Луи, на которого ссылались «Грани». Предъявил претензию: западная пресса считает его, Луи, продавцом рукописей Солженицына, и он теперь опасается за свою карьеру. Потом приезжал ещё раз, с двумя спутниками; фотографировали участок в отсутствие хозяев, расспрашивали соседей, нельзя ли снять дачу поблизости. «Это 1 ласточка! — сказал тогда А. И. — Чехословакия кончена. Теперь начнётся кампания против Солженицына». Жить в Рождестве, в незащищённом домике, в осеннем безлюдье, становилось опасно.
Но вот — Рязань, 11 декабря. Солженицыну — пятьдесят. Поток писем и телеграмм. За один заход приносят по пятьдесят, по семьдесят штук, несколько раз на дню. «Всего телеграмм было больше пятисот, писем до двухсот, и полторы тысячи отдельных личных бесстрашных подписей» («Телёнок»). Рязанское и Воронежское отделения СП (смельчаки!), сотни русских читателей; Альберто Моравиа, Эдуардо де Филиппо, Генрих Бёлль, Союз писателей Чехословакии. «Вашим голосом заговорила сама немота. Я не знаю, — телеграфировала Лидия Чуковская, — писателя, более долгожданного и необходимого, чем Вы. Где не погибло слово, там спасено будущее. Ваши горькие книги ранят и лечат душу. Вы вернули русской литературе ее громовое могущество» (А. И. писал в ответ: «Ваша телеграмма высечена на камне или извлечена из архангельских труб»). «Примите, дорогой друг, мои сердечные поздравления по случаю нынешней даты. Живите ещё пятьдесят, не теряя прекрасной неутомимости Вашего таланта. Всё минется, только правда останется» (Твардовский). «С вами наша любовь, бесконечное уважение и благодарность. Без Вас и Ваших книг мы не живём сегодня и не мыслим будущего» (студенты литфака).
«Скажу, не ломаясь: в ту неделю я ходил гордый. Настигла благодарность при жизни и, кажется, не за пустяки», — признавался Солженицын. «Читателей и писателей, приславших поздравления и пожелания к моему 50-летию, я с волнением благодарю. Я обещаю им никогда не изменить истине. Моя единственная мечта — оказаться достойным надежд читающей России», — писал он в ночь на 12-е, после того как разобрал (помогали ещё трое) огромную почту; наутро первой электричкой Вероника везла экземпляры письма в две редакции.
Но в «ЛГ» оно никогда не появилось, а родной журнал, получив копию, а не оригинал, обидчиво предположил, будто юбиляр написал письмо загодя, в смешной уверенности, что поток поздравлений неизбежен. Но что ж было смешного в пятистах телеграммах, на которые кратким письмом откликался юбиляр?
Официальная Москва, крепко зажмурясь, юбилея не заметила. Неофициальная — передавала солженицынский «Ответ поздравителям» из рук в руки, ощущая себя адресатом его благодарности. И даже спустя много лет люди помнили: они были среди тех, кто в 1968-м послал Солженицыну в Рязань слова от сердца.