Глава 1. Вектор возвращения. Кавендиш–Магадан–Москва
Загадка возвращения Солженицына домой — в том, что он начал «возвращаться» сразу, как только оказался в изгнании. «Я вижу день моего возвращения в Россию», — сказал он Н. Струве в первый день их знакомства в Цюрихе и вскоре заявил о своём намерении публично, в интервью журналу «Тайм», в мае 1974-го: «Смысл всякого эмигранта — возврат на родину. Тот, кто этого не хочет и не работает для этого — потерянный чужеземец». С тех пор при каждом удобном случае А. И. повторял магические слова. «Впереди у нас цель — возврат в Россию… Мы верим, что вернёмся» (июнь 1974-го). «Я просто живу в этом ощущении: что обязательно я вернусь при жизни. При этом я имею в виду возвращение живым человеком, а не книгами, книги-то, конечно, вернутся» (май 1983-го). Надежда и необъяснимая убеждённость, что ещё живым он вернётся на родину, не покидали его никогда, все двадцать лет. В то, что не пройдёт и десятилетия, как от коммунистического государства останутся одни обломки, верил, кажется, один Солженицын. То, что советский режим саморазвалится от накопленных в нём продуктов гниения, видел тоже один Солженицын, но когда он говорил об этом «ad mortem», его мало кто слышал.
«В свой возврат я верил и в самые безнадёжные годы», — писал он в августе 1990 года главе российского правительства, когда вдохновлённый гласностью тот позвал писателя на родину «в гости». Ехать домой гостем? Ему, дважды арестанту Советского Союза? Последней русской едой на родине стали пустые тюремные щи и овсянка на воде; последними русскими пейзажами — заснеженные постройки из окна тюремной машины по пути в Шереметьево, последними собеседниками-соотечественниками — тюремный эскорт: врач и семь чекистов. От тюремного белья до пальто и шапки, от галстука до ботинок со шнурками, и даже краюха чёрного хлеба, упрятанная в карман пиджака, — всё было казенным, лефортовским. Когда его выпихнули из самолета на чужую территорию, личного, своего, имелись при нём только наручные часы да нательный крест. С ними и началось изгнание.
Теперь изгнанный, но не блудный сын, Солженицын дал подновлённой власти несколько уроков. Он приедет — но не прежде, чем «Архипелаг ГУЛАГ» будет напечатан массовым тиражом. Он приедет — но не прежде, чем окончит «Красное Колесо», работу всей жизни, то есть «живо и бережно уберёт свой урожай». Он приедет — но не прежде, чем с него публично снимут позорное обвинение в измене. Каждое из условий было экзаменом для отцов перестройки, однако, сдавая его, они даже не заметили, что экзаменатор, остающийся в Вермонте, на самом деле уже давно присутствует на родине.
Солженицын не выбирал момента, когда бы возвращение принесло ему наибольшие политические дивиденды. За время своего неприезда он пытался приучить общество к мысли, что возвращается в качестве писателя, а не политика, спешащего занять вакантное поприще «аятоллы», партийного вождя или всенародного избранника. «Солженицын опоздал. В 1985-м он вернулся бы героем. В 1988-м — пророком. Вся страна читала “ГУЛАГ”. В 1990-м — стал бы членом Президентского совета», — писал в марте 1993-го «Московский комсомолец», обнажая «мелкие целевые мысли». Солженицын показал пример несуетного поведения в момент наивысшего общественного нетерпения, и потому его физическое возвращение домой пришлось как раз вовремя: остыла горячка ожидания («приедет», «возглавит», «рассудит»), осталось позади опьянение гласностью, рассеялся псевдодемократический туман. На смену романтической, хмельной эпохе пришли продажность и цинизм. Самое время, чтобы заговорить о национальном самосознании, исторической памяти, моральной ответственности; самое время, чтобы начать кропотливую работу.
Непреклонной верой в возвращение на родину Солженицын подрывал смысл существования Третьей эмиграции как политического явления, обессмысливал её «странничество», её высокомерие к тем, кто остался дома «по подлой совместимости с проклятым режимом»: ибо если в страну ехал насильно изгнанный Солженицын, то чтó делают за границей страдальцы, оказавшиеся там по своей воле? Как теперь они будут объяснять затянувшуюся эмиграцию? Ведь для самооправдания нужно, чтобы на родине было как можно хуже и чтоб это «хуже» продлилось как можно дольше.
Возвращение Солженицына было катастрофой для коммунистов: автор «Архипелага» не оставил им ни единого шанса на историческое уважение, показав, что ГУЛАГ — это не крайности системы, это сама система. Он бросил вызов «коммунистическому выбору» своей страны, поставил на кон свою жизнь и стал автором сбывшегося пророчества о крушении коммунизма. Но и тем, кто ловил рыбку в мутной воде продажной демократии, дикого рынка, политического цинизма, было очень некомфортно от мысли, что вот-вот на подведомственных территориях появится величина, нравственный авторитет, и скажет неотразимое: «Мы перестали видеть цель, для которой живем».
Перспектива его присутствия в стране многим отравляла жизнь. «Жить не по Солженицыну!» — такой истошный вопль исторгла накануне приезда писателя одна из столичных газет, выразившая жажду всех новых русских жить без помех, с правом на бесчестье — так, чтобы вокруг никто и ничто не кололо глаза. «Он является в Россию праздничный, как Первомай, и, как он же, безнадёжно устаревший. Протопоп Аввакум для курёхинской Поп-механики. В матрешечной Москве он будет встречен как полубог, вермонтский Вольтер. А кому он, в сущности, нужен? Да никому. Возвращение живых мощей в мавзолей всея Руси. Чинно, скушно… Нафталину, ему, нафталину. И на покой». Множество раз придется услышать Солженицыну в первый год своего возвращения злобное, яростное шипение: «Не нужен! Не нужен!»
За годы перемен в России сформировался пишущий класс, опьяневший от дармовой свободы. Весной 1994-го столичную прессу сразила повальная болезнь: самые известные перья спешили заявить, что ни в коем случае не станут ни трубадурами, ни придворными, ни свитой при Солженицыне. Будто ждали (и боялись!), что приедет начальник гласности, главнокомандующий свободой слова. Какое знамя подымет, какую партию создаст и возглавит (или на худой конец, к какой партии примкнёт), с кем пойдёт на выборы и даст ли избрать себя — эти гадания стали главным занятием «пикейных жилетов» журналистики и политической аналитики. Заявления: «Время Солженицына прошло», «Солженицын возвращается в страну, которую не знает и которая его практически забыла», «Солженицын безнадежно устарел» — служили тестом на вольномыслие.
Общим местом для «господ ожидающих» стал и взгляд на Солженицына как на конструктора своей судьбы, режиссёра своей биографии, которая, как и всякая пьеса, требует законченности. Вернуться на родину — это как поставить восклицательный знак в конце текста. Вот и едет — ему нужно, чтобы всё было «правильно». Но придумать такой ход — въехать не как все, не через Москву! Вряд ли найдётся в мире режиссёр, кому бы этот сценарий пришёл в голову — а ему пришёл. Солженицын ничего не делает просто так, не просчитав последствий. Он, как солнце, взойдёт на Востоке и напишет, как Радищев, «Путешествие из Магадана в Москву». С барина снята опала, и он едет ревизовать вотчину. Солженицын едет в Россию, как врач к пациенту («а больной он и есть больной»).
Москва нацеливалась следить, как «ревизор из-за границы» станет собирать жалобы на всём пути следования. Газеты захлёбывались от фантазий, сценариев, живых картин; предвкушали, смаковали… И охотились за компроматом, нанимая тех, кто с азартом выполнял работу по снижению образа — отслеживал первые шаги по родной земле самого знаменитого «возвращенца» и «фиксировал в материале» те из них, которые при нужном свете можно было выдать за нелепые и несуразные, и вот уже кумир освистан, разоблачён, развенчан, свергнут с пьедестала. Самое Свободное в Мире Радио уговаривало в те дни и меня, автора этих строк, подглядеть, как он, авось, да и поскользнётся на какой-нибудь арбузной корке или разобьёт где-нибудь китайскую вазу. Из Главного Центра Управления Демократией звонили мне с ультиматумом: «Или он, или мы» (он, конечно, он — в любом случае!). Самый Либеральный в России Альманах объяснял мне — он, да на страницах нашего издания, да никогда! Самая Перестроечная Газета внушала мне: нас его приезд нисколько не интересует!
Много было даже оскорблённых в своём патриотическом чувстве — почему путешествие снимает Би-Би-Си (а не отечественная телекомпания), почему семья едет в специальном вагоне (а не в общем или плацкартном, пересаживаясь на каждой станции и перетаскивая в руках багаж), почему обычные гостиницы предпочитаются резиденциям или наоборот. Нашёлся оригинал из собратьев по цеху, кто возмутился самим средством передвижения: «В Россию нельзя возвращаться на самолёте или на поезде — только пешком… Если уж Солженицын взвалил на себя ношу пророка, надо было возвращаться пешком. А он поехал в поезде, да ещё и в литерном, да ещё всё это сопровождалось шоу» («Оригинал» выразит и личную претензию: «Солженицын живет в недоступном для простых людей месте, к нему нельзя прийти, а ко Льву Николаевичу Толстому можно было прийти. А раз к нему нельзя прийти или запросто позвонить, то для меня его в стране нет»).
Встречающие Солженицына крики озлобления, равно как и возгласы ликования, более всего свидетельствовали о нравственной подлинности его жизни. «Как будет выглядеть на фоне бойко тусующихся “пародистов действительности” этот огромный человек, который перерос литературу и сам стал героической действительностью ХХ века?» — волновался Е. Евтушенко. Ему отвечали лучшие люди страны. «Приезд Солженицына — настоящий праздник для всех нас. Сам этот человек, его жизнь и то, что он приезжает, — настоящее Чудо Божье» (И. Смоктуновский). «Счастлив, что моё преображающееся Отечество может вернуть народу своего великого изгнанника. Думаю, что Александру Исаевичу будет у нас интересно…» (М. Захаров). Америка, давшая приют писателю, ныне провожала его с подобающим уважением. «Беспрецедентный моральный авторитет, — сказал о нём диктор американского телевидения. — Он не пел гимнов Западу, а осуждал его за отсутствие духовности, за разлагающее влияние материализма». «Солженицын по совокупности своей, как писатель, как историк, как нравственный проповедник — разламывает рамки узкополитического подхода. В этом он абсолютно последовательное русское явление», — заявил Э. Неизвестный. И не поскупился добавить: «Есть люди судьбы. Люди, которыми рок, Бог или судьба пишут историю».
…25 мая 1994 года, после полудня, Солженицыны — А. И. с женой и 20-летним сыном Степаном — выехали из Кавендиша на машине в сторону Бостона, где в международном аэропорту Логан (Logan Airport) сели на самолет авиакомпании «Дельта эйрлайнз», вылетевший рейсом на Солт-Лейк-Сити (штат Юта) и далее в Анкоридж (штат Аляска). В Анкоридже они пересели на рейс авиакомпании «Аляска эйрлайнз» до Владивостока с посадкой в Магадане. В связи с отъездом семьи стал публично известен и точный адрес усадьбы, который жители Кавендиша благородно скрывали от посторонних все 18 лет: выехав из городка по дороге № 131, надо свернуть направо у хозяйственного магазинчика «Ira Belknap and sons», проехать мимо старинного кладбища и съехать с асфальта на узкую грунтовую дорогу длиной в четыре километра — она и приведёт в Пять Ручьёв. Ни один из 1323-х кавендишцев никому и ни разу за все годы не показал эту дорогу. А владелец единственной в городке продуктовой лавки «Cavendish General Store» Джо Аллен на видном месте у входа держал табличку: «Shirts requred. No bare feet. No directions to the Solzhenitsyns» («Рубашки обязательны. Не входить босиком. Не показываем дорогу к Солженицыным»).
Городской библиотеке Кавендиша А. И. подарил 11 томов своих сочинений на английском языке, надписав каждый том: «Жителям Кавендиша». «Я думаю, это честь для нашего города, — говорила журналистам библиотекарь Джойс Фуллер. — Хотя у нас и не было обычных встреч день ото дня, поскольку он вёл уединенную жизнь, и люди уважали это. Такое скромное поведение вполне соответствует духу Вермонта». Накануне отъезда Н. Д. скажет «Известиям» по телефону из дома: «Америка — это для нас Вермонт, штат не очень типичный, бедный, населённый людьми гордыми, хранящими много традиций, высоко достойных уважения. Это — часть Новой Англии. Мы прожили рядом с этими людьми очень хорошие восемнадцать лет. Кроме того, это изумительно красивый штат…» Единственными журналистами, которые в день отъезда были допущены за ограду усадьбы, была съёмочная группа Би-Би-Си, получившая право на создание фильма о возвращении Солженицына. ИТАР-ТАСС, в свою очередь, получил «добро» на оглашение даты прилёта семьи во Владивосток.
…27 мая 1974 года после двадцати лет, трех месяцев и четырнадцати дней вынужденного проживания вне Отечества Солженицын вновь ступил на родную землю. Это произошло в аэропорту Магадана, столицы Колымского края, где сел на дозаправку лайнер из Анкориджа. График полёта предусматривал получасовую стоянку, но, казалось, авиаторы не торопятся. Выйдя из самолета, Солженицын сделал заявление для прессы. «Я приношу поклон колымской земле, схоронившей в себе многие сотни тысяч, если не миллионы, наших казнённых соотечественников. Сегодня, в страстях текущих политических перемен, о тех миллионах жертв легковесно забывают — и те, кого это уничтожение не коснулось, и тем более те, кто это уничтожение совершал. А ведь истоки нашего нынешнего затопления — они оттуда. По древним христианским представлениям — земля, схоронившая невинных мучеников, становится святой. Такою — и будем её почитать, в надежде, что в Колымский край придет и свет будущего выздоровления России».
Выдержать столь высокую ноту центральному телевидению было невмоготу. Солженицын только выходил на лётное поле Магадана, а дикторы уже спешили сообщить, что лишь 42 процента населения придают большое значение приезду писателя. Он едва успел поклониться колымской земле, как программа «Намедни» повторила банальность: «Солженицын восходит с Востока». Позже известный газетный телекритик, разделываясь с сюжетом, раздражённо опишет его «своими словами»: «Картинно поклонившись в пояс и прикоснувшись ладонью к асфальту, Солженицын выпрямляется “с лицом одухотворённым и строгим” и произносит патетическую, заранее отрепетированную речь».
После второй, незапланированной, из-за ливня во Владивостоке, посадки в Хабаровске (к самолёту подошёл депутат Госдумы В. Борщев, разговаривал, стоя на трапе, с Н. Д. и со Степаном), самолёт ещё полтора часа кружил вокруг грозы. Пролетев в общей сложности 38 часов, путешественники приземлились во Владивостоке, где их встретил Ермолай, прибывший сюда двумя днями ранее из Тайбэя. Из друзей — только оповещённые заранее Можаев и Ю. Прокофьев, кинооператор говорухинского фильма. «Это тот самый звёздный час, мой Тулон, такая высота, которой, наверное, больше не будет», — говорил Прокофьев коллегам-журналистам. Ещё в Вермонте, а потом и в Москве, куда с разведкой приезжала Н. Д., обсуждался вопрос, сможет ли какая-нибудь российская телекомпания при существующем развале справиться с работой (по ходу поездки Прокофьев сделал много горьких наблюдений. «Не владея по-настоящему ремеслом, некоторые отечественные журналисты уже переплюнули зарубежных по части высасывания из пальца всевозможных дешёвых сенсаций, в охоте за “клубничкой”, “за жареным”… Стремление некоторых наших коллег вторгаться в частную жизнь Солженицына не раз выходило за рамки приличия»).
Почти все телекомпании мира, кроме российских, обратились к Солженицыну, предлагая свои услуги. А. И. отдал предпочтение Би-Би-Си, имевшей прочную профессиональную репутацию, с одним только условием: должен быть бесплатный показ картины по российскому телевидению. Первоначально А. И. действительно собирался путешествовать на перекладных, но железнодорожные переезды и встречи с людьми — занятия несовместимые. Прокофьев взялся устроить аренду двух постоянных вагонов (в каких выездная редакция программы «Время» целый год колесила по стране), снабдить их специальной связью, организовать сносный быт, питание — благо экипаж во главе с капитаном привередливостью не отличались. «А как нам по Сибири ехать? — объяснял А. И. позже. — С двадцатью ссадками с поездов и столькими же посадками, сиденьем на станциях в разное время суток, и ночами, и зависимостью — найдётся ли нужное количество билетов в один вагон? и нужное число мест в гостинице? И после этих бессонных передряг — с какой несвежей головой — встречи с местными людьми? выступления? поездки по округе?»
Владивосток встречал Солженицыных дождём и холодным ветром, неистовством корреспондентов (в аэропорту с кино-, видео- и фотокамерами к нему бросилось около трёхсот журналистов, сметая ограждения и охрану), хлебом-солью, цветами, приветствиями епископа Владивостокского и Приморского, а также вице-губернатора Приморья. Несколько тысяч людей, прождав писателя более трёх часов (самолёт, перебрав время на дозаправках, опоздал), восприняли его приезд как подарок. «Солженицын возвращается — это к добру», «Если такие люди возвращаются, значит, не совсем ещё пропала Россия» — звучало на центральной площади города, сохранившей название «Борцов за власть Советов на Дальнем Востоке». «Сол-же-ни-цын!!!» — скандировала площадь, едва показался автобус. А. И. шёл сквозь людскую стену, к нему тянулись руки с книгами, листками, цветами. Взойдя на дощатый помост, произнёс: «Я знаю, что возвращаюсь в Россию истерзанную, ошеломлённую, обескураженную, неузнаваемо переменившуюся, в метаниях ищущую саму себя, свою собственную истинную сущность… Я жду достоверно понять ваше нынешнее состояние, войти в ваши заботы и тревоги — и, быть может, помочь искать пути, какими нам вернее выбираться из нашей семидесятипятилетней трясины».
На площади со своими лозунгами стояли и «белые», и «красные». На вопрос из толпы: «Как искать?» — А. И. привёл пример из истории России XVII века, когда разорванная страна поднялась не силой бояр, а инициативой городов, стремившихся объединиться. Обязанность объединителя общество готово было доверить Солженицыну, только что шагнувшему с трапа самолёта.
«В России ты сегодня или святой или грешник, — писала в те дни “Комсомольская правда”. — Середины не бывает. Провожали мы Солженицына как грешника. Встречаем — как святого. А он — ещё и просто живой человек. Писатель. И то, что он возвращается, — это ещё не итог. Это только начало». А далее — встречи с учёными, с учащимися старейшей городской гимназии, со студентами технического университета, пресс-конференции для российских и иностранных журналистов, в актовом зале краевой администрации. «Длилась она два с лишним часа, — писал Можаев. — Её передавали и по местному телевидению, и по радио. Мы-то в простоте душевной думали, что она пойдёт по стране. Не тут-то было. Слишком он круто взял в оборот нынешнюю реформу, слишком горячо доказывал пагубность её для народа. Вот почему дальше Приморья передача не пошла. Москва, как и прежде, не приемлет такой критики».
«Солженицын критиковал и поучал», — писала столичная пресса, боясь впадения в пафос; содержание «поучений» волновало её куда меньше, чем антураж затрапезной гостиницы «Владивосток», где остановился писатель, отказавшись от предложенных на выбор загородных госдач и пансионатов (где обычно проживали генсеки и звёзды экрана). Обозреватели светской жизни набрасывались на «низкие подробности» (вроде тараканов в гостиничных номерах) и доискивались, имеют ли место в сценарии возвращения дармовщина, популизм и показуха. Раз искали — то, конечно, и находили.
С Владивостока и районов Приморья начался процесс взаимного узнавания писателя и страны, от которой он был отторгнут на двадцать лет. Солженицын выступал в особом, «вечевом», по слову Можаева, жанре. Обращался к публике с просьбой выйти и сказать о главном — чтó нужно сделать для улучшения жизни. «Обычно выступало человек 17 – 20. И только потом говорит Солженицын. Постепенно втягиваясь в проблемы, сам загорается и говорит сильно, горячо. Обвальный грохот аплодисментов! Мигом пролетают два-три часа удивительно захватывающего действа… По сравнению с этим заседания нашей Думы — жалкий и скучный лепет младенцев. Не один Солженицын страшен для чиновников-запретителей, — грозен и страшен народ наш, говорящий на таких встречах во весь голос. Вот в чем суть».
Меж тем президент России Б. Ельцин в приветственной телеграмме выражал уверенность, что талант Солженицына, историка и мыслителя, поможет обществу в благоустройстве России. Твёрдости в отстаивании высоких этических принципов желал ему и председатель Госдумы И. Рыбкин. А писатели-либералы, одержимые ревностью, неприлично выходили из себя… От этого имени хочется защищаться, хвататься за револьвер… Событие не имеет отношения к литературе… Это факт частной жизни… Это человек, выпавший из времени, что, естественно, делает его гротескным персонажем… Попытка сделать из «возвращения» событие государственной важности — реанимация монстра “советская литература”… Ругать реформаторов, которые его принимают, бестактно… Он не понимает, что без них мы бы подохли с голоду…
Нервничали и «почвенные» литераторы: Солженицын — диссидент и негативист по основной своей силе и славе. «Э, нет! — вступался за друга Можаев. — Писатель не командир бронепоезда, а литература не телега с кобылой, которую можно двинуть на задворки: серьёзный писатель ничего общего с диссидентством не имел во все времена. Литература истинная всегда отражала жизнь реальную, и нет вины писателя в том, что за его полы и штанины цепляются подорожные брехуны из диссидентов». Сказал свое веское слово и В. Распутин: «Он возвращается ни к правым, ни к левым, а в Россию. И думаю, что он употребит свой огромный мировой авторитет на поддержку России национальной и самостоятельной».
Новостные телепрограммы два месяца держали страну на голодном пайке — никто не видел ни встреч, ни пресс-конференций. Секундные включения, невнятные сообщения — и развёрнутые комментарии ведущих: «Есть ли повод для ажиотажа? В Россию возвращается пожилой человек, не самый худший из русских писателей, книги которого лежат в магазинах и популярностью не пользуются. Скорее, не нам надо думать, как мы его встретим, а ему надо думать, знает ли он родную страну…» Не только у жены писателя, но и у всякого российского телезрителя были все основания сказать о «пишущих и снимающих»: «Они замалчивали поездку Солженицына или пытались высмеять, принизить его значение».
А он предвидел, что даже и первые шаги по России не будут лёгкими. «Я не собираюсь подлаживаться и стремиться кому-то понравиться», — сказал он в Хабаровске. Здесь и во Владивостоке ему помогал освоиться Можаев — позже А. И. благодарно вспомнит, как втроём со Стёпой и с Борисом они оторвались от корреспондентов и в своё удовольствие побродили по городу. «Ничего б того я без Бори бы не охватил: и как рождалась планировка города, и как он застраивался, и где что было, или кто жил, начиная аж от гражданской войны». А. И. пояснял хабаровчанам, что на Дальнем Востоке никогда не бывал — в 1950-м в тюремном вагоне его довезли до Новосибирска, а потом завернули на Казахстан. И то, что для возвращения он выбрал более длинный, кружной путь — через восточные территории страны, вызвано единственным желанием узнать, чем живут и дышат люди. После Хабаровска семья разделилась: Ермолай остался с отцом на всё время путешествия, Наталья Дмитриевна, Степан и Борис Андреевич 4 июня улетели в Москву.
Сказать, что Москва-медиа только посмеивалась над путешествием Солженицына, было бы неверно. Она ещё и тревожилась. Взвинченные ведущие центральных каналов сообщали, что в Иркутске писателя намерены встретить национал-патриоты, а в Красноярске — правые экстремисты. И что отказ от участия в политической борьбе (о чём Солженицын всюду заявлял публично) никто всерьёз не воспринимает. «В Россию возвращается русский националист», — заявили «Итоги» («Вы отдаете себе отчёт, — строго спросит писателя уже в Москве телеведущий, — что коммунисты могут использовать ваши идеи как свои? Вы не боитесь, что ваши слова будут восприняты как обоюдоострое оружие?»)
В дни ожидания (Солженицын всё ещё ехал по стране и беседовал с народом) вышли в эфир «Подробности». «Считаете ли вы, что Солженицын тот самый человек, который сконцентрирует в себе нравственный и духовный авторитет? К нему будут ходить, как в Мекку. За его мнения, за его позицию будут бороться различные политические группы — за его снисходительное слово, за его поощрение, за его одобрение… Чем это может кончиться?» — панически восклицал ведущий, допрашивая депутата Госдумы В. Лукина, зная, что тот, в бытность свою российским послом в США переписывался с «человеком без гражданства». Лукин ответил: «Он не мог не приехать. Он человек России и человек судьбы. Несколько раз он делал такой выбор, который захватывал воображение. Он, фактически в одиночку, бросил вызов чудовищной, невиданной до этого государственной машине — чудовищной, пусть деградировавшей, но все ещё эффективной. И выиграл, в сущности… И он, не будем этого забывать, не уехал сам — его буквально вынесли из России… Для меня и людей моего круга то, что скажет Солженицын, его похвала или порицание значат очень много. Но значит ли это очень многое для очень многих?» И Лукин, предвидя дальнейший ход событий, задал ведущему, в нарушение дипломатической сдержанности, яркий риторический вопрос: «Насколько мы оскотинели, чтобы не слушать таких людей, как Солженицын?»
Но Москва — Москвой, а Россия — Россией. Очевидцы и участники общений Солженицына в российской провинции свидетельствовали об остром дружелюбии встреч, о многих сотнях народа, жаждавших Слова писателя, а не развлекательного зрелища. Это столичные телевизионные шоумены и газетные пикейные жилеты уговаривали друг друга: «Частное дело, частный случай, частное мнение…» Но какое же оно частное, когда к путешественнику устремляются тысячи людей и, между прочим, сотни журналистов со всех стран мира? Километры видеоплёнки без обмана, монтажа и мистификаций запечатлели диалоги Солженицына с теми, кто приходил его слушать, спрашивать, а также говорить: Иркутск, Красноярск[126], Новосибирск, Пермь… Ему жаловались, его упрекали, его побуждали выступать, от него требовали объяснений, но всё происходившее было взаправду, без глума и зубоскальства. Русская провинция оказалась той самой аудиторией, с которой можно было говорить на одном языке. Солженицын назвал его языком боли. (Степан Солженицын вспоминал приморских соотечественников как людей очень живых, ничуть не уступавших москвичам ни умом, ни чутьём, ни сердцем)[127].
А Солженицын тем временем говорил и о столице: «Москва всегда жила другой жизнью… Москва относится к остальной России, как Европа к Москве… В Москве создался эллипсоид, внутри которого остро реагируют лишь друг на друга… Они перестают чувствовать, что происходит вокруг и за её пределами». И Москва демонстрировала, что и в самом деле не верит ни слезам, ни стонам. Слова Солженицына: «Я не могу уйти от народной боли… Я приехал сюда не потому, что страна цветет…» — осколочно пробивавшиеся на центральное телевидение, воспринимались внутри «эллипсоида» как зловредная пропаганда оппозиционных идей и едва ли не как начало предвыборной кампании самого Солженицына.
За 55 дней поездки по стране он успел сказать столько, что к его приезду в Москву «эллипсоид» раскалился добела: лидер коммунистов на всякий случай заявил, что будущий президент должен быть молодым и здоровым. «Эллипсоид» более всего тревожился в связи с критикой реформ и пророчил, что сосуществовать властям с таким критиком, как Солженицын, будет весьма неуютно. Ключевая фигура «эллипсоида», ведущий «Итогов» Е. Киселев, комментируя решение Госдумы пригласить писателя, волновался: «Беспрецедентно: антикоммунист Солженицын получил право беспрепятственного обращения к российскому народу благодаря голосованию фракции коммунистов. Похоже, они действительно хотят поднять его как знамя» (интересно, как представлял телеканал НТВ препятствия общению Солженицына с народом?)
И как же согласованно разные телепрограммы выражали одну и ту же тревогу, одни и те же опасения; как тщательно подбирались фигуры, умевшие изобразить на экране беспокойство появлением на политическом небосклоне беззаконной кометы! Цена этим чувствам будет точно обозначена во «Взгляде», первой московской программе, которая пригласит Солженицына в студию: «Если бы он умер по дороге, тогда бы ему раздалась хвала из уст всех политиков…» Итак, Москва готовилась встретить Солженицына не столько любовью, сколько боязнью, не столько надеждой, сколько ревностью. Из всех чувств, разрывавших «эллипсоид», политическая ревность к автору «Красного Колеса» выглядела наиболее удручающе: дело не в том, что претенденты на духовное лидерство видели в Солженицыне соперника, а в том, что его соперниками они считали себя.
На 45-й день путешествия центральное телевидение показало несколько секунд пребывания Солженицына в Тобольске, месте сбора арестантов и ссыльных царского времени. Нобелевский лауреат с тетрадью для записей спешил с кладбища на завод, из колхоза в Дом культуры, а московские министры и партийные руководители требовали подробных докладов, где останавливается путешественник, с кем и о чём беседует, кого критикует. Солженицын не мог изобрести для центральной власти худшей пытки, чем этот «крестный ход» по бывшим пространствам ГУЛАГа. «Есть ли что-нибудь новое об Александре Исаевиче?» — такой вопрос, по слухам, каждое утро за завтраком задавал президент, и некий его советник шутил в ответ: «Можно подумать, что этот человек ведёт за собой огромное войско». «Солженицын будет на нашей стороне, это мощное оружие», — был убежден Ельцин, как только стало известно о приезде А. И., но первые же шаги писателя по русской земле поставили президента в тупик. Патриот и антикоммунист, Солженицын говорил о России всю правду без оглядки на власть и оппозицию, называл режим «мнимой демократией», ставив ему тяжелейший диагноз: «хитроумное слияние бюрократов, номенклатурщиков и прожжённых дельцов: они объединились, и это ужасно».
Следуя нравам «эллипсоида», Солженицын как антикоммунист должен был сомкнуться со сторонниками существующего режима или, удручённый впечатлениями, подхватить знамя оппозиции. Однако он ничего не подхватывал и ни с кем не смыкался, лишь записывал в тетрадь самое горькое: «Россия сегодня в большой, многосторонней беде. Стон стоит. Деревня работает бесплатно. Крестьянство по-прежнему во власти колхозно-совхозного начальства. Сельское хозяйство может иссякнуть. Врачи и учителя работают уже по инерции долга. Демократии нет. Народ — не материал для избирательной кампании. 63 процента населения или бедны, или нищие. Людям не во что одеться, ходят в старом запасе. Двух буханок хлеба в день уже не купить, нельзя поехать к родным даже на похороны. Позвонить в другой город, другую республику — месячный заработок. Рождение ребёнка — подвиг, почти безрассудство. Вымирают люди среднего возраста, людей низа выбросили из жизни. Москва отвернулась от России».
А Москва в это самое время торопилась поделить между «своими» государственное имущество, проводила второй этап денежной приватизации (большинство населения проморгало и первый), создавала миллионные состояния, назначала из своих будущих олигархов. Несомненно, не эта Москва стояла среди встречающих на Ярославском вокзале, когда там, 21 июля 1994 года, появился Солженицын. «К началу девятого вечера Ярославский вокзал был запружен множеством людей, жаждущих лицезреть гиганта мысли и отца русской демократии», — так, в стиле постперестроечного полураспада, писал «Московский комсомолец», соревнуясь с конкурентами лишь броскостью заголовков: «Солженицын проехал по России красным колесом», «Он пришёл дать нам волю», «Солженицын на броневик не пересел», «Солженицын, перестаньте обустраивать Россию!»
В зеркале солидной прессы событие выглядело почти торжественно. А. И. прибыл в столицу из Ярославля, где вместе с семьёй (из Москвы туда приехала жена вместе с сыном Игнатом, незадолго до того прилетевшим с бабушкой из Америки) сделал последнюю остановку на пути домой: она была самой продолжительной в транссибирском путешествии и самой светлой по впечатлениям. «Я ехал с весьма печальной, мрачной оценкой того, что делается в России, — говорил А. И. на встрече с жителями города. — Мрачная оценка моя подтвердилась: всё это можно было увидеть оттуда, и я это увидел. Но чего я всё-таки не мог увидеть через океан и что я встретил в сотнях душ… Я встретил столько деятельных, ищущих, плодовитых умов… И я понял, что, несмотря на все унижения, духовный потенциал нашего народа не сломлен. Он силён. Это одно заставляет меня и надеяться, и верить в будущее России». «Очарованный странник» — так назвали его жители Ярославля…
Поезд «Москва-Пекин», к которому было прицеплено два вагона, арендованные у МПС на весь период путешествия, прибыл в Москву по расписанию. Уже с утра пространство вокзала чистили и мыли; площадь была освобождена от бомжей и мелкой торговли, за порядком следила строгая железнодорожная милиция. Ближе к вечеру сюда доставили металлические ограждения. Территорию контролировали патрульные подразделения и отряды омоновцев: вход на платформу 5-го пути, к которой прибывал поезд, строжайше регулировался. Точно по расписанию приехал мэр столицы Ю. Лужков, которому (так сообщала пресса) было дано президентское поручение: «сделать всё что надо». Накануне днём В. Костиков, пресс-секретарь Ельцина, заявил, что президент обязательно встретится с писателем, об этом договорено по телефону ещё из Вермонта: полезно обменяться информацией о стране, по которой много поездили оба. «Отношение президента к писателю определяется масштабами личности А. И., его громадным талантом, страдальческой и подвижнической судьбой. Писательский труд Солженицына был нравственным и философским “камертоном” не только для поколения “шестидесятников”, но и для значительной части более молодого поколения мыслящих россиян».
Несмотря на ливень приветствовать Солженицына в тот вечер пришло несколько тысяч человек. Сотни журналистов отечественных и зарубежных заняли все подступы к перрону. Лозунги, транспаранты, плакаты: «Отступать дальше некуда. Всё для России, всё для Победы». «Нет американизации России». «В России трудно, каждый знает. / Но Солженицын приезжает!» Чья-то гнусность, воровато выставленная перед микрофонами: «Солженицын — пособник Америки в развале СССР», «Солженицын, вон из России!» (по плакатам и их владельцам люди колотили зонтами). В руках седовласого графомана ватман с рифмованным приветствием: «В России каждый знает, / Что Солженицын приезжает. / Он совесть наша и пророк, / Как обустроить, дал урок». Возбуждённая, гудящая толпа. Давка. Заготовленные хлеб и соль от Московской ассоциации жертв незаконных репрессий. Молодые «скалолазы» взбираются на деревья, ограду, металлические опоры, высокие парапеты окон, стремянки. Грозовое небо обрушивает на людей потоки дождя. «Пророка встречаю», — с благоговением говорит иеродиакон Митинского храма Воскресения Христова отец Митрофан. «Меня бы пришло встречать гораздо больше народу», — ревниво замечает Э. Лимонов; здесь он «из интересу», знакомиться с Нобелевским лауреатом не желает: «пусть он сам со мной знакомится». Маловеры цедят: ждите… так он вам и вернётся… после дождичка в четверг…
А дождик и в самом деле всё лил и лил, и был действительно вечер четверга. «Последний раз я видел столько милиции на похоронах Твардовского в Доме литераторов, — писал В. Радзишевский в “ЛГ”. — Как во сне я двинулся в сторону Садового кольца и вдруг увидел стремительно идущего человека — в рыжем полушубке, с такой же бородой. Не поднимая головы, он глядел в землю прямо перед собой — отчуждённый, властный, неостановимый. Я узнал его тотчас, хотя не видел ни разу. Это его, притаившись, дожидалась милиция в Доме литераторов, чтобы поступить, как прикажут. Теперь милиция — от элитарного спецназа с выставленными напоказ пистолетами и наручниками до растерянных бестолковых мальчишек, пинками расталкиваемых по разным шеренгам, — держит коридор от перрона к вокзалу, чтобы защитить “объект” от непуганых журналистов».
Тем временем по рации предупреждают: «Поезд проследовал через Пушкино… через Лосиноостровскую…» Можаев первым появляется на платформе. Залыгина омоновцы в лицо не знают и пропускать не хотят. Знаменитости, жаждущие быть запечатленными рядом с Солженицыным, стараются пробиться к свите московского мэра.
Как только показался, а потом и остановился долгожданный поезд, толпа репортёров рванула к вагонам. Солженицын выходит. Хлеб-соль, цветы. Люди скандируют: «Здрав-ствуй, И-са-ич, здрав-ствуй, И-са-ич» — это, наверное, самый тёплый момент встречи. Находчивый мэр просит писателя, едва тот ступил на землю, зайти обратно в вагон (по версии Прокофьева, журналисты сами втолкнули Солженицына и Лужкова в вагон), и громко высказался в том смысле, что вряд ли нужно, чтобы кто-нибудь сейчас попал под поезд. Навести порядок среди пишущей и снимающей братии, не желавшей уступать ни пяди завоёванной территории, пришлось милиции. Только после интенсивных мер А. И. и его семье удалось снова выйти из вагона и прошагать, вслед за мэром, сто метров до депутатского зала, и через несколько минут снова выйти в дождь, к мокнущим людям. Они увидели писателя в ветровке защитного цвета, без головного убора, моложавого, рядом с женой, Ермолаем и Игнатом. «Добро пожаловать в Москву, добро пожаловать на нашу землю. Давайте поприветствуем Александра Исаевича. Ура!» — начал мэр. Толпа скандирует, перекрывая шум: «Сол-же-ни-цын! «Сол-же-ни-цын!..» Кто-то передаёт ему букет роз. Кто-то, зачем-то — его портрет. На коротком митинге выступили Ю. Лужков, В. Лукин, С. Ковалёв. Когда третий оратор начал пространно объяснять роль Солженицына в истории, народное терпение иссякло: «Пусть говорит сам!»
От него ждут Слова: он должен сказать то, что все и так понимают, но высказать не умеют. Люди возбуждены, шалеют операторы и журналисты, забираясь на спины, автомобили, ограду. Дождь усиливается. Зонтов в руках почти нет, вода стекает по лицам, за вороты рубашек и курток… Солженицын, кажется, тоже не замечает ливня. «Дорогие соотечественники! После двадцатилетней принудительной разлуки вот я снова на родной земле». Он благодарил всех, с кем встретился за восемь недель поездки, кто приходил к нему и говорил добрые слова, множество умных, пытливых, деятельных жителей Сибири и русской провинции, сохранивших душевное здоровье и духовный потенциал, но находящихся в смятении, не знающих, как себя направить, куда приложить усилия, с кем соединиться. «Я помню — помню! — все их советы, просьбы, умоления, настояния, о чём надо сказать, сказать, сказать в Москве. И я надеюсь, что мне удастся донести всё это до слуха тех, у кого в руках власть и влияние».
Но уже и здесь, на вокзале, в присутствии городских властей он абсолютно точно выразил ключевой, то есть общепонятный смысл происходящего: государство снова не выполняет своих обязанностей перед гражданами. От безумной дороговизны транспорта и связи страна распалась на саможивущие, отдельные части. Выход из коммунизма пошёл самым неуклюжим, нелепым, искривленным путем. Россия сегодня в большой, тяжёлой, многосторонней беде. И стон стоит повсюду…
В момент, когда критический пафос выступления достиг предела, кто-то из привокзальных завсегдатаев мрачно пошутил: «Они его сейчас обратно вышлют». «И все улыбнулись. И ни у кого не возникло ни малейшего чувства тревоги. Теперь это шутка, и только шутка. В новой России Александр Исаевич может говорить всё, что думает, как и все мы, — писали в те дни “Известия”. — И в этом есть большая заслуга самого Солженицына». А Солженицын говорил, что ему стыдно, обращаясь к людям, употреблять слово: «господа», и он ни разу не применил этого термина. Ведь в народных ушах сегодня «господа» — это те, кто пользуется несчастьем, бедой двух третей бедного и нищего населения. «Народ у нас сейчас не хозяин своей судьбы. А поэтому мы не можем говорить, что у нас демократия. У нас нет демократии. Демократия — это не игра политических партий, а народ — это не материал для избирательных кампаний».
Коммунистам образца 1994 года, национал-патриотам и радикалам было от чего прийти в уныние. В самую гущу народа, в самом центре столицы, самым авторитетным в стране лицом были брошены тяжёлые политические обвинения режиму, который претендовал на звание демократического. Брошены «даром», без конкретной цели и предвыборной надобности. При этом оратор заявлял (в который уже раз!), что никакого государственного поста — ни по выбору, ни по назначению, — не примет, ни с какой политической партией не свяжется, но останется в своей роли писателя и будет использовать все возможности говорить и влиять, не считаясь с лицами, исходя только из пользы России, как он её понимает. Властям, надо полагать, тоже было не до шуток. В общем, «Известия» слишком оптимистично оценили пределы гласности: Солженицын раньше всей демпрессы осознал, что полной свободы слова ему не дадут, а рано или поздно вовсе «отключат микрофон».
Официальной Москве с лихвой хватило двух месяцев, чтобы ещё до встречи на Ярославском вокзале понять — управы на Солженицына нет и приручить его не удастся, он не человек «команды», никуда не впишется и останется самим собой, то есть фигурой крайне неудобной для всех партий и сил. «Для камарильи в коридорах власти, — напишут вскоре “Куранты”, — это кошмар: человек, который не пьёт, не бреется да ещё говорит такие опасные вещи: “Бюрократический аппарат коррумпирован, невозможно, чтобы в этом не участвовали некоторые министры. Мы должны от этого освободиться”. Или: “Выборы по партийным спискам — это обман; избиратель покупает кота в мешке, не знает, за кого голосует”. И ещё: “Власть не может уклоняться от выборов, как бы ей этого ни хотелось”» (а власть уже искала способы продлить себе сроки и полномочия). Солженицын становился ко всему прочему ещё и опасной помехой. Может быть, поэтому встречать писателя не пришёл никто из правительства; поговаривали даже, что Лужков явился сюда по собственному почину, а вовсе не по поручению президента. А люди, близкие к власти, торопились объявить этого ужасного Солженицына «страшно далёким от политики»: этот человек 20 лет находился далеко от родины и едва ли может понять, что здесь происходит».
…Когда «Икарус» с Солженицыными медленно двинулся от вокзала, раздались аплодисменты: встреча народа и писателя состоялась. Толпа быстро таяла, лишь напоследок некий пожилой гражданин прочёл группе товарищей свои стихи: «Солженицыну спасибо — / Наши муки описал / И фашистский ГУЛАГ красный / Всему свету показал». Вскоре на площади остался один неподвижный гранитный Ленин — он тоже оказался в числе встречающих и теперь не знал, как отнестись ко всему увиденному и услышанному. А ушлые репортёры, опережая автобус, перебрались на Плющиху, к недавно выстроенной кирпичной башне в 14 этажей по 1-му Труженикову переулку: здесь, на 12-м этаже, была квартира писателя, сюда и должен был подъехать «Икарус».
Вернулись, пропутешествовав из Москвы в Цюрих, из Цюриха в Вермонт, из Вермонта обратно в Москву — старая пишущая машинка Солженицына, его письменный стол и ещё одна большая столешница. Приехали сотни коробок с книгами и бумагами. Подмосковный дом в Троице-Лыково, куда должен был переместиться архив, и личный, и общественный (мемуары первой и второй русской эмиграции, свидетелей «страшных лет России»), стоял недостроенный, в нём нельзя было ни жить, ни размещать бумаги. Проектировщиками и строителями были допущены серьёзные ошибки: текла крыша, отсутствовали вентиляционные каналы в стенах и гидроизоляция в подвале. Судьба дома была пока неясна, предстояли малоприятные хлопоты, чтобы сделать его сухим, тёплым, пригодным для хранения архива и проживания в зимнее время.
В первый же день на городской квартире Солженицыных собрались семья, близкие друзья. Сюда, как и на адрес Русского общественного фонда, пришла огромная почта, и первые дни в Москве проходили в разборке бумаг, а также записей, сделанных во время поездки по России. Стараниями Н. Д., сильно сократившей своё путешествие, в квартире на Плющихе уже имелось всё необходимое — собраны стеллажи, куплена мебель, тоже сборная (газеты, понятно, сочиняли завистливый вздор, будто Солженицыны окружили себя шикарным антиквариатом). 24 июля сюда пожаловала программа «Итоги», и её ведущий призывал писателя воздерживаться от резкостей в публичных выступлениях, с осторожностью пользоваться такими, например, словечками, как «прихватизация», помнить о врачебном долге: «Не навреди!» На вопрос, с кем из политиков он хочет встретиться, А. И. ответил: «Я не ставлю себе никаких преград, чтобы отказываться с кем-то говорить, от Владивостока такого отказа ни для кого не было».
Главная телепрограмма «эллипсоида» вынуждена была признать факт: чудо возвращения Солженицына на родину — огромное событие, а не частный случай: «В Москву вернулся, наверное, один из самых великих изгнанников нашего века, быть может, единственный духовный авторитет в России, общепризнанный народом». В мучительный момент истории, когда отъезды из России становились всё чаще, когда многие светлые умы упорно искали способ зацепиться за Европу или Америку, Солженицын возвратился, чтобы разделить судьбу соотечественников, а главное, создал прецедент — и стал поперёк преобладающей тенденции. В российской глубинке, где никто не верил в демократические перемены — ведь на местах во власти оставались всё те же люди, изменились только их звания, — явление Солженицына и прямой разговор с ним и стали первым знаком изменений: люди верили ему, поскольку он не только призывал к борьбе, но и боролся сам. Он ступил на московскую землю не через Шереметьево — символ «отлётов», — а через бескрайние пространства, ставшие братской могилой жертв ГУЛАГа, через святую землю мучеников. Не собираясь стать политиком, он не искал популярности, так что, говоря о прихватизации или дерьмократах, лишь отдавал должное острому народному уму и чувству языка. Его пафос был не только в страстной критике режима — он звал людей побороть уныние и отчаяние, приниматься за работу, чтобы восстановить разорённую страну и не дать себя снова обмануть. «Это, без всякого сомнения, историческое событие, прекрасная история человеческого духа, ведомого Духом Божьим», — писало французское христианское издание. «Теперь он с нами. А вот с ним ли мы? Воспримем ли мы его мудрость? Доверимся ли его опыту? Нравственному чутью?» — вопрошали российские газеты, пытаясь тоже быть серьёзными.
25 июля Солженицын вместе с женой, тёщей Катенькой, Ермолаем, Игнатом (из членов семьи не было только Степана, уехавшего на летнюю университетскую практику) и съёмочной группой Би-Би-Си пришёл в легендарную квартиру в Козицком переулке. Зайдя в подъезд, замедлил шаг, неспешно поднялся по лестнице, где была памятна каждая ступенька (и где в прежние времена обычно дежурили «топтуны»). Из квадратной прихожей, куда двадцать лет, пять месяцев и тринадцать дней назад позвонили в дверь, потом ворвались, сломав замок, восемь оперативников, А. И. завернул направо в узкий коридорчик, который вёл в его рабочий кабинет.
«У всех было приподнятое настроение. Все осматривались, вспоминали», — рассказывала (2007) М. Уразова, бессменный (с 1990) секретарь Литературного представительства, встречавшая в тот день хозяев и гостей. Возвращение изгнанников получало здесь законченное выражение.
Ещё летом 1992 года, в свой первый приезд, Н. Д. Солженицына зарегистрировала Русский общественный фонд в Министерстве юстиции (свидетельство о регистрации от 22 июня). Через месяц, 21 июля, мэр столицы Лужков подписал Постановление правительства Москвы о передаче квартиры «в полное хозяйственное ведение». Той же осенью была составлена проектно-сметная документация, весной начался ремонт, продлившийся полгода. В октябре 1993-го, по мере готовности помещений, туда постепенно перебралось Представительство. Солженицыны вернулись к себе — и к счастью, эта территория не стала пепелищем, хотя за двадцать лет случилось немало тяжёлых потерь.
Теперь можно было начинать отсчёт будущего на родине.