РЕЗИСТАНС — СОПРОТИВЛЕНИЕ

РЕЗИСТАНС — СОПРОТИВЛЕНИЕ

Жить в эмиграции литературным трудом, как я уже говорил, да еще будучи молодым поэтом было совершенно невозможно. Ничтожен гонорар в эмигрантской прессе, да в нее еще нужно было попасть. Смехотворные также тиражи книг на русском языке. «Маститые старики», помимо скромнейшего гонорара, жили на всевозможные пособия от различных общественных организаций, а молодым приходилось работать. Кое-кто устраивался в торговых предприятиях мелкими служащими, но большинство во Франции занималось физическим трудом. Люди трудились на заводах, фабриках, за баранкой такси (в Париже было до 4500 шоферов такси), малярами, чистильщиками парижских витрин. В тридцатых годах я одно время тоже работал на подобном предприятии по чистке витрин, с поэтом Алексеем Эйснером. В 36-м году, в эпоху Народного Фронта, мы с ним участвовали даже в рабочих забастовках, посещали профсоюзные собрания и ходили на митинги.

Постоянный контакт с французскими рабочими, простая и искренняя дружба с ними, совместное участие в забастовках за увеличение зарплаты, улучшение жизненных условий, все эти обстоятельства начали у некоторых из нас пробуждать новые мысли, изменять нашу психологию.

Фактически мы стали французскими рабочими, и это заставляло нас видеть мир в совсем ином, новом аспекте. Однако этот психологический процесс происходил гораздо сложнее, чем у них, так как мы — я говорю о ближайших моих литературных товарищах — всегда оставались русскими интеллигентами, людьми русской культуры, уже в 20—30-х годах настроенными резко антифашистски.

Все мы болели, я говорю о моем поколении, хронической болезнью ностальгии. Мы всеми силами старались не утратить духовных связей с Россией. И эти, казалось бы, столь далекие друг от друга миры, несомненно, имели взаимосвязь, друг на друга влияли, влияли на выработку нашего мировоззрения и, поскольку мы принадлежали к творческой литературной среде, определяли и наше творчество, все больше приближая нас к пониманию новой России.

Вот нищий ждет с протянутой рукой,

И нам при нем в довольстве жить нельзя!

И век наш виснет тучей грозовой,

Борясь, страдая, гневаясь, грозя…

…И за отцовской верностью и честью

Не ведали, что нищая страна

Уже выходит к славе с новой вестью,

Великие возносит имена.

И вот, когда за капитанской рубкой

Встал жесткий мир борьбы, труда, беды,

То в этой жизни прежний смысл вражды

Уж кажется сомнительным, и хрупким…

И в крепком сердце верность сохраняя

На всех земных безрадостных дорогах,

Библейский блудный сын, сойдя с коня,

Склоняется у отчего порога.

Эти стихи писаны мною в предвоенные годы в Париже. Но даже в таком мракобесном центре русской эмиграции, как югославский Белград, нарождались приблизительно такие же настроения. У многих университетских друзей, поэтов Алексея Дуракова и Ильи Голенищева-Кутузова, не было трудового рабочего опыта, оба они, осевшие в Югославии, после университета пошли по педагогическому пути. Илья, в свое время направленный из Белграда в Париж для защиты докторской диссертации в Сорбонне, вернувшись в Югославию доктором филологических наук, был избран приват-доцентом университета и преподавал историю французского языка и литературы. Алексей же работал преподавателем в сербской гимназии. Стимулом к упомянутым настроениям было чувство любви к далекой Родине.

В 1938 году в Белграде А. Дураков написал стихи, которые были опубликованы в советском журнале «Родина» (№ 2 за 1969 г.) Это было издание Советского Комитета по культурным связям с соотечественниками за рубежом и выходило в Москве.

В 1944 году поэт пал смертью храбрых в бою с гитлеровцами за югославским партизанским пулеметом, расстреляв до последнего патрона свои пулеметные ленты.

В Указе Президиума Верховного Совета СССР о награждении орденами и медалями СССР группы соотечественников, проживавших во время Великой Отечественной войны за границей и активно боровшихся против гитлеровской Германии, значится и А. Дураков. Он награжден посмертно орденом Отечественной войны 2-й степени (18 ноября 1965 г.).

В том же журнале «Родина» напечатана статья Марии Баратовой «Поэзия света», посвященная творчеству А. Дуракова. Между прочим, автор пишет: «Духовная связь с русской литературой никогда не прерывалась в творчестве Дуракова. Почти всю жизнь прожив в чужой культурной среде, поэт не растворился в ней. Тщетно искали бы мы в стихах Дуракова западные влияния. Его поэзия — ясной простотой языка, образным строем, певучестью — всеми своими корнями уходит в русскую почву. Это неизменно чувствуется как в ранних, так и в поздних стихах Дуракова. Сердце поэта никогда не покидало отчего дома».

Со скорбью и горечью склоняю я голову перед памятью друга моего, посвятившего свою жизнь русскому слову и отдавшего ее за свободу далекой своей Родины.

До войны во французском издательстве вышла книга русских сказок «Сказки избы» с прекрасными цветными иллюстрациями И.Я. Билибина. Вот этому замечательному русскому сказочнику действительно было трудно, очень трудно работать вне родины. Как-то, в тридцатых годах, возвращались мы втроем — мой университетский учитель, профессор Е.А. Аничков, Билибин и я — с какого-то русского сборища. Шли пешком по ночному Парижу. Говорили о красоте этого замечательного города, а потом Иван Яковлевич сказал:

— А вот не могу я работать здесь, в Европе всюду коммерция, ее требования предъявляются и художнику, требования, никакого отношения к искусству не имеющие. А я всю жизнь был «попиком», бескорыстным «священнослужителем искусства».

В 1938 году ему удалось вместе с женой, тоже художницей, Виноградовой, возвратиться на Родину. Он умер в Ленинграде во время блокады.

Таким же русским и так же тосковавшим по России был и художник Коровин. Однако ему удалось создать замечательную серию картин «Ночной Париж». Несомненным талантом были отмечены и его литературные опыты. Он печатал в эмигрантской прессе милые, живые рассказы — воспоминания о русской жизни, о России, о своих соратниках по искусству, о творческих верхах русской интеллигенции.

Трудно жилось и Куприну. Совсем измученный нуждой и болезнями, в конце тридцатых годов он вернулся на Родину. Что, несомненно — все большие творческие люди русского зарубежья глубоко тосковали по своей стране.

Теперь о Бунине. Слишком часто Ивана Бунина, в угоду преходящей «злобе дня», шельмовали безнадежным «мертвецом хороня вместе с ним его могучий, прекрасный талант. Думается, спокойная, трезвая объективность требует признать, что ни «Жизнь Арсеньева», ни «Темные аллеи», ни другие произведения, написанные в эмиграции, полные зрелого таланта, по своей художественной ценности и высоте совершенного мастерства нисколько не уступают ни «Деревне», ни другим произведениям, созданным писателем еще до революции в России.

Революция развела прежних друзей по противоположным, враждебным лагерям: Горький — Леонид Андреев, Горький — Бунин. Однако недаром Горький советовал молодым советским писателям учиться высокому художественному мастерству и великолепному русскому языку у Бунина. Теперь время утвердило за Иваном Буниным прочное место в рядах классиков русской литературы.

Во время великих революций, в особенности при смене одного класса другим, неизбежно рвется национальная культурная традиция. Обычно в эти эпохи появляются люди, чувствующие себя «людьми первого дня творения», начисто отрицающие все, что было до них. И тогда часто отметаются, с действительным шлаком истории, и неизбывные культурные ценности, созданные гением народа на различных этапах его исторического пути. Но проходит время, и во имя единства и целостности национальной культуры выросшее культурное самосознание народа начисто вычеркивает из народной памяти рьяных отрицателей Пушкина, Достоевского, Толстого, Бунина и других, а Пушкин по-прежнему, как ни в чем не бывало, стоит себе со склоненной головой на московском бульваре…

Во Франции развивались события «Народного Фронта». В Испании началась гражданская война. В различных кругах эмиграции, конечно, по-разному относились к этим событиям, по-разному относились к ним и в литературной среде. Еще за несколько лет до этих событий Мережковский с Гиппиус ездили на поклон к королю Александру в Югославию — за денежными подачками. Александр принял их весьма милостиво, долго беседовал с ними, наградил Мережковского орденом св. Савы 1-й степени — высшим орденом королевства. А Зинаиде Гиппиус пожаловал Саву 2-й степени (возможно, это было связано с какой-то денежной пенсией). Разговор шел на французском языке. Как у нас потом сплетничали, будто бы Гиппиус своим капризно-кокетливым тоном сказала Александру: «Стыдно, стыдно, король, забывать русский язык!» Когда-то Александр учился в России и более-менее знал русский язык. По возвращении в Париж, на воскресных сборищах «Зеленой Лампы», на квартире у Мережковских шли шуточные представления — рядили в алую муаровую ленту через плечо и большую нагрудную звезду ордена Саввы поэта Георгия Иванова, уверяя его, что он похож на высокого полномочного посла. Илья Голенищев-Кутузов, для которого Югославия была тогда второй родиной и который приехал из Белграда в Париж защищать докторскую диссертацию и бывал на всех литературных сборищах, возмущенно говорил мне: «Знаешь, на меня производят совершенно отвратительное впечатление эти шутовские комедии, это декадентски-циничное неуважение к высоким государственным орденам и наградам».

В ожидании денежных щедрот, ездил Мережковский на поклон и к Муссолини в Рим. Говорили, когда русский писатель заявил итальянскому диктатору о своем желании написать книгу: «Данте и Муссолини», дуче похлопал маленького безумного старика по плечу и сказал: «Пьяно, пьяно, сеньор Мережковский!» (что по-русски значит: «Потише, потише!») На это, видимо, у дуче хватило чувства юмора, но денег он Мережковскому не дал, как ни уверял его старик, что он «всегда против большевиков, хоть с чертом!» Может быть, на это дуче обиделся?

И мои сверстники относились к событиям по-разному. Алексей Эйснер, как почти все члены «Союза за возвращение на Родину», уехал в Испанию добровольцем в «Интернациональную бригаду». Он попал в 11-ю, к генералу Лукачу (Мате Залке) и получил назначение на должность адъютанта генерала. Пережил трагическую гибель своего начальника, к которому был очень привязан и искренне ему предан, после несчастного окончания гражданской войны, уже в чине капитана Республиканской Армии, снова пробрался в Париж, и в 1938 году ему удалось уехать в Союз. Но на родину попал в трудные годы сталинского культа личности. Вскоре был репрессирован и 19 лет провел в заключении. Затем пришла справедливая реабилитация, и Эйснер возвратился в Москву. Беда не сломила сильного человека. В 1963 году в издательстве «Советский писатель» вышла прекрасная талантливая книга Алексея «Сестра моя Болгария», она посвящена встрече с двумя старыми боевыми товарищами, которые сражались вместе с Алексеем в Интернациональной бригаде в Испании, и поездке Эйснера к ним, в гости в Болгарию. Алексей прислал мне свою книгу с трогательной дарственной надписью.

По-разному смотрели на события и два приятеля, дружившие со студенческих сорбоннских дней, Борис Вильде и поэт Юрий Мандельштам — из пиетета к Осипу, Юрия называли шутя: «Мандельштам-ненастоящий». Вильде работал в «Музее человека» (научно-исследовательский институт этнографии, антропологии, языковедения и других наук по истории человека). Блестящие доклады молодого ученого о социально-экономических строях исчезнувших и современных цивилизаций, по вопросам антропологии и этнографии очень высоко оценивались специалистами.

Вильде (Борис Дикой) вел активную деятельность и в русской литературной среде: сотрудничал в «Числах», альманахах «Круг» и разных журналах, принимал участие в литературных докладах и дискуссиях, выступал со своими произведениями на литературных вечерах. Красивый мужчина, с закинутыми назад светлыми волнистыми волосами, со светлыми же и очень выразительными, умными, холодноватыми глазами, всегда очень сдержанный, он появлялся на наших литературных вечерах чаще всего вместе со своей красавицей-женой — дочерью известного французского ученого, тоже антрополога, профессора Фердинанда Лотта. Лотт был женат на русской, и потому дочь их отлично владела русским языком.

Вильде никогда не скрывал своих левых, прогрессивных убеждений. Во время войны Борис Вильде стал национальным героем Франции. На площади Трокадеро в Париже, в правом крыле дворца того же названия помещается «Музей человека». У главного входа висят мемориальные доски, на одной из них значится: «Вильде. Оставлен при университете, выдающийся пионер науки. Целиком посвятил себя делу подпольного Сопротивления. Будучи арестован гестапо и приговорен к смертной казни, явил своим поведением во время суда и под пулями высший пример храбрости и самоотречения.

Левицкий. Выдающийся молодой ученый, с самого начала оккупации в 1940-м году принял активное участие в подпольном Сопротивлении. Арестованный гестапо, держался перед немцами с исключительным достоинством и храбростью вызывающими восхищение. Шарль де Голль».

Борис Вильде и Анатолий Левицкий в первые же месяцы оккупации организовали у себя в Музее подпольную типографию и 15 декабря 1940 года в оккупационном Париже вышел первый номер подпольной газеты «Резистанс» («Сопротивление»). Так редакторы этой газеты — Борис Вильде и Анатолий Левицкий — определили борьбу с оккупантами. Таким образом, именно им принадлежит этот термин: «Резистанс», вошедший в историю Европы в эпоху Второй Мировой войны.

Вильде развивает необычайную активность — помимо редактирования подпольной газеты, он занимается агитацией, переодевается в форму немецкого офицера, проникает в воинские части врага, перебрасывает французских солдат и офицеров в Англию к де Голлю.

Гестапо напало на след организации, и участники ее были арестованы. 8 января 1942 года в тюрьме Френ начался суд над восемнадцатью участниками организации «Музея Человека». 23 февраля приговоренные к смерти были расстреляны на Монт-Валериен. Вильде и Левицкий отказались от повязок и встретили смерть, мужественно глядя в дула немецких винтовок.

Приятель Бориса Вильде поэт Юрий Мандельштам смотрел на вещи иначе. Он сотрудничал в правой газете «Возрождение», печатал стихи, литературоведческие и критические статьи, разделяя, видимо, взгляды этой части эмиграции. Но во время оккупации погиб он тоже трагически. Немцы установили комендантский час, специально для евреев: после двадцати часов нельзя было выходить из дому. Мандельштам жил на первом этаже. Иногда, по вечерам, он поднимался на четвертый этаж в том же Доме, к соседям, поиграть в карты. Какой-то негодяй проследил за ним и донес немцам. Гестаповцы сделали внезапный обыск, и сколько его жена — поэт был женат на дочери композитора Игоря Стравинского — ни убеждала гитлеровцев, что муж ее никуда из дома не выходил, а только поднялся двумя этажами выше, к соседям, ничто не подействовало. Мандельштама увезли в лагерь Дранси, под Парижем, а затем перевезли в Германию. Он оттуда больше не возвратился.

Надо сказать, что в день, когда фашисты неожиданно, подло и коварно напали на Россию, в этот день русская эмиграция фактически перестала существовать. За рубежом осталась масса русских людей, охваченных печалью за беду, которая обрушилась на их родину. Были, конечно, и отщепенцы, фашиствующие молодчики и некоторые старики, утратившие всякий реальный смысл событий. Они перебежали в стан врага, надеясь, что с победой фашистов сбудется их безумная мечта — восстановление прежней России, которую они оставили. Для нас же, как я уже говорил, это были изменники Родины, и мы их перестали считать русскими.

Победа наступила. Советское правительство, учитывая настроения русских людей за рубежом, Указом Верховного Совета от 14 июня 1946 года дало всем желающим советское гражданство, менее чем через месяц мы получили советские паспорта. Мы вновь приобрели Родину, стали ее полноправными сыновьями и могли вернуться домой.

Как-то на одном из посольских приемов я разговаривал с послом СССР во Франции А.Е. Богомоловым и попросил его посоветовать мне, какой город выбрать для возвращения. Я надеялся на Родине работать по моей второй специальности: художником-графиком, научным иллюстратором по биологическому профилю. Мне нужен был город с соответствующими научными учреждениями.

— Поезжайте в Алма-Ату, — сказал мне посол, — там Академия Наук, много научных учреждений, там вы сразу устроитесь.

И вдруг мне ударило в голову: Алма-Ата! Да ведь это Верный моего покойного дяди! И больше не стал задумываться.

По ряду обстоятельств, от меня не зависящих, в Алма-Ату я приехал в середине декабря 1955 года.