КАЛИНИН

КАЛИНИН

— Выпустили? Опять теперь начнете контрреволюцией заниматься?

— Не занималась и не буду, Михаил Иванович! Калинин посмотрел на меня испытующе.

— Ну, расскажите, как наши заключения? Хороши дома отдыха, правда?

— Нет…

— Ну, вы избалованы очень! Привыкли жить в роскоши, по–барски… А представьте себе, как себя чувствует рабочий, пролетарий в такой обстановке с театром, библиотекой…

— Плохо, Михаил Иванович! Кормят впроголодь, камеры не отапливаются, обращаются жестоко,.. Да позвольте, я вам расскажу…

— Но вы же сами, кажется, занимались просвещением в лагере, устраивали школу, лекции. Ничего подобного ведь не было в старых тюрьмах! Мы заботимся о том, чтобы из наших мест заключения выходили сознательные, грамотные люди…

Я пыталась возражать, рассказать всероссийскому старосте о тюремных порядках, но это было совершенно бесполезно. Ему были неприятны мои возражения и не хотелось менять созданное им раз навсегда представление о лагерях и тюрьмах.

«Совсем, как старое правительство, — подумала я, — обманывают и себя и других! И как скоро этот полуграмотный человек, недавно вышедший из рабочей среды, усвоил психологию власть имущих».

— Ну, конечно, если и есть некоторые недочеты, то все же в общем и целом наши места заключения нельзя сравнить ни с какими другими в мире!

«Ни с какими другими в мире по жестокости, бесчеловечности», — думала я, но молчала. Мне часто приходилось обращаться к Калинину с просьбами, вытаскивать из тюрем ни в чем неповинных людей.

— Вот, говорят, люди голодают, продовольствия нет, — продолжал староста, — на днях я решил сам проверить, пошел в столовую, тут же, на Моховой, инкогнито, конечно. Так знаете ли, что мне подали? Расстегаи, осетрину под белым соусом, и недорого…

Я засмеялась.

Опять неуверенный взгляд.

— Чему же вы смеетесь?

— Неужели вы серьезно думаете, Михаил Иванович, что вас ие узнали? Ведь портреты ваши висят решительно всюду,

— Не думаю, — пробормотал он недовольно, — ну вот скажите, чем вы сами питаетесь? Что у вас на обед сегодня?

— Жареная картошка на рыбьем жире.

— А еще?

— Сегодня больше ничего, а иногда бывают щи, пшенная каша.

Я видела, что Калинину было неловко, что я вру.

— Гм… плоховато. Ну, чем могу служить? Помню, раз Калинин был особенно приветлив и весел,

— Заходите, заходите! — сказал он, увидев меня в приемной, где я разговаривала с его секретаршей, прекрасно одетой смуглой красавицей с пышной прической, отполированными ногтями и изысканными манерами.

— У меня сегодня ходоки из Сибири, славный народ! Ему, видно, хотелось, чтобы я присутствовала при его разговоре с крестьянами. А крестьяне действительно были славные, спокойные, большие, бородатые, в нагольных полушубках и валенках.

Обстоятельно, не торопясь, мужики рассказали, как соседний совхоз оттягал у них луга, принадлежавшие обществу.

— И отцы, и деды владели этими лугами, — говорил пожилой мужик, — а теперь, что свобода открылась, отняли.

— Да, ну теперь перераспределение. Вы вот что скажите: покосы есть? У вас как там надел, по душам или по дворам?

Калинин суетился. Вскакивал, присаживался на широкие ручки кресел, курил, перебивал крестьян, рисуясь, как мне показалось, знанием деревни, знанием мужицкой речи.

А я думала: «Вот и у яснополянских тоже отняли». После смерти отца около 800 десятин было передано крестьянам по его завещанию; пахотная земля осталась за крестьянскими обществами, а луга и леса отошли правительству, к тульскому лесничеству.

История, рассказанная сибиряками, была обычная: невежественные, опьяненные властью коммунисты иногда по–своему толковали декреты, а иногда слишком точно их исполняли и творили беззакония на местах, — по выражению центра, «искажали линию».

На этот раз «линия была выпрямлена», и просьба сибиряков о возвращении им лугов уважена. Калинин был доволен. Ему приятна была благодарность сибиряков, сознание, что он сделал доброе, справедливое дело. Он был уверен или, может быть, старался уверить себя, что исправленная им несправедливость была лишь случайностью, одним из тех недостатков механизма, которые так легко было изжить. И если бы кто–нибудь сказал, показал или доказал ему, как дважды два — четыре, что вся созданная советская машина основана на несправедливости и жестокости и что изжить воровство, террор, разврат. творящиеся по всей России, особенно в глухой провинции, невозможно, он поверить этому не мог бы, не посмел.

В этот день Калинин удовлетворил и мое ходатайство об облегчении участи политической заключенной и, отдавши распоряжение красавице секретарше, отправился в общую приемную. Здесь люди стояли сплошной стеной. Калинин смешивался с толпой, подходил то к одному, то к другому, быстро, на ходу выслушивал просьбы, торопливо говорил что–то следовавшей за ним девице и, опросив таким образом несколько человек, так же быстро уходил обратно в свой кабинет с тяжелыми кожаными креслами и громадным письменным столом, а посетители продолжали часами ждать следующего выхода.

— Если бы ваш отец был жив, как бы он радовался всему тому, что мы сделали для «рабочих масс»! — сказал мне как–то раз Калинин.

— Не думаю,

— То есть, как это так не думаете?!, — Калинин так и привскочил на кресле.

— Не думаю, — повторила я, почувствовав, что мне удалось взять именно тот тон, в котором только и было возможно разговаривать с большевиками, — тон преувеличенной искренности, резкости. Калинина как будто и удивляло и забавляло то, что я смела ему возражать, он не привык к этому,

— Но разве ваш отец сам не боролся за рабочих и крестьян?

— Боролся. Но методы ваши: ссылки, отсутствие всякой свободы, преследование религии, смертные казни — все это было бы для него совершенно неприемлемо.

— Так ведь это же все временные мери… Ну а земля трудящимся, а восьмичасовой рабочий день, а…

— Хотите я вам правду скажу, Михаил Иванович, — перебила я его, чувствуя, что я почти перешла границу того, что можно было говорить, и что Калинин вот–вот выйдет из себя, — если бы отец был жив, он снова написал бы: «Не могу молчать», а вы, наверное, посадили бы его в тюрьму за контрреволюцию!

Секретарша входила и выходила, напоминая старосте о делах, посетители ждали в приемной, а Калинин все бегал по комнате, курил, присаживался на угол письменного стола, опять вскакивал и никак не мог успокоиться. Мы проспорили полтора часа.

Калинин приезжал в Ясную Поляну, когда я сидела в тюрьме. Сестра показывала ему музей, отцовские комнаты, говорила о взглядах- отца.

— Татьяна Львовна — сказал он ей, выходя из кабинета. — Вы знаете, мне приходится подписывать смертные приговоры!

В 1922 году я пришла к Калинину хлопотать о семи священниках, приговоренных к расстрелу. Это было во время изъятия ценностей из церквей, когда в некоторых местах выведенные из терпения прихожане встретили комсомольцев и красноармейцев камнями и не дали грабить церквей На это советская власть ответила страшным террором. Особенно пострадали священники. Самые стойкие и мужественные из них были расстреляны.

Профессор, сидевший в одной камере с приговоренными к расстрелу священниками, рассказывал мне о их последних днях.

Зная, что после того, как их расстреляют, некому будет похоронить их по православному обряду, священники соборовали друг друга, затем каждый из них ложился на койку и его отпевали, как покойника. Профессор не мог рассказывать этой сцены без слез. Вышел из тюрьмы другим человеком: старым, разбитым, почти душевнобольным. Его спасла вера. Он сделался глубоко религиозным.

Не помню, что я говорила Калинину. Помню, что говорила много, спазмы давили горло. Стояли мы друг против друга в приемной.

Калинин хмурился и молчал.

— Вы не можете подписать смертного приговора! Не можете вы убить семь старых, совершенно неопасных вам, беззащитных людей!

— Что вы меня мучаете!? — вдруг воскликнул Калинин. — Бесполезно! Я ничего не могу сделать. Почем вы знаете, может быть, я только один и был против их расстрела! Я ничего не могу сделать!