ИЮЛЬ 1914-ГО
ИЮЛЬ 1914-ГО
Вероятно, это обычное явление: массы не отдают себе отчета в происходящих политических событиях ни в национальном, ни еще менее в мировом масштабе.
Люди обрастают своими мелкими интересами и не заглядывают дальше собственного благополучия, собственных забот и несчастий. Зачем нам ломать голову над делами государственной важности? Пусть этим занимаются цари, короли со своими министрами и парламентами, президенты республик.
Мы опоминаемся только тогда, когда грянула беда и непосредственно коснулась нашего благополучия.
Первая мировая война для многих разразилась неожиданно, хотя думающие и читающие газеты люди знали о милитаристских настроениях Германии, о боязни Германии великой и сильной в то время России, о вражде Австрии к Венгрии и Сербии, о ненависти к австрийцам сербов, которые не могли им простить Боснию и Герцеговину. Все знали о настроении австрийской династии Габсбургов, считавших себя избранниками — гордостью и могуществом Австрии.
Это знали все русские люди, но никому не хотелось верить в грядущую опасность. У каждого народа есть своя утешительная фраза, к ней прибегают, когда не хотят думать, волноваться и беспокоиться, — «Ничего… образуется…» Так говорят русские, утешая себя этой любимой поговоркой. У американцев, когда им не хочется думать о неприятном, тоже своя поговорка: «Эвритинг вилл би олл раит».[26]
Даже когда сербский юноша Принцип убил кронпринца Франца—Фердинанда в Сараево и уже слышалось бряцание оружием в Австрии и Германии, искавших повода к войне с Россией, и атташе английского посольства в Берлине продолжал еще делать все возможное, надеясь на благополучное разрешение конфликта, русские не верили в возможность войны — обойдется, мол, благополучно, образуется.
Но цель этих моих записок не описание политических событий. Пусть это делают историки. Я принадлежала к числу людей, не вникавших в политические события. Кое–что слышала, почитывала газеты, и политические настроения проходили мимо меня, не задевая. Поэтому меня как громом поразило, когда 1 августа 1914 года была объявлена война.
Годы после смерти отца и до объявления войны были самыми тяжелыми в моей жизни.
При нем — у меня не было своей жизни, интересов. Все серьезное, настоящее было связано с ним. И когда он ушел — осталась зияющая пустота, пустота, заполнить которую я не умела.
Казалось, что оставленное отцом завещание на все его литературные права, посмертное издание трех томов его неизданных сочинении, покупка у семьи земли Ясной Поляны на средства, вырученные от первого издания трех томов, и передача этой земли крестьянам — все это должно было заполнить мою жизнь.
На самом деле этого не было. Нарушились мои отношения с семьей. Мои любимые старшие брат и сестра — Сергей и Татьяна, самые близкие, особенно Таня, к отцу, моя мать и братья, не получившие авторских прав, — все были обижены.
Это было тяжко.
И очень скоро наступило горькое разочарование в последователях отца, так называемых толстовцах.
В. Г. Чертков, с которым мне пришлось близко работать, — меня давил своим бессмысленным упрямством, прямой властностью, с которой мне в мои 26 лет и с моей неопытностью трудно было бороться, когда я считала его неправым.
Он считался другом отца, в ранней молодости бросил блестящую карьеру при Дворе, сделался строгим вегетарианцем, опростился и посвятил всю свою жизнь распространению философских сочинений отца. Вместе с Горбуновым—Посадовым он основал дешевое издательство «Посредник», распространявшее народные рассказы отца по 1–3 копейки на книжечку, и эта деятельность составляла главный интерес его жизни.
Одной из основных черт моего отца была благодарность за все, что люди для него делали. И это чувство благодарности отец очень сильно чувствовал по отношению к Черткову. «Никто не сделал для меня того, что сделал Владимир Григорьевич», — говорил отец.
Но трудно было найти более разных по характеру людей.
В нескольких строчках трудно определить, в чем заключалось это различие.
В Черткове не было гибкости, он был тяжел своей прямолинейностью, полным неумением приспособиться к обстоятельствам. Его поступки, действия, его ум, устремленный в одном направлении, не допускали компромиссов… У Черткова не было чуткости, в нем не было тепла. Чертков подходил к людям, строго анализируя их: если человек ел мясо и был богат, для Черткова он уже не был интересен. Для Толстого каждый человек был интересен, он любил людей. Может быть, как раз в этом–то и было различие между ним и его верным последователем.
Толстой испытывал радость в общении с людьми, и они интересовали его. Кто бы ни приходил к нему, с кем бы он ни сносился — он всегда видел в человеке что–то особенное…
Для Черткова светская дама была ничтожеством. Для Толстого она с какой–то стороны была чем–то. Чертков не заметил бы дурочку, которая, стоя у крыльца с глупой улыбкой, просила копеечку.
Для Толстого она была человеком, она была добрая и всех одинаково любила.
Для меня Чертков был тяжел, он давил меня… Да. За редким исключением, я недолюбливала толстовцев.
Я чувствовала в них неискренность, несвободу какую–то, неестественность.
Помню, мой маленький шестилетний племянник читал объявление в доме Черткова: «Сегодня в 8 часов вечера будет прочтена лекция о духовном браке». Мальчик заинтересовался: «Аннушка, — спросил он кухарку, — что такое духовный брак?» Аннушка, здоровая работящая женщина, которая ежедневно варила пищу на всех этих лежебок, только махнула рукой: «Делать им нечего! Глупости выдумывают. Нынче духовный брак, а завтра духовные дети пойдут…»
Эти грязные, пахнущие грязным бельем люди с мрачными лицами, убивающие в себе всякую радость жизни, были мне противны, особенно после двух случаев, когда мне пришлось бежать от преследования этих «духовных» лиц.
В этих людях, за некоторыми исключениями, не было любви и была большая доля рисовки и самолюбования.
Они носили блузы, высокие сапоги, некоторые отпускали себе бороды. И в то время, как их учитель полностью понимал радость жизни, отражавшуюся в выражении его лица, улыбке, шутках, остротах, веселом смехе, — последователи сохраняли постные, мрачные лица, боясь лишней улыбкой, веселой песней нарушить свое безгрешие. Отец любил не только классическую музыку, но и народные, цыганские песни. Толстовцы избегали веселой, захватывающей музыки.
Помню, как знаменитая пианистка, исполнительница старых классических произведений на клавесине, Ванда Ландовска, гостившая у меня в имении рядом с домом Черткова, играла для его обитателей.
На другой день до нас дошли слухи, что молодежь плохо спала. Их разбудила игра Ландовской и навеяла грешные мысли.
Когда я об этом рассказала Ванде, она очень смеялась, а на следующий вечер во время ее игры у Чертковых я спросила ее: «Ванда, что вы наделали? Вы сегодня так играли, что я боюсь, что нынче ночью никто из толстовцев не сомкнет глаз!»
Были люди, как Мария Александровна Шмидт — большой друг отца, отказавшаяся от всей своей прошлой жизни и посвятившая себя помощи крестьянам, рядом с которыми она жила. В ней не было и тени неискренности, и она действовала на людей не словами нравоучения, а любовью.
Она очень помогала мне в этот трудный, безалаберный, нехороший период моей жизни.