АРТЕЛЬ

АРТЕЛЬ

Солнце греет, как летом. Деревянные полозья тяжело скребут до последнему снегу, перемешанному с навозом. Вокруг парников уже обтаяло, из–под снега пучками лезет бурая крапива. Вдали, в поле, слышен неумолчный звон жаворонков.

В правой руке у меня вожжи, я заворачиваю, пячу лошадь, а левой, ухватившись за грядку, опрокидываю навоз. Осман непослушен, плохо стоит, капризно бьет тяжелым копытом, разбивая тонкую корочку льда и обдавая меня фонтаном ледяных брызг. Он оглядывается то вправо, то влево на подъезжающих лошадей, высоко задирает тяжелую, с черной густой гривой голову и, дрожа ноздрями, заливисто ржет. Он не привык ходить с возом и, когда я поворачиваю к конюшне, играет и тянет на вожжах.

Я ужасно боюсь, что работаю хуже других, стараюсь захватить самые большие пласты навоза, скорее наложить. Как председателю артели надо подавать пример. Мне нетрудно, скорее, весело работать, но с бывшими служащими не просто.

— Да вы не утомляйтесь очень–то, ваше сиятельство, — говорит Адриан Павлович[74], — небось, у вас дома дела поважнее найдутся, а мы тут…

— Опять, Адриан Павлович! Ну сколько раз я вам говорила, — перебиваю я его, делая вид, что сержусь, с трудом выжимая из себя «вам» вместо привычного «ты», — сиятельств больше нет. Ну что если большевики услышат? Ведь обоих Нас — и вас и меня в Тюрьму упекут!

— Виноват, ваше… Александра Львовна! Никак не могу привыкнуть!

— Эй, Пётр Петрович[75], — кричали девки, — смотри, живот не надорви!

Слабые белые руки бухгалтера, всю жизнь выводившие цифры, дрожали от напряжения, но он только посмеивался и храбро тащил тяжелые носилки с навозом.

Приходил помогать и Илья Васильевич[76].

— Ну, чего пришел? Ступай уж, Ступай на печку! — говорили ему артельщики. — Без тебя управимся.

Но хилый худой старик потихоньку копался в земле, застенчиво улыбаясь и никого не слушая. Он и его жена Афанасьевна были тоже членами артели и старались отработать за молоко и паек, которые получали с хозяйства.

Высокий, худощавый, нерусского происхождения садовник не работал, считая работу ниже своего достоинства, а только руководил нами, делая вежливые указания и явно предпочитая иметь дело с некультурными рабочими. В этот период революции — до 1924 года, пока нэп не вошел в силу, артель была нам совершенно необходима. Все члены артели знали, что, если мы не будем работать, зимой нечего будет есть. Это спаяло артельщиков. Деньги ничего не стоили, на жалованье, которое мы получали как служащие музея, ничего, кроме спичек, купить было нельзя.

Работали охотно и дружно. Все удавалось нам в это лето. Одно дело сменялось другим. С огорода перешли в поле, сажали картошку, сеяли кормовую свеклу, овес, клевер. Мы улучшили уход за скотиной, коровы стали давать больше молока.

В артель вошли все служащие школы и музея и четыре деревенские девушки, много лет работавшие на усадьбе. Когда закрылась на лето школа, дочери нашего приходского священника, учительницы Таичка и Шурочка, перешли на работу в хозяйство. Младшая, Шурочка, здоровая и красивая девушка с тяжелой пепельной косой и ласковыми голубыми глазами, работала по–настоящему; она всегда, бывало, помогала отцу Тихону в хозяйстве, а старшая, Таичка, худенькая, с темными волнистыми волосами, крошечным, пуговкой, носиком, на котором непрочно торчало пенсне, с капризным голоском и кокетливым вздергиванием головки, постоянно делала не то, что надо было: ходила с лопатой и граблями, как с зонтиком, попадала всем под руку, падала, боялась коров и лошадей, и всегда с ней случались самые необыкновенные вещи.

Метали большой стог клевера. Подъезжаю с возом, слышу страшные истерические взвизги и бешеный хохот артельщиков, а в воздух взлетает что–то легкое, воздушное, голубое.

— Довольно, довольно, я упаду! — кричала Таичка, а ребята то опускали, то подымали ее журавлем. Увидали меня, сконфузились, опустили.

Всем хотелось дразнить Таичку; она обижалась, но всегда лезла всем на глаза. Один раз, когда вязали рожь, вдруг услыхали страшные вопли. Таичка махала руками, кричала, плакала.

— Помогите! Помогите!

Мы бросили работу и побежали к ней. Она каталась по земле, рвала на себе волосы, смешно взмахивала руками. Девки хохотали. Только Адриан Павлович отнесся серьезно.

— Ну чего это вы, Таисия Тихоновна, встаньте, это комари, летучие комари, вы схоронитесь в кустиках, они и отстанут.

Бедная Таичка не скоро пришла в себя. Руки, лицо и носик пуговкой были искусаны летучими муравьями[77], пенсне она потеряла, платьице изорвала. Она шла домой и горько плакала.

— Ну и работница, — смеялись артельщики, — ко–марей испугалась!

Работали с утра до ночи, часов не считали, а когда убирали сено и клевер, возвращались в темноте.

Рожь у нас родилась 20 копен на десятину — высокая, колос большой, тяжелый. Во время дождей она полегла и, когда скосили жнейкой, перепуталась. Опытным вязальщицам и тем было трудно, а я никогда в жизни не вязала. Затяну, свясло обрывается, слабо стяну — сноп рассыпается; снопы лохматые, неуклюжие. Ничего у меня не выходило, разломило спину так, что казалось, больше не могу, брошу.

А две уборщицы музея, Поля и Маша, вязали быстро, и то одна, то другая мне сноп вяжут.

— Скорей, скорей, а то нас девки засмеют, надо пример подавать.

Так дотянула я до полдня, но когда шла домой, на обед, голова была в тумане, ничего не соображала от усталости. На следующий день я едва–едва встала, спина болела, руки исколоты, портянки сползали, сквозь чулки колола жесткая солома. Я с ужасом смотрела на подымающееся солнце, ощущая уже зной в разбитом теле. «Неужели дотяну до вечера?» Но как начала, стало легче, а после обеда еще легче, а на третий день я вязала наравне с другими.

После вязки подавать снопы было совсем легко. Уцепишь сноп, тяжелый, большой, перевернешь, поддашь его прямо на руки тому, кто на возу, наложишь, увяжешь, а потом сидишь и ждешь, когда загромыхает следующая телега. Мне ужасно нравилась эта работа. А когда перешли вязать и возить овес, то это оказалось совсем легко: снопоч–ки маленькие, аккуратные, как игрушки.

Я очень гордилась, когда пришли к нам на поле трое мужиков. Дела у них не было, а так пришли полюбопытствовать, как «барские» работают. Постояли, посмотрели.

— У нас рожь не такая…

— Лучше?

— Куда там, много хуже.

Иногда из наших сокровенных запасов выдавался чай и сахар. Приносили два ведра кипятка в поле. Артельщики садились под крестец и пили. Пили долго, много, пот с нас лил ручьями, сахар откусывали по чуточке, чтобы хватило надолго.

— Силы–то, силы сколько прибавилось, — радовался Адриан Павлович. — Ну, ребята, валяй до вечера, без отдыху!

Когда пришла осень и стали делить продукты, оказалось всего много. Овощей, картошки, а главное, хлеба было вволю: капусту возили даже продавать.

— Вот большевики все толкуют: восьмичасовой, восьмичасовой, — говорили артельщики, — много бы собрали, коли восьмичасовой день соблюдали, а теперь, слава Богу, всего много, даже люди завидуют…

Этот первый год артели был самый удачный, на следующий такой острой нужды в продуктах уже не было. Некоторые, особенно «интеллигентные», сотрудники стали уклоняться от сельскохозяйственной работы. Я же и до сих пор с радостью вспоминаю о ней. Легко и просто совершилось для меня это «опрощение», которого так мучительно и безрезультатно мы добивались в прежние времена. Совершилось просто, потому что это было действительно необходимо.