Часть III ВОЛШЕБНАЯ СТРАНА ЯПОНИЯ
Часть III ВОЛШЕБНАЯ СТРАНА ЯПОНИЯ
ОТЪЕЗД В НЕИЗВЕСТНОЕ
Это было осенью 1929 года. Моя приятельница, преподавательница русской литературы в Яснополянской школе, с дочкой и я решили покинуть Россию и уехать в Японию.
И вот мы стоим с вещами на платформе. Десять минут до отхода поезда. Вышла путаница с плацкартами, и мест в вагоне у нас нет. Плетеный коробок с французскими булками разбился, и булки рассыпались. Мы ловим их и запихиваем куда–то. Эти булки не простые, они дороже конфет, цветов и фруктов, с которыми в былое время провожали за границу. Они собирались неделями, урезывались из пайков наших родных и друзей. Расплющилась и коробочка с пирожками. Ее принес мне брат… И еще принес небольшую красную, в мягком переплете книжечку — «Домби и сын» Диккенса. Он очень любил эту книжечку. «Она не займет много места», — сказал он.
Надо сказать так много, но слов нет, скорей бы уходил поезд.
— Постой, дай еще раз обнять тебя…
Когда плачут женщины — тяжело, когда плачут мужчины — непереносимо.
Среди провожающих резко выделяется маленькая, востренькая фигурка стриженой японки. Она дала нам письма к своим друзьям на родину, а сама остается в России изучать революцию. Второй звонок, свисток, поезд тронулся, за нами бегут, стараешься поймать еще один взгляд, запомнить…
Поезд прибавил хода, убежала платформа… скрылись…
Дождь, дождь бесконечный, однообразный, серый.
Сразу оторваться — нельзя. Отец, бывало, говорил, что первую половину пути думаешь о том, что позади, вторую — о том, что ждет тебя впереди.
Одно впечатление быстро сменяется другим. Урал, Сибирь, грязные, с пустыми буфетами станции, на платформах — оборванные голодные люди, купить ничего нельзя.
В нашем жестком вагоне иностранцев немного. Наш сосед, миссионер–англичанин, удивился, что я говорю по–английски.
— Я очень рад. Может быть, вы поможете мне объясниться с проводником. Я прошу его купить мне на станции белого хлеба, но он меня не понимает. Я пробовал обедать в вагоне–ресторане, но там такая гадость… У меня есть сыр, а хлеба нет.
— Боюсь, что вы не достанете белого хлеба.
— То есть как не достану? — И англичанин полез во внутренний карман.
— Да, белого хлеба на станциях нет. Черный выдают по карточкам.
— Да, благодарю вас, черный хлеб я получил, но я не могу его есть.
Иностранцы выходили гулять на станциях, смотрели по сторонам в брезгливом недоумении. Здесь были прекрасно одетые дамы, все в шелковых чулках, немцы, американцы, толстый, очень большой японец и с ним японка и две девочки в европейских платьях — посол с семьей. Почти все они ехали в мягких вагонах, курили душистые сигары, держались замкнуто и смотрели на все с презрением, свысока.
На пристани во Владивостоке один иностранец пренебрежительно ткнул ногой разорванный мешок, из которого посыпалась фасоль. Должно быть, ее приготовили к погрузке.
— Кому нужна эта дрянь! — сказал он своему спутнику с насмешливым презрением.
«Господи, зачем отняли и за гроши продают, когда своим есть нечего?» — подумала я с тоской.
Эти сытые, чистые, бритые и самоуверенные люди казались чуждыми, чужими, а вот на станциях, в порту — рваные, грязные, с привычной покорностью все переносящие — были свои.
Куда ж я еду?
* * *
Во Владивостоке все гостиницы были заняты.
— Где же ночевать?
Советские представители пожимали плечами.
— Ничего не можем сделать, товарищи, переночуйте на станции.
— Но как же это можно? Мы страшно устали от путешествия, 9 дней в вагоне, и… с нами девочка[88]. Дайте хоть какой–нибудь номер.
Но все свободные комнаты были предоставлены иностранцам, частных гостиниц не было, все национализированы, и мы не знали, что нам делать.
Наконец, после того как я несколько раз показывала наши служебные командировки, грозила товарищам Кремлем и всеми московскими комиссарами, нам отвели крошечный грязный номер с двумя кроватями, испорченным умывальником, у которого не действовала педаль, и… с клопами.
Найти еду было еще труднее. О русских не заботились. Валюты у нас не было, а что стоили бумажные червонцы? Здесь на границе они нелегально продавались по 2 американских цента за рубль. В довоенное время рубль стоил 50 японских центов.
Но за двенадцать лет мы прошли хорошую школу. Как опытный охотник чует, где водится дичь или рыба, так и мы сразу отыскали на главной улице кондитерскую, где нам подали кофе и булочки. Булочки были очень маленькие, мы попросили еще. Но оказалось, что с каждой чашкой кофе полагалась только одна булочка.
— Так дайте нам шесть чашек кофе.
Обед мы получили по карточкам. Пытались есть, но все трое сейчас же заболели, и те двое с половиной суток, пока мы ждали парохода, мы охотились за едой. В одном месте нашли яйца, по рублю за штуку, в другом копченые селедки, которые трудно было есть без хлеба.
Опять шел дождь. Мое новое непромокаемое пальто, в котором я чувствовала себя такой элегантной, полиняло. Краски потускнели, растеклись зеленовато–лиловыми, оранжевыми разводами.
— Ужасная пища в гостинице, — говорил нам при встрече англичанин, — я совсем болен.
— А ведь вы получаете самое лучшее, — хотела я ему сказать, но сдержалась. Он был чужой, и вся эта огромная страна, которую он только что проехал с запада на восток, — казалась ему последней грязной нищей. А разве я могла объяснить ему и разве он поверил бы мне, что когда–то она была другой?
Наши вещи почти не смотрели. Советский агент был очень занят. Он искал на дароходе русских беглецов.
Маленькие, черненькие, очень ловкие матросы помогли перенести вещи. Пробежал повар в белом колпаке, резко оттенявшем его серо–бронзовое лицо. Он скалил зубы и ужасно был похож на провожавшую нас японочку.
— Неужели уедем?
Я не верила, что мы уедем, до последней минуты. Мне все казалось, что кто–нибудь задержит, арестует.
Нас провели в третий класс. Возвышение, покрытое циновками. Ни коек, ни столов, ни стульев, ничего — гладкий, чистый пол. В углу на полу, поджав под себя ноги, сидел японец. Мы хотели войти, но матрос знаками показал нам, что надо разуться. Мы разулись. Сложили вещи, где была уже навалена груда хороших кожаных чемоданов, и, подумав, тоже сели на пол. Все это было так необыкновенно, так заинтересовало нас, что мы и не заметили, как тронулся пароход. Я спохватилась, когда пристань была уже далеко.
Не было ни сожаления, ни сомнения в душе, когда я взглянула последний раз на то, что было моей родиной.