Глава восьмая. Апрель 1942
Глава восьмая. Апрель 1942
Предательство. — Побеги. — Кухонный блок. — Гауптман Корн. — Немцы, фашисты и наемники. — Ковер и скрипка. — Декорации. — Гриша и Аня. — «Осведомитель». — Гибель Ани Гусевой. — Украинка. — Арест Гриши. — Судьба товарищей по лагерю
Сегодня по приказу гауптмана Генриха я рисую русский зимний пейзаж. Из окна комендатуры видны несколько сосен и домик, я развил тему, и получилась картина: опушка леса с заснеженными деревьями, вдали деревня, из труб поднимается дым.
Вернулся писарь из отпуска, мы его ждали с нетерпением, он обещал привезти акварельные краски. Вошел он очень важно и положил многозначительно передо мной и Николаем по маленькой алюминиевой коробочке акварельных красок. (Сколько этими красками было сделано! И тут, в лагере, и даже, бежав в партизаны, мы делали листовки, подкрашивая их этой акварелью.)
Вошли переводчики. Их четверо, Фукс, Ольшевский, Ганс и еще один, старик. Фукс и старик — русские из Литвы, Ольшевский — литовец, Ганс — немец из Днепропетровска, хотя на вид в нем нет ничего немецкого. Как-то Ганс рассказал мне свою историю. Восемь лет он был шпионом. Завербовали его, когда он жил в немецкой колонии в Поволжье, затем он переехал в Днепропетровск и работал на металлургическом заводе, выполняя свое шпионское задание.
Сейчас Ганс вошел чертыхаясь, с ним женщина лет тридцати пяти в русском платке, волосы белые крашеные и мелко завитые, губы тоже накрашены. Ганс сразу обратился к Генриху, недовольно сказал:
— Вот эта хочет с вами говорить. Женщина кокетливо улыбнулась, щуря глаза:
— Хочу говорить з паном наедине.
Гауптман вытаращил глаза. Одноглазый Ганс пояснил:
— Донос принесла.
Гауптман попросил нас выйти. Писарь тоже вышел, и мы в коридоре курили и ждали, когда эта крашеная кончит свое черное дело. Через некоторое время появился взбешенный Ганс, за ним вышла беловолосая женщина; наклонив голову, быстро проскочила в дверь на улицу. Ганс ругался:
— Вот гадина, так гадина! Даже капитан перепугался. Мы стали допытываться, с чем она приходила.
— Столько видел у вас предателей, а такого еще не видел! — Ганс опять выругался. — Пришла заявить на своего мужа. Он политрук, бежал из Полоцкого лагеря, ранен в ногу и руку. Как он сюда добрался? А сейчас лежит на чердаке у нее. Ранение такое, что калекой останется, так она пришла его сдать, а ей дайте мужика в лагере выбрать, здорового! Даже капитан ей сказал: «Гадюка! Тебя саму надо в лагерь посадить вместо мужа!» А она ему: «Попробуй! Я на тебя пожалуюсь, что хочешь политрука скрыть». Он и перепугался. Сейчас поведет сама мужа брать. — Ганс не мог успокоиться, поносил ее, гадину: — Вот страх с такой иметь дело…
Нам тоже стало не по себе. Стыдно за русских, стыдно за женщин. Но ведь это одна. А сколько рискуют, чтобы спасти или дать поесть! Сколько мы таких видели во время этапа! Мы все, русские и немцы, говорим, стараясь вновь обрести равновесие. Ты рискуешь, но крадешь бланк, другие рисковать будут, чтобы вывести из лагеря, спрятать, — и за все виселица, расстрел. А тут человек приполз домой, к жене, а она его хочет выменять на здорового мужика, без всякой любви, просто как скотину, чтобы были руки и ноги; а когда был здоровым, клялась в любви… Это было страшное событие даже для немцев, потрясшее всех своим коварством и жестокостью.
Возвратились в канцелярию, опять все принялись за свои дела. Писарь поставил печать и начал заполнять аусвайс, но, видно, сделал что-то не так, смяв, бросил в ведро под столом и взял новый бланк. Теперь только бы дождаться обеда и чтобы никуда не вызвали! Когда немцы вышли, бросился к ведру. Аусвайс был написан для этой предательницы, и, наверно, от волнения писарь наделал ошибок. Спрятал скомканную бумажку в карман, и это немного успокоило. Пришла Аня-маленькая убирать и унесла ведро с остальными бумажками, попросил ее сразу все сжечь, вдруг вздумают немцы искать испорченный пропуск?
Волнует и поднимает нас на высоту чувств любовь Ромео и Джульетты, но так же и убивает коварство таких, как эта ужасная женщина. Как будто все это совершилось с нами и убила она не только своего мужа, а убила в других веру в любовь, в русскую женщину, предала его, и нас, и жен других мужей. Это было страшное событие в лагере. Никто не остался равнодушным к судьбе политрука. Менц отдал приказ забрать его в госпиталь.
* * *
Вечером я уже рисовал печать с орлом на бланке аус-вайса. Мое искусство должно определить путь чьей-то судьбы к жизни или смерти, от этого так захватывает дыхание, будто стоишь на высоте, даже кружится голова. Гриша сказал, что уже готовят человека к побегу, позже скажут его имя, чтобы внести в аусвайс.
Побеги совершались из лагеря, но почти все кончались неудачно. Недавно бежали врачи, приготовив маскхалаты и ножницы, но, перерезав вторую линию проволоки, попали в зону, охраняемую собаками, их задержали. Сейчас они сидели на голодной гауптвахте. Помещение гауптвахты находилось в здании кухни, у дверей стоял часовой-полицейский. Мы подкармливали голодающих врачей: заворачивали в бумажки пайки хлеба и оставляли в уголке уборной; когда приводили туда врачей, они уже знали, где искать, и забирали хлеб. Но этого мало, нужно было придумать что-то посущественнее. Мне пришла мысль кормить их супом через резиновые шланги от клизм стачать шланги и провести рядом с проводкой электрической в камеру, а кружку на втором этаже устроить. «Проводку» сделал Асмодей. Пришел, при полицейском посмотрел и сказал, что сырость в помещении, проводка никуда не годится: лампа может в любую минуту погаснуть в коридоре, где дежурит полицейский, потому надо поставить заизолированный провод. Прибил Асмодей лапки, но провел со второго этажа не провод, а резиновый шланг, завернул его в камеру, всунув в дырку под дверью, и теперь мы могли наливать жидкий суп или бульон в кружку, и арестованные в определенное время пили. Так и выжили голодные пятнадцать дней одиннадцать пойманных беглецов, избежав верной смерти.
Наконец печать была готова и названо имя. Заполнял бланк по-немецки Толя Веденеев. И однажды Гриша сказал мне, что с этим бланком бежал полковник. Вывели его так. Сначала устроили работать на перевозку и пилку дров и начали подкармливать, чтобы силы для побега были. Команда дровосеков состояла из двадцати шести человек, их называли «лошади», на них возили дрова из леса, но, в отличие от лошадей, они сами пилили лес и сами запрягали себя в огромные тачки. В команду входили люди проверенные, они участвовали в организации побега. Полицейским при «лошадях» был Ваня Гусенцев, по прозвищу Ваня-цыган, тоже наш человек. На воротах пропуск был на двадцать шесть человек, а нужно было провести больше, в этом состояло искусство команды и ее полицейского. В день побега Ваня так сделал, что вывел из лагеря не двадцать шесть, а двадцать семь пленных. Создал толчею в воротах, кричал на пленных, в суматохе сбил со счета немца-часового и провел лишнего человека. Затем немецкий конвой повел группу в лес, и тут, когда разошлись пилить дрова и не могли конвоиры за всеми уследить, Иван, улучив момент, вручил аусвайс пленному полковнику.
Всю эту операцию Ваня проделал так ловко, что и в дальнейшем освобождение шло таким же путем. Аусвайс давал право передвижения по району до деревни Белое, там был свой человек, врач, у него беглец переодевался, и его переправляли дальше, через линию фронта или к партизанам.
Так началась подпольная работа по освобождению из лагеря комсостава. И томительное ожидание после каждого побега. Если поймают, особого труда не нужно будет, чтобы узнать, кто похитил аусвайсы, кто их заполнял и рисовал печати. Тогда нам конец. Но всегда в человеке живет надежда на лучшее, и я опять начинал рисовать печать, и опять наступало ожидание, и отсчет дней… Григорий все проделывает спокойно, даже с улыбкой, он очень обаятельный человек, и мне хочется все делать, что он говорит.
Как получилось, что Гриша с товарищами очутился на кухне, то есть в привилегированном положении? Что кухню и хлебораздачу держали в руках честные и надежные люди? Так было не всегда. Эту жизненно важную точку нужно было захватить, вырвать из рук уголовников.
Немцы, беря тюрьмы, уголовников отправляли в лагеря, но там полностью отдавали им бразды правления. Используя власть над хлебом, эти бандиты разворовывали даже крохи, полагавшиеся пленным, и меняли ворованный хлеб на часы, золотые вещи, даже на золотые зубы. Но и то, что оставалось и поступало на кухню, готовилось чудовищно грязно и опять разворовывалось, из баланды вылавливалась вся гуща, а пленным доставалась пустая бурда.
Тогда и решили вырвать блок питания у воров и бандитов. Гриша и Андреев Петя работали на кухне и приняли на себя борьбу с грабителями пленных Так случилось, что вскоре, зарвавшись, уголовники вызвали недовольство немцев, а тут еще Кюнцеля поставили шефом кухни. Андреев и Гриша переговорили с новым шефом, и Кюнцель сразу принял их сторону. Так Третьяк, Петр Андреев и люди, которых они объединили вокруг себя, смогли наладить работу кухни, распределение продуктов, смогли спасать от смерти наиболее остро нуждающихся в питании людей. Затем стали подкармливать готовящихся к побегам и попавших на голодную гауптвахту — людей, проявляющих стремление к борьбе. Григорий, будучи кухонным рабочим и, казалось, стоя в стороне, смог направлять действия всех.
* * *
Кончался рабочий день немцев. За нами зашел Вилли, чтобы отвести в лагерь. Неожиданно в канцелярию вошел незнакомый немец, представился нам:
— Гауптман Корн. — И обратился с предложением: он поведет нас рисовать весенние пейзажи, так как понимает, что художникам нужна натура. Но мы не должны бежать, потому что он берет нас под свою ответственность.
Мы удивлены, но и рады. Быстро складываем свое хозяйство, бумагу, акварель, бутылочку воды.
И вот мы на воле! Смотрим по сторонам, цепляясь глазами за каждый поворот дороги, каждое дерево. Миновали порубку, которая тянется широкой нескончаемой полосой, — это наша старая граница! Вот здесь был огромный дот, а сейчас глыбы цемента вывернуты из земли. Вдали виднеется еще один, тоже взорванный. Заглядываем в глубину — это в три этажа цементная яма! Гауптман Корн объясняет, что немцы, перейдя границу, сразу взорвали все наши доты. Я первый раз вижу, какая это махина, дот! Как случилось, что они не стреляли, что их взорвали немцы?! Ведь была же граница, где можно было перемолоть много войск, хотя бы задержать их! Почему они не стреляли? Почему мы оказались в окружении? Все «почему?» встают перед этими грозными развалинами, и опять начинаются сомнения в гениальности Сталина и Ворошилова, который ведал границами. Требование от каждого бойца задержать своим телом танки и фашистов, в то время как молчали эти железобетонные чудовища, кажется здесь несостоятельным. Да, солдаты бесхитростно и мужественно ложились на пути гитлеровской армады и не пропускали ее к Москве. А тут, на границе, где стояла — должна была стоять! — армия заслона, танки и машины фашистов прошли не останавливаясь. Мы с Николаем не можем опомниться, но Корн уже ведет нас дальше, и мы выходим на высокий берег Двины.
Быстро несет река свои воды, я сижу на взгорье и рисую амбар на берегу, освещенный заходящим солнцем, рядом сидит Корн, обмахивая меня веткой от назойливых комаров. Опять непонятные взаимоотношения. Нам порой трудно разобраться. Фашисты оккупировали нашу страну, но в их армии много по-настоящему добрых людей, людей, в воспитании которых заложены ростки гуманизма.
Идеологи и теоретики фашизма ясно понимали опасность человеческих контактов, потому издали целый ряд приказов и инструкций. «Всегда держаться замкнуто по отношению к русским…Не разговаривайте, а действуйте. Русского вам никогда не переговорить и не убедить словами. Говорить он умеет лучше, чем вы, ибо он прирожденный диалектик… Особенно не будьте мягки и сентиментальны». Это из «Инструкции о поведении должностных лиц на территории СССР, намеченной к оккупации. Гор. Берлин, 1 июня 1941 г. Секретно». Этот документ называли также «Двенадцать заповедей поведения немцев на Востоке и их обращения с русскими»{6}.
В «Памятке об охране советских военнопленных», датированной 8 сентября 1941 года, говорилось: «Даже попавший в плен советский солдат, каким бы безобидным он ни выглядел внешне, будет использовать всякую возможность для того, чтобы проявить свою ненависть ко всему немецкому. Надо учитывать то, что военнопленные получили соответствующие указания о поведении в плену. Поэтому по отношению к ним совершенно необходимы максимальная бдительность, величайшая осторожность и недоверчивость.
Для охранных команд существуют следующие указания:
1. Применение строжайших мер при проявлении малейших признаков сопротивления и непослушания! Для подавления сопротивления беспощадно применять оружие. По военнопленным, пытающимся бежать, немедленно стрелять (без окрика), стараясь в них попасть.
2. Всякие разговоры с военнопленными, в том числе и по пути к месту работы и обратно, строго воспрещаются, за исключением совершенно необходимых служебных указаний. На пути к месту работы и обратно, а также во время работы категорически запрещается курить. Следует препятствовать всяким разговорам военнопленных с гражданскими лицами, в случае необходимости надо применять оружие — также и против гражданских лиц.
3. На месте работы также необходим постоянный строгий надзор со стороны немецких охранных команд. Каждый охранник должен всегда находиться на таком расстоянии от военнопленных, чтобы он мог в любой момент немедленно пустить в ход свое оружие. Никогда не поворачиваться спиной к военнопленному!
По отношению к трудолюбивым и послушным военнопленным также неуместно проявление мягкости. Они рассматривают это как проявление слабости и делают из этого соответствующие выводы…
5. Мнимая безобидность большевистских военнопленных никогда не должна приводить к отклонениям от вышеприведенных указаний»{7}.
Фашизм стремился создать армию жестоких, послушных солдат. Для этого уже в школах воспитывалось умение подавлять в себе добрые чувства, беспрекословно подчиняться приказу. Ученикам давали выращивать кроликов, ставили оценку за чистоту содержания животного, поощряли привязанность ребенка и, когда любовь маленького человека достигала высшей фазы, давали приказ зарезать своего друга. Это идеал воспитания солдата фашизма.
Но это только детские шаги фашистского воспитания, высший идеал Гитлера осуществлен в наше время. Это батальоны наемников, людей, для которых убивать, насиловать, грабить, жечь — это любимая профессия, призвание, хобби.
Конечно, я не знал тогда этих приказов, но их не могли не знать и обязаны были им подчиняться Корн и Менцель, Кюнцель, Борман.
К вечеру мы идем в лагерь, капитану нравятся мои акварели и Колины рисунки, и мы договариваемся, что завтра опять пойдем рисовать.
* * *
Я горжусь, что смог достать Ванечке скрипку. А началось все с того, что Коля Гутиев часто напевал Ване разные мелодии, у Николая была великолепная музыкальная память, а Ваня слушал его и все сокрушался: «Мне бы скрипку, я бы сыграл!» — он до войны с каким-то оркестром выступал. Вот мне и захотелось достать ему скрипку.
Пришел к нам Василий, бывший комендант рабочей команды, он только женился и жил теперь в деревне недалеко от лагеря. Я ему стал объяснять, что нам необходима скрипка, и Василий вдруг выпалил:
— Знаю, как достать! Достану! А ты, Николай, нарисуй мне ковер, жене хочу подарить.
Я тут же согласился:
— Нарисую ковер, только найди одеяло или простыню. Василий горячий очень, сразу загорелся:
— Завтра принесу тебе одеяло!
И действительно, на следующий день принес марсе-левое покрывало с выработкой и легким розовым узором. Я тут же растянул одеяло на стене и набросал мелом рисунок: берег моря с пальмами, полулежит красавица в белом платье и широкополой шляпе, возле нее сидит молодой человек в белом костюме, а вдали море с прибоем. Васька — сам не свой! А я уже разводил мел, разбавил чуть синьки, желтой краски в порошке (все это он и принес) и начал писать синее море, золотой песок берега… Мне и самому нравится, и все, кто приходил, останавливались и долго, молча смотрели. Я не думал, что это так подействует, как бы вырвались люди за паутину проволоки, вынесло их в другую жизнь, прерванную войной; у каждого были когда-то свои минуты счастья, но почему-то эта картина разбудила у всех любовь и тоску по прошлому.
Ковер получился такой, что просят мои товарищи оставить его хоть на один день. Василий согласился. Но на следующий день пришел рано утром, принес завернутую в простыню скрипку и попросил отдать ковер, не выдержал, рассказал жене, и теперь она ждет, хочет поскорее увидеть подарок.
Так я выменял на свой труд скрипку для Вани Гусенцева.
Когда появилась скрипка у нас, Димка-скрипач хоть и студент консерватории, но играть не смог, стал объяснять, что без нот он не может… Зато Ваня обладал, видно, абсолютным слухом, Николай ему напевал, и Ваня тут же подбирал на скрипке. Мать Николая была пианисткой, даже «Франческу да Римини» Чайковского играла, почему Николай эту вещь хорошо запомнил, он очень любил ее. Вот и решили они с Ваней ее разучить. Занимались они долго; как выдавалось время, сразу уходили в комнату или в бывшую столовую, где мы экзамены сдавали на писарей, столовая пустовала. Там они и репетировали, занятия были упорными, со слуха Ваня должен был подобрать и запомнить всю вещь, длинную и сложную. Коля тоже был просто счастлив, что все так получилось. Тогда, наверно, и пришло им в голову устроить настоящий концерт.
Кюнцель нам потворствовал, потому мы смогли собраться в этом огромном зале бывшей столовой, где до войны, наверно, тоже устраивались вечера и концерты, а сейчас наш Ваня-цыган стоял посередине зала и играл «Франческу да Римини». Опять Данте, опять хождение по мукам… Людей собиралось все больше, стояли, притулившись к стенам, сидели, лежали на цементном полу; пришла почти вся наша рабочая команда, это человек двести, но тишина стояла полная, всех захватила эта драматическая музыка, многие плакали. Совсем темнеет, все меньше света, сумрачнее в зале, но Ваня продолжает играть, и в этом полумраке музыка звучит все эмоциональнее, напряженнее, а его исхудалые оборванные слушатели кажутся ожившими тенями, вышедшими из преисподней, делалось грустно до боли в сердце…
Ваня-цыган и есть тот полицейский, который выводит из лагеря запряжки за дровами и в лесу отдает намеченным бежать аусвайсы, а мы работаем над их заполнением, как сейчас я готовлю документы летчику-ночнику.
* * *
Однажды, уже наступил апрель, вызвали меня помочь бригаде немцев-столяров делать декорации. Оказалось, у немецких офицеров есть драмкружок, они ставят пьесу и по ходу действия им нужна сначала избушка в сибирской тайге, а затем комната в городской квартире. К своему удивлению, на сцене я увидел настоящий сруб, немецкие столяры уже срубили маленькую избушку из натуральных сосновых бревен, сырых и тяжелых, пятнадцати-восемнадцати сантиметров в диаметре. Дом получился добротный, но его нельзя было ни передвинуть, ни быстро разобрать, чтобы во время спектакля заменить другой декорацией. Я разобрал эту избу и оставил немцам чертежи, как сделать имитацию бревен из твердой бумаги, рулон которой стоял на сцене.
Назавтра снова меня привел конвоир на сцену, а там опять стоит дом, вновь сложенный, еще и с кирпичной трубой, только крышу дранкой не закончили крыть. Я стал опять разбирать бревна. Прибежал бригадир, машет топором и ругается, как я посмел трогать работу немецких мастеров. Начал ему объяснять, что такую постройку не то что за антракт, за неделю не передвинешь. Бригадир наконец согласился, и мы начали пилить доски и делать разборные щиты по моим чертежам.
В обед мне принесли с кухни целую кастрюлю немецкого супа, и тут я подумал, что на таких харчах и не одному можно подкормиться. Предложил писарю, он был главным режиссером, вызвать еще художников, Колю Гутиева и Августовича; Харламов и Третьяк необходимы в помощь, Толя Веденеев будет переводить. Для разведения сухих пигментов попросил молока, так как клея не было.
На следующий день привел конвоир всех по списку, и принесли молоко, почти ведро. Давно мы не пили молока, но попросил ребят оставить полведра для красок. Я писал задник и кулисы: сибирскую тайгу, заснеженные ели и сосны. С ребятами делал избу, прикрепляли к щитам бумагу, потом сгибали и набивали ее опилками, чтобы получились полукруглые бревна. И вот уже стоял на сцене дом из бумаги, и я его расписывал. Пришел немец-бригадир и был поражен, что так просто сделан сруб, без бревен и кирпича, и его можно поднять на руках. Задник тоже всех немцев приводит в изумление. А нас удивляет содержание пьесы. Два немца попадают в плен к русским, их отправляют в лагерь, расположенный в тайге. Один брат делается изменником и стережет пленных немцев, а второй бежит из лагеря и во время побега натыкается на домик лесника, где живет его брат-изменник, который в упор стреляет в своего брата-беглеца. Кончается война, Германия, братья встречаются в доме своей матери, и опять между ними конфликт. Немцы эту пьесу хотели показать начальству, а потом нам, военнопленным. Мы ничего не могли понять, даже мы, пленные, не могли бы придумать лучшей агитки против предателей. Но немцы были в восторге и чуть не плакали над судьбой бежавшего немца, оставшегося калекой по вине брата, изменившего родине. То ли готовились к нам в плен? Непонятно.
Аня-маленькая очень охотно пользовалась моими приглашениями посмотреть декорации и часто приходила к нам на сцену, мы все встречали ее с большой радостью, ее жизнерадостность и красота действовали на всех, но я замечал, что свое внимание она отдавала Грише; они как зачарованные могли остановиться и стоять, глядя друг на друга, уже отодвинут задник или принята стенка комнаты, за которой они стояли, а они продолжают, не замечая, стоять молча, лишь изредка обмениваясь фразами, да, видно, слова им и не очень были нужны.
* * *
Опять ходили рисовать с Корном, я писал весеннюю реку с отраженными облаками, серые избы вдали, и опять гауптман обмахивал веточкой комаров с моего лица. Но спокойно мимо взорванных дотов я не мог пройти, и оставит это травму на всю жизнь.
У нас появилась мысль и стала формироваться в действие: что, если под полом сцены заложить взрывчатку и, когда приедет начальство, рвануть во время представления?! Стали думать, где взять тол, и Аня подсказала, что есть у немцев склад оружия, ключи от склада находятся у Маленького фельдфебеля, а в его комнате убирает Аня-высокая. Гриша достал мягкий воск, если его держать возле тела, он остается пластичным. Аня передала воск Ане-высокой и попросила сделать слепок с ключа от склада. Все было готово через день, и уже в мастерской слесарей делали ключ по оттиску. Идеи одолевали нас, найден был ход из-под сцены в подпол зрительного зала.
В самый разгар подготовки меня нашел переводчик Фукс и пригласил пройти с ним в караульное помещение.
Фукс был пожилой, лет пятидесяти, может, и больше, но очень крепкий человек. Он сам с гордостью рассказывал, что служил во время революции в карательном отряде Мамонтова, показывал фотографию тех лет: у черного знамени, на котором красуется эмблема мамонтовской армии — череп и скрещенные кости, позируют три офицера в черных мундирах, на повязках на рукавах та же пиратская эмблема, что на знамени. Фукс упивался своими рассказами, как огнем и мечом они проходили по местам волнений крестьян, его тешило, что наконец-то он может безнаказанно рассказывать об этих зверствах. После оккупации он вернулся в свое поместье на литовской земле, но сразу же пошел переводчиком, чтобы получить земли в восточной части «Великой Германии», то есть в России.
В караулке Фукс сел и меня посадил напротив. Я ждал, что за разговор он мне приготовил.
— Лагерь ждет пополнения, — начал Фукс. — Для немецкого командования будет очень полезно, если вы будете собирать сведения и слухи среди пленных.
Я не моргнув глазом ответил, что буду рад очень исполнить желание немецкого командования.
— Запомните, — продолжал Фукс, — нас интересуют сведения о том, что происходит в тылу у русских. Об этом могут говорить вновь поступившие. Когда вызову вас, доложите.
Фукс позвал конвоира и отправил меня продолжать работу в театре. Возвращался я в нетерпении, надо все рассказать Грише, посоветоваться, что отвечать и какие слухи сообщать. Долго у нас шло обсуждение, и наконец слухи были сочинены.
Меня удивляло, что Аня не приходит, спросил у Ани-высокой, она ничего не знала. Гриша почему-то нервничал, но скрывал свое состояние, я думал, это потому, что не приходит Аня, а может, из-за разговора с Фуксом.
Лагерь был переполнен новыми пленными, они сразу бросались в глаза, новички еще не были в том состоянии, как старожилы, доведенные до крайнего истощения, худоба и одежда делали их вид ужасным. Почему-то срочно чинили радиопроводку, и однажды заговорили репродукторы. Немцы оповестили, что Германия получила ноту Молотова о плохом содержании русских военнопленных, русские требуют изменить питание, в противном случае советское командование сократит нормы питания для немецких военнопленных. Поэтому, заботясь о своих солдатах, попавших на чужбину, немецкое командование решило изменить рацион, выдавать вместо баланды — мед и сливочное масло. Диктор дважды прокричал: «Кормить медом и маслом!» Будет улучшена одежда, военнопленные должны сдать старую обувь и получить новую. Выдадут зубные щетки и зубной порошок, каждый получит по куску мыла.
Казалось, немецкое командование проявило заботу о пленных. Но наутро вместо кружки горячего чая мы получили три грамма искусственного меда. В обед вместо кружки баланды (горячей похлебки из нечищеной картошки) — пять граммов искусственного масла. Это были такие порции, что помещались на самом кончике чайной ложки. Полиция стаскивала с пленных сапоги и ботинки, забирая попутно пояса из кожи. Выстроилась очередь получать деревянные выдолбленные башмаки, в них — ни ходить, ни бежать.
Прошла неделя, и смертность резко увепичилась. Диктор прокричал в громкоговоритель:
— Русские не привыкли питаться медом и маслом! Поэтому они не выдерживают! Они привыкли к гнилой картошке!
Выданное мыло оказалось из песка, щетки и порошок — тоже эрзац. Во всем было удивительное глумление над человеческим достоинством, во всем — стремление унизить русских, доказать полуживотность их развития. Тот же диктор кричал, что вши — это порождение русских, они плодятся из тел русских.
В одно из утр за мной пришел в комендатуру конвоир и повел к Фуксу в караулку. Фукс меня встретил приветливо, я, продолжая разыгрывать саму простоту и доверчивость, сразу сказал, что удалось собрать очень интересный материал для немецкого командования. Фукс насторожился:
— О чем говорят новоприбывшие?
— Очень возмущены нашим командованием! — затараторил я обрадованно. — Наши выдают хлеба по восемьсот грамм на немецкого военнопленного, а нам тут ничего не дают. Ругаются: почему наши кормят пленных немцев?! Рассказывают, что Ворошилов за Уралом создал шестимиллионную армию преследования, будут гнать немцев прямо до Берлина.
Фукс морщился, его сбивал мой простодушный вид, но, когда я сказал «гнать, чтобы ни одного немецкого солдата не осталось на нашей земле», он меня остановил:
— Хватит! Пока не надо больше собирать сведения.
Я понимал, что немного увлекся и переусердствовал. Вечером мне досталось от Гриши, он сказал, что надо было говорить более бесстрастно, не добавляя, как будут гнать.
Больше меня Фукс не вызывал. Так кончилась моя карьера осведомителя.
* * *
Аня все не появлялась, не пришла она и сегодня. Когда вернулись домой, Гриша мне сказал:
— Аня бежала, нужно готовить аусвайс.
Оказалось, Аня прячется в деревне рядом у Украинки — это кличка девушки, которая нам помогала. Побег Ани был необходим для восстановления связи с деревней Белое, где был перевалочный пункт для беглых из лагеря.
— Завтра, — продолжал Гриша, — когда будешь в канцелярии, имитируешь зубную боль и попросишься к зубному врачу для гражданских. Постарайся сделать это к одиннадцати часам, в это время у врача будет Украинка. Войдешь к врачу и скажешь: «Я рисую коменданта. У меня заболел зуб». Скажи Украинке, чтобы через неделю пришла, так как сейчас поменялась форма аусвайса.
В эти дни Гришу нашел Фукс, и у них состоялся разговор. Фукс сказал, что ему известно, кто организовал побег Ани. Гриша ему ответил:
— Я могу вам помочь найти этого человека. Аня отдала мне его письмо, в котором он предлагает ей помощь при побеге и обещает убежище в своем поместье. Письмо надежно спрятано, и, в случае необходимости, его можно предоставить.
Фукс отступил:
— Не надо, я сам разберусь.
Это письмо было от Фукса, он объяснялся Ане в любви, писал, что ее все равно используют немцы, так лучше ей бежать, это он берет на себя, а у него в поместье она будет госпожой, станет его женой. Вот почему Фукс испугался и отказался от «помощи» Гриши.
Теперь необходимо поскорее раздобыть новую форму аусвайса.
Утром в комендатуре новая неожиданность: гауптман Генрих предложил мне нарисовать портрет Гитлера. Что делать? Мы уже давно решили с Гришей и Николаем, что Гитлера писать нельзя — это было бы еще одним отступлением от присяги, и так мы в плену. Нужно было ограничить себя. Если мы будем разрешать себе все, мы запутаемся, не будет ясности, где предел, до которого мы разрешаем себе работать на немцев. Мы считали, что делать портреты и пейзажи, ради того чтобы прокормить себя и товарищей, — это можно. Портрет Гитлера — это уже совсем другое, это уже нельзя считать работой ради куска хлеба. Так мы сами решили. Но сейчас отказаться от приказа гауптмана нельзя, сейчас от меня зависят побег и жизнь Ани, нужно как можно быстрее узнать новую форму аусвайса, а если меня посадят на гауптвахту или отправят в лагерь, с работой в комендатуре будет кончено, и сегодня у меня встреча с Украинкой. Да, выхода нет, и нет времени поговорить с товарищами, надо соглашаться, и так я слишком долго раздумываю. Беру портрет, кивая гауптману: «Я, я», — и тут же прошу отпустить меня к врачу, так как у меня очень-очень болит зуб. Гауптман мне сочувствует и охотно дает разрешение.
Гражданский медпункт располагается за углом комендатуры. Когда через два часа я вошел в кабинет, врач осматривал рот молодой женщины, я сказал, что рисую коменданта и у меня заболел зуб. Врач, молодой военнопленный, кивнул понимающе, мне показалось, он знал, зачем я пришел:
— Подожди в передней, сейчас отпущу больную. Только уселся, от врача вышла та самая женщина,
стройная и красивая, в накинутом украинском платке. Я тихонько спросил:
— Кто вы? Она ответила:
— Украинка. — И остановила взгляд на мне, как бы проверяя реакцию.
Я передал все, что просил Гриша, и еще раз повторил:
— Через неделю, в пятницу.
Освободившись, явился в комендатуру, нужно было попробовать увидеть новую форму аусвайса. С фотографией Гитлера, которую мне дал Генрих, я подошел к писарю попросить бумаги для портрета, поговорил с ним о постановке и увидел, как заверяют аусвайсы: прямоугольную печать «гесеген», то есть «проверено», писарь ставил не внизу, как раньше, а в левом верхнем углу пропуска.
Теперь задача — приготовить пропуск к пятнице. К этому же времени нужно закончить портрет, опять имитировать боль в зубе и пройти к врачу.
Дома начал делать портрет, а Коля Гутиев сразу принялся резать на кусочке резины прямоугольную печать. К вечеру печать была готова. Портрет у меня тоже получился сразу, настолько у Гитлера резкие черты. В комнату вошел полковник Карамзин. Кто он, для нас оставалось загадкой — свой или чужой? У меня мелькнула мысль показать ему портрет и посмотреть на реакцию. Подмигнул Николаю, он сказал:
— Посмотрите, какое значительное лицо.
Карамзин взял портрет, плюнул Гитлеру в глаза и швырнул планшет под кровать. Не ожидал, что так бурно он будет реагировать, порвет бумагу, что я делать буду?
Подошла пятница. Утром в комендатуре гауптман Генрих принял у меня портрет, и я опять попросился к зубному врачу. Гриша сказал, что я должен передать пропуск для Ани и просить Украинку прийти еще раз, в воскресенье. Зачем, он не сказал мне, поручил только узнать, сможет ли она прийти в назначенный день. Украинка обещала, взяла сложенный пропуск и только хотела выйти, как налетел немец-конюх и начал орать: почему военнопленный разговаривает с гражданской! Я постарался поскорее уйти, чтобы не привлекать внимание к Украинке.
Вечером рассказал Грише, он сказал, что это плохо. Но я не мог предвидеть случившегося, утешался тем, что теперь Аня может уйти в Белое.
* * *
Воскресенье, утро пасмурное, но мы с Николаем собираемся на этюды, ждем Корна, он обещал зайти за нами, посматриваем из окон своего второго этажа на дорогу в комендатуру. На ней показались люди. Через какое-то время увидели, что идет целая группа и впереди несут человека на носилках. Прокричали полицейские:
— Выходи! Строиться!
Нас быстро строили на плацу. Носилки поставили в голове построения. На носилках лежала раненая Аня. К ней склонились наш доктор Молодцов, еще врачи, старались что-то сделать, наверно, перевязывали. И вдруг я увидел Украинку. Ее вели два солдата и офицер, с ними конюх. У меня пронеслось: «Все! Это конец! Конюх донес, по Украинке выследили Аню, а теперь они должны опознать, кто был на медпункте. Это конец».
Украинку повели вдоль шеренги. Я стоял в первом ряду. Но она не указала ни на кого. Прошел конюх — и не узнал меня. Потом оказалось, это он в упор среди бела дня выстрелил в Аню, когда во время облавы она выскочила в окно. Вдоль колонны прошел комендант лагеря Анатолий Бондаренко. Гриша стоял мертвенно-бледный, черные брови еще ярче вырисовались на лице.
Когда немного успокоился строй и отошло начальство, кто-то из врачей передал по строю, и пошли последние слова Ани от человека к человеку: «Я не виню никого. Спасибо за две недели свободы. Я люблю и не виню». Слова доходят до Гриши и до меня, у него скатилась слеза, я тоже смахнул слезы и закусил губу, чтобы боль привела в себя. Украинку посадили в стоящую у ворот машину и увезли.
Ане была выкопана могила отдельно, за проволокой. Строй продолжал стоять, как бы отдавая ей честь. На холмике вырытой земли возле могилы стоял комендант Бондаренко и бросал слова в наш строй:
— Мы никогда не забудем ее смерть! Мы отомстим за нее!..
Но кому он хотел отомстить и почему обещал не забыть, я так и не понял, так как он говорил, что ему есть за что посчитаться с советской властью. Впоследствии я узнал, что он стал командиром батальона власовцев.
Строй стоял тихо, понуро, только смахивали слезы. Плакали все, я не помню, чтобы чью-то еще смерть так близко принял весь лагерь военнопленных.
Весна шла, и опять пролилась туча, как бы оплакивая смерть этой чудесной девушки с мужественным сердцем, нашедшей силы в себе, умирая, успокоить любимого человека и своих друзей, снять тяжесть вины за свою смерть. «Я никого не виню. Я люблю. Спасибо за две недели свободы». Украинку пытали, но она ничего не сказала. Проклятый конюх! Его прокляли все, военнопленные и немцы, они тоже переносили тяжело это бессмысленное убийство.
Через несколько дней забрали Гришу в гестапо. Его увезли на машине с еще двумя военнопленными, не дав даже собрать их скудный скарб. Это предвещало мало хорошего, пронеслась мысль, неужели кто-то из двадцати восьми, которым были устроены побеги, пойман с нашим аусвайсом? Слишком много было причин у нас подозревать, что Гришу забрали в связи с побегами. Пропуска мы готовили для людей, необходимых фронту, то есть для старшего комсостава и летчиков-ночников; как объяснил Гриша, на подготовку комсостава было затрачено много времени, а летчики-ночники — это особо талантливые люди, так как немногие способны летать в ночное время.
Почему-то вместе с Гришей забрали полковника Карамзина, и нас осенило — не является ли он главным законспирированным руководителем подполья? До сих пор за главного мы принимали Гришу, он фактически руководил организацией всех побегов и его все слушались беспрекословно. Но мы так и не узнали, кто стоял за Гришей, кто был главным, да и не пытались узнать. Мы исполняли все, что поручал Гриша, и я ни разу не спросил его ни о чем, а он, мне кажется, знал законы конспирации и не хотел подвергать людей лишнему риску.
* * *
Странным стечением обстоятельств почти все мои товарищи, с которыми меня свела судьба в первый шквал войны и плена, остались жить, и почти все бежали в партизаны или на фронт.
Гришу Третьяка мне удалось увидеть еще раз, это случилось в Полоцком лагере военнопленных, об этом я еще расскажу. О дальнейшей судьбе Гриши я узнал, лишь оказавшись в Москве в октябре 1943 года, когда прочел его письмо, адресованное моей жене. Он сообщал Галочке, что я жив, нахожусь в плену в лагере военнопленных, и рассказывал о себе, что он бежал из плена и сейчас находится в рядах Красной Армии, работает художником; просил прислать ему краски и кисти. К тому времени, когда пришло это письмо, Галочка уже знала, что я в партизанах, я смог сообщить ей, где нахожусь, и свой адрес, обо всем этом она написала Грише. Но он, как видно, ее письма не получил.
К сожалению, первое письмо Гриши затерялось. Второе известие от него мы получили в начале 1944 года, его принес однополчанин Гриши, сержант Соловьев, когда нас с женой не было дома. Привожу это письмо дословно:
«Галина Григорьевна!
Если вы имеете то, о чем я просил в предыдущем письме, то передайте с сержантом Соловьевым.
Я буду вам очень благодарен, ибо работать абсолютно нечем. О тех материалах, на которых приходится работать, Соловьев вам расскажет. Пишу наспех, ибо отходит поезд.
Галина Григорьевна, пишите за мирную жизнь Москвы, интересно, как Николай! Если вы с ним держите связь, передайте привет и сообщите адрес.
Я уже 3 месяца как перешел линию фронта и сейчас нахожусь в Красной Армии, пока работаю художником, работа мелкая и (здесь оборвана бумага)…ывает даже отзыва».
Обратный адрес Гриша написал такой: «05353Э. Третьяков Г.Ф.».
К моему удивлению, фамилия Гриши оказалась не Третьяк, а Третьяков. На оборотной стороне треугольника письма Соловьев написал: «Галина Григорьевна, письмо товарища Третьякова я по его просьбе занес к вам сегодня, но, к сожалению, вас не застал. Я надеюсь, что будет ответ на него. Я зайду 4-го фев-я. Сейчас никак нет время. Сержант Соловьев». Мы ждали этого человека, но он больше не пришел. До армии Григорий Федорович Третьяков жил в Мариуполе, работал художником в Мариупольском театре.
Николай Орлов, которого я спасал от тифа, тоже бежал из лагеря в конце 1942 года. Он раздобыл немецкую форму, встал на дороге как регулировщик и остановил немецкую машину, убил шофера, взял в плен полковника и сам привел машину к партизанам. Началась его деятельность партизанского командира. Когда я вернулся из партизан, то узнал, что Колю Орлова вызывали в Центральный штаб партизанского движения в Москве, где он докладывал о борьбе своего отряда. Значит, он был хороший, видный командир. Больше я о нем не слыхал.
Толя Веденеев бежал в партизанскую бригаду. Партизаны, узнав, что он хорошо играет, раздобыли и привезли в бригаду пианино, он устраивал концерты в отрядах. После войны Толя вернулся в Москву, работал в своем институте.
Ваня Гусенцев — Ваня-цыган, он и действительно был цыганом, тоже бежал, с Димкой-скрипачом. Они воевали в партизанском отряде, а также устроили партизанский музыкальный ансамбль, который разъезжал по деревням и отрядам, давая концерты, успехом ансамбль пользовался огромным. Руководила ансамблем Оля, та самая разведчица, что рассказала мне о Чистякове. Воевали они в партизанской бригаде легендарного комбрига Витебщины Алексея Данукалова.
Володя Векшин бежал дважды, это и комичная, и драматическая история. Первый раз ему удалось бежать, но он потерял по дороге очки, оказался в безвыходном положении и пришел обратно проситься в лагерь, так как боялся, что его как беглого прибьют полицаи. Со временем он вновь бежал, но уже не один, и они добрались до партизан. Партизаны достали Володе очки, и он вел борьбу.
Бежали и Андреев, старший повар кухни, и его заместитель Анатолий Харламов, друг Толи Веденеева, тоже из Политехнического института, они подсыпали отраву, когда готовили для немцев, и бежали.
В общем, из переживших ужас дистрофии, тифа и оставшихся в живых моих товарищей почти все бежали. Бежали и врачи, в том числе и наш чудесный доктор Молодцов. После войны мы встретились с Володей, и я узнал, что его настоящее имя — Павел, Павел Васильевич Векшин.