Дополнения {10}

Дополнения{10}

1. Двойник

Начинать писать всегда трудно, и, собственно говоря, с чего начинать?

1941 год, я студент шестого, дипломного, курса художественного института, пишу дипломный эскиз «Последний бой Гражданской войны». Помогаю писать панораму «Битва за Царицын» Покаржевскому. Я полон романтики Гражданской войны, влюблен в Котовского и мечтаю о подвигах. Вот каким меня застал 1941 год.

Я попадаю в ополчение. С таким счастьем мы все записываемся в ополчение, на фронт! Моя жена полна также романтики и жажды героики, поддерживает меня и вдохновляет записаться.

Так для меня началась война.

И в армии, делая большие переходы, ведя обыденную трудную жизнь ополченца, я вижу все как будто глазами двойника — в приподнятом, героическом свете.

Наконец осень 1941 года, под Вязьмой я попадаю в плен, где также все ужасы смерти и жизни хуже смерти я воспринимаю глазами двойника, как бы вижу все в картинах.

В те годы меня поражало, что я все видел, как бы читая книгу о прошедшем.

Идем, например, колонной. Немцы убивают приотставших пленных, лежат по обочинам трупы лошадей и людей, где-то горит, и черный дым картинно поднимается по серому небу, на полуталом первом снегу темные силуэты трупов, вороны летают и садятся на них… — как на картине. По дороге растянулись колонны военнопленных, навстречу движутся чужих цветов машины, лошади с фурами, зеленые шинели, и на все я смотрю как на картину уже готовую — вот нужно будет так и писать. У меня нет чувства смерти, я здесь и будто не здесь, я здесь по своему желанию, сколько хочу, столько и буду, но вот проснусь и уйду. Меня могут бить, я могу мерзнуть, но другому — моему двойнику — не холодно и не больно, он свободен, он только смотрит и запоминает картины войны. Все то, о чем я мечтал писать, я видел своими глазами. А затем идем, взявшись под руки, закрываешь глаза и видишь другую жизнь: вот моя жена в белом платье под сильным ветром расчесывает волосы на реке — нужно обязательно написать…

Какое-то странное чувство внутренней неприкосновенности у меня продолжалось очень долго. Даже когда жизнь своей волей ставилась, как картинно говорят, на карту, и тогда я не испытывал страха животного, настоящего, а все время было чувство наблюдателя со стороны: нахожусь в плену, терплю осе ужасы, а захочу и уйду, только нужно сильно-сильно захотеть, для этого нужны силы даже не физические, а какое-то решение бесповоротное, оно должно созреть, и тогда два двойника сойдутся вместе, как фокусы у фотоаппарата, и я уйду, и ничто не сможет меня остановить, я найду выход из самых трудных положений, мой мозг и воля будут сильны. В смерть я не верил, я ее не чувствовал.

Вот, примерно, мое состояние в эти годы испытаний.

Побег. Но и во время побега я не почувствовал полного слияния с двойником, хоть и очень близко они сошлись, двойник как бы чуть стоял сзади и наблюдал мои действия.

Апрель 1964

2. Написать об ополчении

Ополчение фактически не написано.

До «Первой атаки»: от Красногорска — до последнего марша на Вязьму, когда нас бросили в бой.

1. До Красногорска шли жены, провожая нас, Левкина{11} Маруся, Кольки Переднего — Зина, и Бориса{12} жена, Аня. Они принесли конфеты. К нам их не подпускали, и они скрывались, шли лесными тропочками.

2. В Красногорске мы находились десять дней на военной подготовке, нас обучали военному делу, рыть окопы, построению, водили в атаку, учили ползать по-пластунски, рукопашному бою, штыковому — на чучеле. Стрельбе нас не обучали, так как не было патронов. Жили в шалашах.

3. Как получили винтовки. Это должно быть — и ты получаешь как долгожданное и должное. Первая была в Красногорске, польская, без патронов. Но, безусловно, я был рад и счастлив. И за ней ты ухаживаешь — и чистишь, и гладишь, и надежды на нее, хоть могут они совсем не оправдаться, и ты ни разу не выстрелишь.

4. После учений — недолгий марш, километров на пятьдесят.

Здесь опять мы рыли окопы и получили возможность немного пострелять. Потом нас бросили под Вязьму.

5. Марш ополченцев на Вязьму. — Наш взвод. — «Тяжело в учении — легко в бою».

6. Солнечный удар. — Конфликт со старшиной. Старшина, наш взводный, был из кадровых, мы для него «гражданские», чуть что, срывался на неистовый крик и визг. На марше я стал помогать рядом упавшему, Самовар подскочил: «Отставить!» Стал объяснять, он в крик: «Молчать! Нарушение приказа!» — выхватил оружие. Я уперся: «Что, пусть валяется подыхает, а ты стреляй!» Начали останавливаться наши товарищи, и он не решился, бросил только: «Дождешься, то быстро догоняй». И я дождался санитаров. От Самовара я научился брани.

7. Приступ колита у меня, выбрался на обочину, и опять конфликт со старшиной: «Вот так отстают, а потом дезертируют!..» Изобразил, что я нарочно отстал.

8. Пройдя триста километров, дивизия заняла оборону второго эшелона под Вязьмой, где мы находились около месяца.

9. Отравление гнилой водой Кости Максимова и целого ряда ребят, и я лечу.

10. Керстенс с одеялами. Как мы спим под этим одеялом, и просыпаемся, чтобы не захлебнуться, нас захлестывает вода.

11. Мы с Передним впервые идем в разведку, увидели пасеку, я восхищаюсь, начинаю рисовать и забываю винтовку. Хватились только на подходе к деревне. Бросились с Колькой назад. Как мы бежали! Что не вошло в голову в эти минуты сумасшедшего бега — вдруг кто нашел, что теперь будет?!. Мы понимали, что это чепэ.

12. Ельня. Эскарпы. Письмо Сталину. Первая бомбежка. Левка Народицкий. Тоня.

Когда бежали от бомбежки, я нашел банку компота из абрикосов: «Компот! Компот!» — и даже за взрывами все услышали. Первое дело — всем роздал по ягодке.

13. Первая атака. — Танки и ополченцы.

28 сентября нас в очередной раз бросили на Вязьму. Вечером 6 октября с ходу мы вступили в свой первый бой. А в ночь с 6-го на 7-е, в то время, когда, выйдя из боя, мы окапывались возле Старого Села, немцы прорвали оборону и форсировали Днепр, началось Вяземское окружение. Но мы об этом могли только догадываться.

14. Окружение и паника.

24 июня 1984

3. Что нужно дописать в «Плен»

Много пропущено.

1. Описать этапы от Старого Села до Днепра и к Холм-Жирковскому, затем в Ярцево, Смоленск. — Пересыльные лагеря.

2. К вечеру второго дня плена, не доходя лагеря, нас загнали в проволочные заграждения среди поля. Утром только привели в лагерь, куда сводили военнопленных для дальнейшего этапирования.

Первый лагерь был возле города Белый. Окруженный проволокой кусок пахоты. Десять дней без еды и воды. Ночевали под мокрым снегом в степи. Рисунки в полиции. Польский переводчик, который нам портреты носил.

3. Сцена у Днепра на переправе. Сон на коленях в мокром песке со снегом. Тонино одеяльце. Стендаль и Толстой.

4. Обвал ночью избы. Утро. Раненые. «Я злее буду».

5. Этап на Ярцево. Побеги.

6. Лагерь военнопленных в Ярцево. Барак тяжелораненых. (Это есть.)

7. Отбор раненых, могущих идти в Смоленск.

8. Поход в Смоленск. Как сопровождали раненых из Ярцево.

9. Эпизод с конской ногой. Нам удалось обменять у евреев конскую ногу, сырую. Сашка взялся ее нести и потерялся. Шел снег с дождем, мы с Лешей его искали — старались медленнее идти, чтобы пропустить колонну, замерзали, и было опасно, могли заметить конвоиры. Увидели Лапшина, он отстал с ногой. Почему он отстал?

10. Смоленск. В Смоленске раненых влили в общую колонну и заставили бежать со всеми.

11. От Смоленска до Витебска. Трое суток в вагонах. Девушки у двери. Через трое суток — свободный вагон.

12. Затем Витебские лагеря. Провокация. Погрузка в товарные вагоны. (Это почти все есть.)

13. Боровуха-2. Первые три дня.

Вода, трое суток без воды. Рисую пленных. Сцена со снегом и сцена с Толстым.

Когда нас привезли в лагерь Боровуха-2 из Витебских лагерей, нам в эшелоне, затем в лагере не давали пить. Это длилось пять суток. По дороге колоссальное количество умерло. И в лагере сразу заперли в корпуса и не дали воды, а в тех, кто пытался достать снег из окон, стреляли. Смертность стала повальной. Это было задумано, проводилось планомерное, методическое уничтожение военнопленных. Позднее, когда стали выводить на работы, офицерам не разрешалось работать — тоже намеренно, от этого их умирало в два раза больше.

14. Новый годе лагере военнопленных, и как меня благодарил незнакомый пленный, что подарил радость людям. Тоже ополченец, он из дворян был, бывший помещик.

9 июля 1984

4. Перевязка раненых в правлении. — Разговор с Лешкой

Описать подробнее первый день плена.

«Обыск» — короткое и непонятное соприкосновение с немцами.

Встреча с Лапшиным.

После обыска нас с Лешкой нашел харьковский переводчик и повел в колхозное правление. Я попадаю в избу с ранеными и там перевязываю. В избе находилось человек тридцать раненых. Оказалось, это собранные с поля боя бойцы соседнего с нами батальона, который почти полностью уничтожили. Предстоял этап пленных в Холм-Жирковский, и немцы готовили к переходу раненых.

Первые перевязки раненых. Повязки, которые я снимал (в основном на ногах и руках) были сделаны обмотками, я тут первый раз увидел и удивился, как быстро, за сутки уже, заводятся черви. Стал промывать, мазать йодом и перевязывать бинтом, а сверху обмотками, и опять подумал — до чего гениально необходимая вещь обмотки русского солдата, они облегали и плотно держали шинки на переломанных костях; а нас, санинструкторов, этому не обучали, до этого, видно, додумались сами солдаты в эту ночь.

Вышли из правления, и я сказал Лешке:

— Знаешь, мы, кажется, не туда попали. Надо подаваться в партизаны.

Я увидел изменника; я увидел этих людей, раненых, и понял, что они обречены, раз они не смогут идти. Для меня стало ясно, что надо бороться, чтобы не оказаться в таком же положении, ждать изменений, идущих сами собой, нельзя.

И еще одно, у меня забрали винтовку. Лешкину винтовку не нашли, я ее хорошо запрятал, а свою не успел, и когда я лишился оружия, то тут появилась острая необходимость добыть его. Вот что значит противоречивость человеческого нутра. Потому назавтра, когда нас поведут по этапу и мы попадем на место боя, уже с Алексеем мы пройдем по всем окопам, чтобы найти какое-то оружие. Но ничего не нашли. У меня отчаяние было: как легко потерять — и как тяжело добыть! И мы решили ждать случая для побега. Я уже думал о побеге. Как быстро наступил перелом во мне, Алексей шел за мной, я был лидер.

Но там, где мы были, а потом бродили по лесам в окружении, мы видели, что ни лес, ни народ, с которым встречались, не помогут нам партизанить, мы были чужими в тех местах, население относилось плохо. Позднее, в партизанах, у нас с каждой бабой партизан выезжал пахать, который и помогал, и охранял, чтобы внезапно на нее не напали, и люди отвечали заботой, старались помочь. Но это другое время. А тут начало войны, еще месяц, две недели назад мы слышали… В поисках чего-то съестного, подошел к огороду и попросил:

— Тетка, продай пару огурцов. А она:

— Три рубля дашь, солдат? Я ей и сказал:

— А щоб ты ими подавилась и не отхаркалась! Следовательно, это звучало в ушах и напоминало, что тебе не помогут. Так же как та, что только что пришла горшочек спрашивать в бомбоубежище, и нам пришлось поднять руки.

Это время, когда каждый надеялся, что война не заденет его крылом, а пролетит мимо. Поэтому каждый и искал места в «хате с краю». Пройдет время, и, когда люди увидят, что горят и хаты с краю, и хаты у дороги, они начнут действовать и помогать борьбе за свою родину. А в начале…

Но я не представлял, попав в машину плена, как рассчитана была вся твоя психология и каждый приказ рассчитан так, чтобы дать надежду на освобождение: немножко потерпите — и мы вас освободим. Перед этапом нам говорили:

— Мы не можем распустить вас на четыре стороны. Мы должны довести вас до лагеря, чтобы заполнить анкеты и оформить документы. Откуда вы — туда мы вас и отпустим. Чем скорее вы дойдете, тем скорее мы вас отпустим. Торопитесь домой, иначе у вас дома земля будет разделена между пришедшими раньше.

И все время повторялось:

— Мы воюем с евреями и коммунистами. С русскими мы не воюем.

Да, в начале мы тоже надеялись, что дойдем до документов. Это был величайший обман. И величайший самообман всех, кто ушел во власовцы и в полицаи. И самообман населения.

После перевязки в правлении — сцена с танкистами. Один танкист, они обедали, сидели у костра, позвал и дал нам мяса жареного (из концентратов), — и наша реакция: ты смотри, какая странная штука, нас угощают.

Написать о сомнениях, что, может, только пишут о зверствах фашистов, а на самом деле не может же быть этого, чтобы это все допустила та сильная немецкая компартия, которая, мы знали, была в Германии. Мы не могли себе представить, что компартии уже не существовало, что коммунистов посадили фашисты в концлагеря. Об этом сообщалось, но это не могло стать для нас осязаемым, мы не могли этого представить. Так же как сейчас все-таки мы не можем представить, что в Англии брошенная против шахтеров полиция ранила тысячу человек. Это уже является изменением в жизни Англии, в структуре ее демократии, и переходом в новое качество, войны со своим народом. Так и тогда, когда сотни тысяч коммунистов были посажены в лагеря, для нас это были только слова, ощутить это событие мы не могли.

Утром следующего дня солдат повел нас к переправе. Вел нас один человек, один немец, а нас человек двадцать было, и никто не подумал… Думали, конечно, но понимали, что все равно не уйти. Какая-то была обреченность… и неизвестность. И немцы этим бравировали, что русские не разбегаются. Это все этапы психологических барьеров.

23 июня 1986

5. Была возможность мыслить…

В плену, конечно, была возможность мыслить и приходить к каким-то выводам и, пока все были в растерянности, можно было высказываться. Затем найдутся люди, которые эти высказывания начнут использовать во вред нам, зарабатывая у немцев сигареты и баланду. Но первое время этого не происходило.

Там встречались, в силу несчастья, люди разных уровней развития, образования, военных должностей и чинов и разных социальных прослоек, потому диспуты шли напрямую, что, безусловно, обогащало полемику, я мог говорить с комиссаром, и мог говорить с кулаком, и мог говорить с бывшим помещиком, узнавая их чаяния, так как все были ошарашены и подавлены всем неожиданно случившимся. И каждый старался выяснить, понять, что же произошло, вот почему и говорили.

Сейчас, когда я смотрю кинофильмы о сорок первом, о начале войны, когда читаю историю… В то время я уже все это знал, так как жизнь столкнула меня с участниками этих событий, они говорили от первого лица. Тогда это казалось крамолой. А сейчас кажется откровением.

21 июля 1986

6. О Чехове

В плену мы читали взахлеб Чехова, это давало какой-то отдых…

Октябрь 1986

7. О родине

Каждый кусок пейзажа, трава, дорога, погода — все, что напоминало лето и осень сорок первого года, каждый раз ассоциировалось, и я переживал то далекое время с ясностью восприятия, как будто это было только что. Наверное, родина для человека и заключает в себе возможность этих ассоциаций, и чем больше их, тем делаются дороже те места, которые рождают воспоминания. Это такое родное… Толи это места, где ты оставался с природой наедине и ничто тебя не защищало от жары и холода, от ветра и дождя, и ты припадал к земле, сжимаясь в комок, чтобы стать меньше, чтобы тебя так болезненно не пронизывал ветер, и земля согревала тебя, и каждая ветка ели защищала от сырости, и пучок травы служил подушкой. И вот это единение, это растворение в природе, когда мы так остро чувствуем злые и добрые силы ее, остаются в нашей жизни навсегда и самым острым образом вызывают ассоциации, когда мы вновь попадаем в похожие условия, да еще на этой земле, в тех местах, где вызваны эти первые впечатления{13}.

Наверное, понятие Родина и складывается из бесчисленного количества впечатлений, которые ты получил на земле, где боролся за свою жизнь. Оно так и есть, земля и приголубит, и ветром обдует, и теплом одарит, и тепло ее как материнская нежность.

Чем ближе к природе, тем ближе ты узнаешь гнев ее и доброту ее. И гроза, и холодный ветер, и снег — если, испытав их, ты остался жив, значит, эта земля защитила тебя, значит, она нашла силы помочь тебе выжить, и потому эти места становятся для тебя самыми дорогими — они дарили жизнь.

Но почему тогда Италия{14} подарила мне минуты, в которые я погружался, будто я вечно знал ее, эту землю, и любил? То ли потому, что ее красота восторгала и обещала свою доброту, свое тепло? Но там я получаю только зрительное впечатление этой красоты, только обещание защиты, тепла, нежности голубого моря. А у себя я все это пережил и ощущал, и, несмотря на тяжелые испытания, все же были силы, которые спасали мою жизнь.

Казалось, такая малость — пучок травы, но как остро ты чувствовал его мягкость под головой, ты ложишься в ямку, которая защищает тебя от пронизывающего ветра, и это все возрастает, степень доброты земли и твоей благодарности за эту доброту. Наверное, мы подбираемся к сути того, что такое родина. Наверное, мы не выбираем родину по тем условиям, которые дают нам изобилие тепла и удобства, а любим за то, что в тяжелых условиях она помогает защитить нашу жизнь. Она отпускает тебе крохи, то еловую ветку, то клок сена, и от остроты ситуации это вырастает в твоем восприятии в большое благо.

1 ноября 1986

8. Прошлое, как шлейф, тянется за человеком…

Прошлое, как шлейф, тянется за человеком — это и есть судьба. И уйти от этого шлейфа невозможно.

Вот в плену. Казалось бы, ты мог начать новую жизнь. Потому что в этой новой обстановке сняты все условности, присущие нашей жизни, новая ситуация взаимоотношения с людьми, которая тебя не привязывает к старому, а наоборот, ты стараешься оторваться от старого. Но память твоя связывает тебя с прошедшей жизнью, с привычками, с людьми, с чувством тоски о прошедшем, эти чувства настолько сильны, что ты не можешь оторваться, ты неразрывно связан с прошлым.

Так что когда люди думают, что они могут начать новую жизнь, то, мне кажется, они глубоко ошибаются. Никакой новой жизни начать человек не может, ему дается одна жизнь, и с самого начала, с его рождения, все наматывается на эту катушку ниткой событий его жизни, его привязанностью, его любовью и ненавистью; все это наматывается, и потом — он с этим всем шлейфом пережитого и не может его отрезать, не может оторвать, этот шлейф будет присутствовать, и потому так все складывается в жизни. Вот муж и жена, он ушел от своей жены, она — от мужа, и у них новая семья, но они настолько связаны с прошлым, что только всплески… Он женился на ней, но он из памяти не может выбросить дочь, не может; как и она — выбросить из сердца своего сына, и потому близость их может носить только истерический, временный характер, а дальше наступит власть прошлого. И надеяться, что можно обрубить концы прошлого резко, — это бесполезная надежда, так как от своей памяти, от своих чувств уйти нельзя. И вот в этой ситуации — безысходность, тут нет выхода ни для нее, ни для него.

Человек прикован к своей судьбе, а судьба — это его поступки, из которых и складывается вся его жизнь.

5 января 1987

9. О Шульце и побеге

Вот представь себе такого дурацкого человека! Я не мог врать! Мог обманывать, но врать не мог. И в плену, и в студии{15} я очень боялся прямых вопросов. В плену, у Шульца, я больше всего боялся, чтобы меня не спросили. Я бы ответил. Я готов был обмануть, но чтоб меня не спрашивали. Какое-то как заколдованное это было. То ли это следствие тех обманов, когда я сочинял в детстве отцу и потом Кривеню{16} и меня выводили на чистую воду. И потому выработался этот страх перед ложью. Тем более с таким человеком, как Шульц, который относился терпимо. Я очень боялся, что он спросит: «Ты бежать задумал?» Ответ мог последовать помимо моей воли. Самое ужасное, что я его, Шульца, поставил бы в дурацкое положение.

Может быть, это свойство мое и сыграло роль спасительную, когда я попал в тыл. Потому что я во всех инстанциях писал правду, все как было. И в НКВД{17} я ничего не написал страшного о мучениях — не преувеличивал; но и не преуменьшал своих поступков — как я зарабатывал хлеб. И потому я не боялся ни Шипули, ни Сашки, потому что уличить меня в том, что я преуменьшаю свою вину, было невозможно. Вот почему когда я в партизанах рассказал, что шоколад получил и подарки от Лизабет, то, с одной стороны, казалось, что это очень глупо, а с другой — мне начинали верить и не дополнять своей фантазией чего-то недосказанного.

30 апреля 1990