Глава двадцатая. Март — апрель 1943
Глава двадцатая. Март — апрель 1943
Анна и Антон. — Пишу картины. — Каким должен быть народный герой? — Митя и Тасс. — Комбриг Титков. — Дубровский и Бела. — Документы для разведчиков. — Партизанская картинная галерея. — Представитель обкома. — Знамя бригады. — Что дает силу и право на победу. — Каждая смерть поражала
Начал писать картину «Горят эшелоны». Эскиз ее я сделал быстро, сразу после операции. На первом плане Дубровский, Бульба, Короленко, Лобанок, за ними на фоне горящего эшелона и ночного неба бегут партизаны в белых маскхалатах со снопами соломы за спиной.
Сегодня опять в нашей землянке Дубровский и Лобанок, бригада все время в боях, комбриг и комиссар дают новые фамилии бойцов, кого надо ввести в картины, обсуждение идет тщательное. Мне радостно, что выдался этот перерыв, можно поработать над картинами. Но вот Дубровский поднимается:
— Завтра, Николай, зайдешь в штаб, есть тебе работа. Ребята с десантной группы должны сходить в Кенигсберг, подумай, как паспорта приготовить.
Вот тебе и картины! Вот тебе и новая операция! Самое трудное — делать аусвайсы и немецкие паспорта. Ты ошибся, поставил точку не на месте — и уже нет человека, ты его отдал в руки палачей. Сознание этого убивает. Ложусь спать, а на душе тревожно, слетело все радостное настроение.
Я никак не мог забыть истории с Наташей, нашей разведчицей, с которой познакомился, когда гнал стадо из Истопища в Антуново. Встретившись и проговорив два часа, мы поверили друг другу; это не так просто, когда ничего не знаешь о другом человеке и все данные видеть во мне полицая, так как обстановка неестественная — я без оружия и выдаю себя за партизанского разведчика. Потом я много раз делал ей документы. Но вот ее задержали и отправили в гестапо. Стал я искать свою ошибку. Выехали с Хотько по району, ночью под видом полиции проверяли документы. Немцы ставили каждый месяц печать «проверено» — и я ставил. Почему же провал? Что отличало мой аусвайс? Оказалось, при внимательном рассмотрении, в тот месяц аусвайсы после проверки возвращали без печати, но в одной деревне ставили синюю точку в уголке справа, в другой деревне — плюс сверху, в третьей — зеленую черточку внизу на обратной стороне. На первый взгляд все выглядело случайным, а на самом деле — поставил даже точку не там, где нужно ей быть для этой деревни, и человека забирали. Это всегда было перед глазами, и спокойно жить я не мог. Сделаешь документ, человек уходит, и, пока он не вернется, ходишь, делаешь все, но ты неживой, ты ждешь. А сейчас предстояло делать документы в логово фашистов. Хватит ли у меня ума, опыта предвидеть все?
Утро солнечное, лес в снегу, но вчерашнее настроение легкости как рукой сняло, иду в штаб напряженный и сосредоточенный.
В просторной наземной землянке за столом сидит Дубровский:
— Позвал тебя, Николай, по делу серьезному. Надо сделать, и чтобы назад вернулись. Понял? А кому, сейчас увидишь.
Позвал, и из соседней комнаты вышла лучезарная, сияющая дивчина — боже, какой красоты! И я должен не подвести ее!
Следом вошли Лобанок, Митя Фролов и высокий крепкий блондин арийского типа. Володя нас знакомит:
— Анна. Антон.
Вот тебе полная мера ответственности! Они пойдут, веря в твое мастерство, апробируя его ценой своей жизни! Ни во мне, ни в моем голосе не должно быть ни тени сомнения, от этого тоже зависит успех. Какая польза, если я расскажу им о своих страхах и трудностях? Они должны верить, что все будет хорошо и что я уверен в своем деле.
Идем с Митей в землянку особого отдела. Он мне показывает немецкий паспорт из Кенигсберга. Но это уже устаревший образец, нужно доставать новый, а также пустые бланки паспортов, и вообще все немецкое: немецкую фотобумагу, немецкую пленку, немецкие проявитель и закрепитель — чтобы фотографии для паспортов, которые я сделаю, ничем не отличались от немецких. Я знаю, что сейчас Митя вызовет наших разведчиков и даст им задание связаться с подпольщиками Лепеля, которым передадут деньги и золото, реквизированные у полицаев, чтобы подпольщики купили или выменяли у немцев все, что мне нужно для работы. Но мы с Митей не говорим об этом, я просто перечисляю все необходимое.
* * *
Пока достанут материалы, у меня есть время, пишу «Выход бригады на операцию». Работа над этой картиной продвигается медленно, так как двадцать восемь фигур надо написать и к каждой этюд сделать, чтобы портретное сходство было. Время для картины удается вырвать нечасто. Однажды заставил Тасса позировать и вписал в картину, никто не возражал.
Каким должен быть народный герой? После всех обсуждений у картины, замечаний партизан о портретах у меня сложилось свое представление, как бы кредо мое в понимании образа народного героя.
Герой справный должен быть. Румяный, не бледный. Плотный. Со спокойным взглядом, не суетливый и не истеричный, что часто вместо героизма сделать стараются. Одежда и оружие должны быть в порядке и написаны внимательно, люди это рассматривают с большим вниманием и по-хозяйски оценивают, они не должны увидеть какой-то небрежности во всем облике своего героя. Это и есть образ героя и вожака, за которым могут люди следовать и вручать свою жизнь для свершения героических дел.
Еще основные черты героя народного — сила и доброта; он олицетворять должен справедливость и рассудительность, потому что большая ценность вручается ему — право повелевать жизнями. Если он отвечает этим представлениям, то он и не совершит необдуманных, для минутной выгоды своей поступков.
В народе ценится не только героизм вожака, но и хозяйственность и справедливость — то есть люди вкладывают в образ своего командира все лучшие черты, которые они ценят, о которых мечтают и которые считают необходимыми для свершения святого справедливого дела, дела борьбы. Такими народ видел и изображал на лубках своих героев. Таковы Разин и Пугачев; Чапаев и Котов-ский — из современных. Если разобраться, Котовский был очень поэтичной натурой, романтиком в жизни. Романтизм — это мечта. А народу это свойственно. Котовский мечтал установить справедливость для всех, защитить бедных, и потому он настоящий герой народный. Таким видели и Дубровского, и других героев-партизан, вожаков народной борьбы.
Натягиваю еще один холст и пишу картину «Поступь фашизма», это о событиях в Слободке, по рисункам, там сделанным. Наряду со «Слободкой» по взятой у немцев фотографии начал писать картину «В оккупированном городе».
Во время операции по разгрому эшелона был убит начальник западных железных дорог, из его фотоаппарата мы вынули пленку, ее проявили. На одном из снимков была сфотографирована идущая женщина со склоненной головой — в фигуре столько горечи и боли! А позади — гогочущие ей вслед фашисты, стоящие у столба с повешенным партизаном. (После войны установили, что снимок этот был сделан в 1943 году на Сурожском рынке в Минске.) Меня потрясла эта фотография своим цинизмом, и я решил написать такую картину — все должны знать, что творится в оккупированных городах. Картина производит на всех сильное впечатление. Смотрят партизаны на эти картины, и у них закипает чувство священной мести.
Приехал в штаб и зашел к нам Митя Бурко. Раньше был он заместителем начальника особого отдела, а теперь его назначили командиром отряда, наполовину состоящего из перешедших к нам полицаев. Митя попросил:
— Знаешь, Николай, отдай мне Тасса, все-таки спокойнее будет. А я тебе, чтобы не скучал, оставлю свою Эс-су, тоже овчарку, только необученную.
Я, конечно, согласился, но сказал, что трудно ему будет Тасса взять, очень уж свирепый пес. Митя только усмехнулся.
Вывел я Тасса из землянки. Митя свистнул ему. И, к моему большому удивлению, пес покорно побежал следом. Так мы расстались с Тассом.
Позднее убили Тасса в бою. Рассказывали, они из леса шли в атаку, и Тасс пошел, так что он погиб как солдат.
* * *
Вызвал меня Володя Лобанок. Новое задание. Наши ближайшие соседи по зоне — бригада «Железняк», мы хотим установить с ними хорошие отношения. Для переговоров к нам приехал комбриг «Железняка» Титков со своими штабистами, и вот решило наше командование подарить комбригу портрет Сталина для его бригады. Написал я портрет маслом, получилось красиво, сделали раму, и теперь Титков увозил с собой Семена Бородавкина, начштаба дубовцев, а Семен забирал меня с портретом. Семен ехал к железняковцам, чтобы зоны разделить и договориться о взаимодействии на случай наступления немцев; кроме того, нам любопытно было посмотреть, как устроили свой лагерь соседи.
Впечатление у партизан «Железняка» было большое, когда повесили портрет в штабе, не верилось, что в лесу есть художник и даже делает картины настоящие, многие ведь и до войны не видели картин маслом, прожив в своих местечках всю жизнь.
Титков был кадровым офицером, из окруженцев. По своей популярности, по боеспособности его бригады он тянул на Героя, и позднее он получил Звезду Героя. Но судьба его оказалась трагической. После войны, когда началось преследование бывших партизан, военнопленных, людей, переживших войну на оккупированной территории, Титков написал письмо Сталину, доказывая несправедливость этих арестов и гонений. Его арестовали, осудили на большой срок и отправили в лагерь. Остался ли он в живых, я не знаю, и я рад, что сделал перед нашим отъездом несколько снимков этого замечательного человека и комбрига.
* * *
У меня радость, Федор Фомич подарил мне фотоаппарат. Этим аппаратом и был сделан снимок Дубровского с Беттой.
Вечером меня позвал Дубровский к себе домой, в землянку, я захватил «фотокор»; зная, что Бетта должна уехать, решил их сфотографировать, меня Федор Фомич просил. В бригаде было известно, что в Антуново пришла жена Федора Фомича с дочками, трое у них дочек было, и ему надо было расстаться с Беттой, почему она и перебиралась теперь в Старинку, на квартиру к хозяевам, у которых жили Бородавкин с Феней. Дубровский не мог не принять жену, чтобы не возбудить толков, что ради «партизанской жены» он бросил свою семью. Это была дисциплина, комбриг должен быть незапятнан. Несмотря на то что он жену свою не любил и была она женщиной сварливой и скандальной, он должен был сойтись с ней.
В тот вечер, когда он пригласил меня, Дубровский был очень смущенный, и, когда я смотрел в аппарат, наводил на резкость, мне показалось, он даже смахнул слезу рукой, но старался не показать. Бетта была спокойной, собранной. Дубровский сказал, что он сделал представление Бетты к награде на «Красное Знамя» за участие в подполье при организации бригады.
Я сфотографировал их. Фотографировал при электрической лампе сильной, двухсотсвечовой, и, видно, волнение Дубровского было так сильно, что, несмотря на мою команду «снимаю», лицо его дрогнуло. И когда я проявил негатив, то четко получилось лицо Бетты, а лицо Дубровского было не в фокусе, он вздрогнул. Этот снимок, он сохранился, для меня тем и знаменателен, в нем читается вся драма, которая происходила перед фотоаппаратом, весь смысл расставания их и последнего момента, когда они были вместе. К Бетте я сохранил чувство уважения и восхищение ее мужеством.
* * *
Приближался день, когда можно будет делать паспорта. С Николаем у нас идут жаркие споры, как делать печать на паспорте — рисовать или резать на резине; но когда к нам в землянку приходят Анна и Антон, о документах мы не говорим. Я считаю, что круглую печать надо рисовать, а Николай хочет резать. Для наших разведчиков он вырезал «гесеген», но «гесеген» — это прямоугольный штамп, его легче вырезать и ставить надо многим, каждый раз не нарисуешь. Я взял у Фролова паспорт и пробовал рисовать печать, получалось абсолютно точно, в то время я обладал острым зрение и очень твердой рукой, мог перенести печать в совершенстве, со всеми ее искажениями.
Прибыли наконец образцы документов. По цепочке передали задание в Кенигсберг, и за огромный гонорар удалось достать не два, а четыре пустых бланка и несколько заполненных паспортов для образца. По другой ветке, через Лепель, купили наши разведчики у бургомистра фотобумагу и проявитель. Пленка оказалась в аппарате, который мне подарил Федор Фомич.
Анна и Антон теперь все время приходили в нашу землянку, и это нас так сроднило, что они стали совершенно близкими, родными людьми. Начинаю снимать их и делать фотографии, нужно угадать выдержку, ведь я не знаю чувствительности пленки. Сидит передо мной красивая Аня, а у меня перед ней чувство вины, ведь и она, и Антон верят в меня до отказа.
Наконец нам с Колей удается сделать абсолютно «немецкие» снимки, совсем как в фотоателье Кенигсберга, и я начинаю заполнять бланки, нужно писать по-немецки, помогает нам Фимка-пулеметчик. Фимка из Западной Белоруссии, немцы расстреляли всех его родных, и он с матерью пришел к нам, в партизаны. Знает он немецкий язык и в делах с документами незаменим. Печать я рисую, затем ставлю скрупулезно точку за точкой, каждую щербинку. Штампы и подписи всех проверок тоже переношу от руки. Сверяем все в лупу вместе с Митей Фроловым и относим к Дубровскому и Лобанку. Опять все проверяют с лупой и решают, что точно.
Подошел день, и мы распрощались. Аня поцеловала меня, Антон тоже крепко обнял и поцеловал. Все смеялись, отпускали шуточки. Но ушли они, и у меня тревога, мысленно я иду за ними, и мне начинает казаться, что я оставил прокол от циркуля в круглой печати. Это все больше беспокоит. Говорю Николаю, он успокаивает: «Да нет же, ты на подкладке работал». Но я весь в тревоге…
В 1965 или 1966 году я поехал на этюды в Березинский заповедник и однажды разговорился с научной сотрудницей из Минска, упомянул о нашей бригаде, она сказала, что знает бригаду Дубова:
— Они нам готовили документы, когда мы шли в глубокий тыл к немцам.
И тут я узнал ее. Это была Аня. Она рассказала, что Антон тоже жив, они тогда оба вернулись, но вышли в расположение другой бригады; в то время уже началась блокада партизанского края, которая спутала расположение всех бригад.
Так я узнал, что мои документы прошли испытание, и с сердца своего снял тяжесть долгие годы продолжавшейся неизвестности, что я мог быть причиной их гибели. Значит, работа моя была четкой.
* * *
Подошла весна, мартовское, а затем апрельское солнце стало рыхлить снег, превращая его в пористый, искрящийся, а по ночам замерзающий хрупким льдом. Назначенный рейд в Литву наконец обрел реальность. Стоял в одно прекрасное солнечное утро строй бойцов, ладились телеги с пулеметами — отряд партизан из восьмидесяти человек уходил в глубокий рейд в Литву по тылам противника. На прощание я сфотографировал отряд, уходивший надолго из лагеря.
Подошли проститься Оля и Галя — наши секретари подпольных райкомов комсомола. На самом деле это Катя Заховаева и Аня Пашкевич. Решил их тоже сфотографировать. Но как поставить? Говорю им: «Здоровайтесь, девчата». Так получилась их фотография. Галя позднее, в сентябре, по заданию Лобанка ходила в Оршу, чтобы вызволить его семью: жену и двух маленьких девочек. Нашла она их в какой-то хибаре, голодных, обовшивевших, в любую минуту по доносу их могли взять и расстрелять как родных партизанского командира. И в таком состоянии, они были уже дистрофиками, Галя провела их восемьдесят километров по оккупированной территории до нашей зоны, откуда самолетом, к тому времени у нас уже был свой аэродром, семью Лобанка переправили в Москву.
Хотелось и мне уйти в рейд с отрядом, но ни Дубровский, ни Лобанок даже слушать моих просьб не желали. В апреле меня на операции Дубровский запретил брать, поставив условие:
— Покончаешь к Первому мая картины, возьму на крупную или дам «железку» взорвать.
Но это меня мало утешало, мне казалось тогда, что стрелять со всеми гораздо важнее, и я был обижен на Лобанка, возглавлявшего рейд, что он не отстоял меня перед Дубровским.
За зиму и весну в свободное от операций время мне удалось сделать шесть картин, уже были написаны «Портрет Дубровского и Лобанка», «В оккупированном городе», «Сожженная Слободка» и «Рейд на Чашники» — погрудный портрет Федора Фомича на фоне идущей бригады; и теперь я торопился закончить к 1 Мая «Разгром вражеского эшелона» и самую большую и важную свою работу — «Выход бригады Дубова на операцию». Работал то в переполненной людьми землянке, то один, когда все уходили на операции, но такое редко выпадало, редко удавалось побыть возле картин одному.
Нам с Колей в помощь дали Ванечку, он немного рисовал, но главное его занятие — делать столярную работу и помогать нам. Ванечка занят сейчас рамами для картин и подрамниками. Рамы он мастерит из сосновых досок, получается красиво. Ванечка — большой, крупный мужчина, рыхлый, с виноватой улыбкой, по-детски наивный и очень добрый. Делает все с охотой и добросовестно.
К концу апреля все шесть картин были одеты в широкие рамы, побеленные мелом, и выставлены в штабе бригады. А я начал волноваться перед своим первым в жизни вернисажем.
Идея организовать выставку, как бы партизанскую картинную галерею, возникла еще зимой, когда в строящемся наземном срубе штаба были специально прорублены дополнительные окна, чтобы достаточно света было для картин. И сейчас, когда бригада готовилась к первомайскому митингу, решили сделать ее торжественное открытие. Мы как бы бросали вызов врагу: мы можем все и наша жизнь не зависит от страха и смерти, мы утверждаем ее на завтра и навсегда. Дубовцы гордились своими картинами, как гордились своей электростанцией и своими оружейниками, своей телефонной связью. Потому и повесили картины в штабе, рядом со знаменем бригады, возле которого всегда находился часовой со станковым пулеметом.
* * *
Перед Первым мая приехал в лагерь второй секретарь Витебского обкома проверять деятельность бригады и провести праздничный митинг. Дубровский и Лобанок с гордостью показывали ему лагерь, хозяйство бригады, показали и картины, сделанные художником бригады, наши листовки и рассказали историю нашего появления в партизанах, как мы бежали из Боровки, где располагался немецкий Штаб управления оккупированными территориями Белоруссии. Увидел он и наши карты местности для боевых операций, узнал, что мы делаем документы для разведчиков. Позняков пришел в ужас:
— Как, бывшие военнопленные — в сердце бригады?!. — И потребовал, чтобы нас с Николаем удалили подальше от штаба, куда-нибудь в отряды, в отдаленные гарнизоны.
Стояла весна, на дорожке, которая вела мимо нашей землянки к штабу бригады, встретил меня Дубровский и рассказал о разговоре с Позняковым, заключив советом:
— Ты, Николай, внимания на это не обращай, но лишнего с ним не говори.
Прошло несколько дней, и Позняков пришел к нам в землянку познакомиться и посмотреть, что мы делаем. Я показал ему листовки и картину «Горят эшелоны», которую забрал из штаба на время, нужно было над сходством еще поработать. Позняков сел у окна на предложенный мною стул, листал рисунки, альбомы, и я по его виду читал и то недоверие, и ту настороженность, которые вызывало у тыловиков слово «военнопленный». Но и у нас, прошедших плен, такие люди не вызывали приятных чувств, а скорее желание больно хлестнуть вопросом: «Почему сотни тысяч бойцов оказались в окружении?» Я сидел на нарах, ждал его слов и, чтобы не сорваться, взялся перезаряжать диск автомата. Внешне я, может, и был спокоен, но внутри кипел, как чайник, брызгающий из носика от переполняющего его пара, и я этого своего состояния боялся, боялся наговорить лишнего, так как не знал, куда меня поведет и чем я кончу. Он наконец спросил:
— Вы были в плену? Я не замедлил:
— А вы?!
И после его «Нет!», отвергающего даже возможность для него такого, присовокупил:
— Вот тогда я вам и не могу доверять! Еще вы для меня человек непроверенный! Потому что насмотрелся я там на людей разных положений и чинов в армии — изменять они умели, как простые полицаи!
Рука моя вцепилась в автомат, я ждал его реакции. Но он спокойно сказал:
— Я дал распоряжение, чтобы к штабной работе вас больше не привлекали.
Я ответил, что за чинами не гонюсь, а «привлекает» меня командование, и делаю я то, что вредит врагу.
Он почувствовал, что разговор обострился, диалога не получается, поднялся и ушел. Даже не простившись. Я подумал: побоялся мне руку подать и осквернить свою, чистую.
Я был для него «изменником родины». А меня обжигали горечь и презрение к его запоздалой бдительности. Распорядился насчет одного «Ивана» — и спит спокойно! Даже то, что большинство партизан и комсостава бригады, которую он инспектирует, — бывшие окруженцы и военнопленные, рискуя жизнью бежавшие из плена, пробиравшиеся из окружения, чтобы сражаться с фашистами, таких, как этот, не заставляет задуматься. Что руководило им? Ответственность или стремление снять с себя ответственность? Ведь он не мог не понимать, что как штабному разведчику мне известно очень многое и потому его распоряжение бессмысленно. Значит, прикрывал бдительностью собственную трусость, желание застраховаться на всякий случай.
В эти последние дни перед праздником мне поручили нарисовать лозунг на красном шелковом полотнище нашего знамени. Необходимо было лицо бригады, необходимо было показать главную идею, за что мы боремся, и сделать это лаконично и четко. Я долго думал, что должно быть написано на знамени, и решил — посередине полотнища написал «За Родину!». Вверху думали поставить «Смерть немецким оккупантам!». Это был призыв. Но рассудили, что он был временным, преходящим. И тогда внесли «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — как основную заповедь. Ведь до христианства была заповедь «Око за око», и Христос отдал жизнь свою, чтобы эту кровожадную заповедь сменила заповедь всепрощения: любите врагов ваших. А эту заповедь вытеснил призыв «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», который останется действенным навсегда. На другой стороне знамени (полотнище было двойное) написал «Партизанская бригада Дубова».
Я нарисовал знамя, а женщины вышили его. Я увидел их, сидящих на мху в лесу и вышивающих знамя, и меня потрясло, что я увидел рождение знамени. Не данного, не врученного кем-то, а рождающегося от матерей, от женщин, и звучало это как завет бойцам. Тогда и родилась идея картины «Знамя».
Что дает победу и что дает силу и право на победу?
Я решал эти вопросы в войну, они стоят передо мной уже долгие годы. На них я стараюсь ответить в картине «Знамя»{36}, которую задумал, еще будучи в бригаде.
Сколько я писал картину, двадцать лет, все время мучился этим вопросом: что должно быть написано на знамени? И призыв: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — остается для меня основой. Ведь весь страх угрозы войны заключается в том, кто объединится — капиталисты или трудящиеся, люди труда. Если капиталисты, то это хаос и смерть, так как погоня за наживой их будет гнать все дальше и дальше, до уничтожения всего живого, и будут потеряны все ограничения. Психология капиталиста — это психология хорька или волка. Волк, попадая в овчарню, давит овец не для утоления своего голода, а давит, пока есть живое; хорек, попадая в курятник, мог бы удовлетворить свой аппетит одной курицей, но он давит и давит, пока не затихнет все живое вокруг него. Вот это и есть психология капиталистов, у которых аппетиты не ограничиваются их реальными потребностями. Если империализм захватит всю землю, ему этого будет мало, он начнет уничтожать людей, человечество, заставит смерть работать на себя, давая прибыль.
Потому сознательно или бессознательно, но капитализм лихорадочно готовится к войне. Так что вся надежда в современной и будущей борьбе ложится на пролетариат. Вот почему нельзя поставить на знамени: «Объединяйтесь все люди!» Капиталисты объединяются в международные тресты только для того, чтобы грабить и уничтожать, это их психология. Вот почему нельзя поставить на знамени борьбы за счастье людей лозунг: «Свобода, равенство, братство!» Сейчас же возникают вопросы: свобода и равенство для кого, от чего? Братство с кем?
Один человек может говорить о свободе. Уже два человека не могут думать о полной свободе, должны будут учитывать друг друга. А если миллионы людей на земле, о какой свободе могут они говорить, не учитывая существования других? Борьба против условностей и порядка, разрушение института семьи, государства не могут привести к свободе, а лишь к новым формам условных взаимоотношений. Пример тому — воры. Их мир отрешается от форм отношений, установленных людьми, и общей морали, но взамен — еще более жесткие взаимоотношения.
Рублев в «Троице» дал пример гармонии во взаимоотношении людей. Это не равенство, а добровольное взаимоподчинение людей, гармоничное, построенное на высшем сознании и любви. Добровольный отказ от равенства.
Если человек или народ говорит о свободе только для своей нации — это фашизм. Не случайно нацисты Германии назвали свою партию «национал-социалистической». Путая свой народ, они призывали его бороться за социализм, социальное равенство для одной нации, «высшей расы» арийцев.
Вот почему призыв «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» кажется мне действенным на очень долгие времена. Даже тогда, когда уже будут достигнуты братство, равенство и свобода на земле всех людей, он останется актуальным для будущего, потому что направлять развитие человечества будут люди, отдающие свой труд на благо всех. И сегодня объединение пролетариата — единственная гарантия мира на земле и единственный путь, который способен привести человечество к социалистическому переустройству общества. Люди труда — это производительная сила, сила, которой необходим мир, которая стремится к ограждению от насилия прав каждого. В этом гуманистический смысл лозунга «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Это призыв к объединению всех людей труда, это знамя, объединяющее для борьбы во имя труда, мира — жизни.
Вечером я нарисовал знамя, а к утру его уже вышили. Это было первое знамя бригады. Вышивали его наши девушки, Лена Шараева, политрук второго отряда и переводчица, Вера Ладик — жена нашего радиста, и ее сестра.
Судьба Веры Ладик и ее мужа трагична. Во время блокады партизанского края, когда прочесывали немцы лес, Ладик спрятал жену, брата и сам спрятался в мох. Каратели шли цепью, он понял, что сейчас их найдут, успел выхватить «наган» и застрелить жену, брата и себя. Чтобы не пытали, не выдать своих.
Господи, с какой верой люди отдавали жизнь! А сейчас такое надругательство над прошлым, нашими идеалами. Но «Иваны» гибли с верой, что они защищают свою Россию, и от этой веры и этой гибели мы не имеем права отрекаться.
Погиб Лёлик, пулеметчик из отряда Сафонова, меня позвали:
— Коля, приди, может, сфотографируешь Лёлика.
Все знали, что над пленкой я дрожу, и все-таки звали, такое это важное дело было, чтобы осталась память о человеке.
Это все непросто. Сколько погибало! Но каждая смерть поражала. И девушки наши как могли старались, украшали и убирали убитого, делали цветы, банты на гроб из бумаги, чтобы придать торжественность происходящему. И все приходили прощаться. Потом везли гроб на кладбище и хоронили, произносили речи, и эти речи были важны тем, кто оставался.
Кладбище было старое, километрах в пяти от лагеря возле деревни Путилковичи, и его стали считать партизанским. Бойцы сами ухаживали за кладбищем и могилами, сажали цветы, могилы были красивые, и уже живой человек не беспокоился, что его бросят. Это страшно волновало, страшно мучило, что бросят, оставят на съедение зверей и птиц. И каждый завещал: «Похороните меня вместе с товарищами». И каждый знал, что если он погибнет в бою, то и о нем будут сказаны слова, полные боли и любви, и будут отданы все почести, вплоть до салюта. Это укрепляло дух людей, веру в память и что жизнь человек отдает за общее нужное дело — спасение родины.
До тех пор мне казалось, что самое главное — жизнь и смерть. Но оказалось, людей мучит, что произойдет после смерти, где он будет лежать. И как всем хотелось лежать рядом с товарищами, на своем кладбище.
Потом я понял, что красота березовой аллеи, ведущей на кладбище, склоненные ветки над могилами — это было как бы ясное представление родины, физически осязаемое. А если он будет лежать вместе с товарищами, то он не будет забыт. И отсюда уже родилась идея, когда я это стал понимать, создания картины — коллективного портрета. И уже каждый мечтал попасть в эту картину.