Глава тринадцатая. 26–27 августа 1942

Глава тринадцатая. 26–27 августа 1942

Первый день в партизанах. — Сергей Маркевич. — «Товарищи бойцы»! — Дубровский и Жуков. — Первая партизанская трапеза. — Разговор с комиссаром. — Украинец. — Строю госпиталь. — Первый бой Клочко. — Измена. — Что мне рассказал Дубровский

Три дня длился побег, три дня мы не снимали сапог, шли по болотам и лесам, избегая дорог, голодные, гонимые страхом преследования, встречи с немцами и полицаями. И после подъема, когда я встретил партизан — как бы добежал! — я настолько был рад и счастлив, почувствовав себя на месте, дома, что уселся на землю и начал сбрасывать сапоги; один не поддавался, так как нога опухла и намокшее голенище изгибом врезалось в тело, в сапоге было много крови от раны, которая во время побега все время кровоточила. Партизаны с недоверием восприняли мои действия, но я ничего не замечал, возился с сапогом и рассказывал, как получилось, что ночью они приняли нас за литовцев, а мы их за полицаев и потому сказали, что нас сорок человек и мы делаем засаду на партизан. Ко мне подошел молодой парень, ухватив за сапог, сказал:

— Упирайся в мою ногу, — ловко дернул за задник, и сапог снялся.

Заговорил коренастый бравый командир в синих галифе и шерстяной гимнастерке офицерской, он подтвердил:

— Верно, так и было. — И, обращаясь к высокому сутулому партизану, усмехнулся: — Здорово, Паша, мы их перепугали, что из девяти сразу сорок вышло.

Паша хмыкнул:

— А с нас полицаи вышли.

Но коренастый спросил строго:

— И где ж сейчас твои «литовцы»?

Я объяснил, что в кустах их оставил за поляной, боялись мы двигаться группой, ведь пока что они и перестрелять нас могли, и предложил:

— Да я сейчас за ними смотаюсь!

Но это не вызвало одобрения, а скорее подозрение, может, я разведчик, для того и сапоги снял, что хочу дать деру и бежать было удобней.

К счастью, показалась фигура на поляне, Николай Гутиев, я обрадовался очень:

— Вот мой друг идет, он тоже в литовской форме, это выдали ему в Боровке. — Закричал: — Коля, возвращайся скорей, веди ребят!

Но командир сдержанно сказал:

— Пусть твой Коля сюда идет. Посмотрим, что он за птица.

Николай подошел, посмотрел с недоумением на меня, стоящего без сапог, поправил очки. Партизаны молча рассматривали его.

— Что это вы все по одному ходите? — спросил командир. — Давай-ка сюда остальных, да побыстрей.

Николай ушел, а я стал рассказывать, что мы с ним художники, я из Москвы, а он из Ростова, что в Боровку нас привезли из Полоцка рисовать генерала, а в Полоцк привезли из лагеря в Боровухе… В общем, чем больше рассказывал, тем больше, я чувствовал, запутывалось их представление о нашем побеге, о литовцах, генерале; я вдруг подумал, что они могут и так понять мой рассказ: мы здесь с фашистскими гадами воюем, а тут какие-то художники, еще и генерала ублажали, — это все пронеслось в голове, и стало не по себе, что я могу сказать — кто я?

Но вот, наконец, показались на опушке ребята, все восемь были в литовской форме и напоминали не беглых, а скорее воинское отделение. Командир и Паша сразу узнали Клочко, это с ним они говорили ночью и, тоже испугавшись литовцев, сказали, что проверяют посты полиции. И Николай узнал в них вчерашних велосипедистов.

Вышел из избы и подошел к нам высокий, плотный командир, сразу было понятно, что он здесь самый главный, держался без суеты, сказал спокойно:

— Сережа, построй прибывших, хочу побеседовать с ними.

Мы стали строиться. Правофланговый — Клочко, он высокого роста, затем Иван Артеменко, тоже богатырь, замыкали шеренгу я и Смоляк. Все стояли рослые, подтянутые, и я внутренне гордился, что из нас получился такой справный отряд, настоящие бойцы Красной Армии. Один только я портил строй, нога распухла, я не смог надеть сапоги и стоял босой. Главный с любопытством осмотрел нас и по-армейски поздоровался:

— Здравствуйте, товарищи бойцы.

Слово «товарищи» сразу легло на сердце самым музыкальным и добрым обращением. Ответили дружно, как отвечали в армии:

— Здравия желаем, товарищ командир! Он не спеша обошел строй и сказал:

— Поздравляю с прибытием в партизанский отряд.

Нам сразу понравился этот крепкий, спокойный человек с мягким голосом, сразу к нему появилось доверие и уверенность: мы нашли то, что искали. Он спросил:

— Все служили?

Мы дружно ответили:

— Все.

— Сейчас будем знакомиться, — сказал командир. — Мой заместитель Сергей Маркевич запишет, у кого какая специальность.

Маркевич, он-то и допрашивал нас, вынул из планшетки тетрадь и начал записывать наши фамилии и воинские специальности. Я услышал, как Коля Клочко ответил лаконично:

— Москвич. Рабочий. Мобилизован в тридцать девятом. Командир взвода, артиллерист. Воевал в Финляндии. — Все четко и ясно.

Артеменко:

— Шахтер с Донбасса, с Горловки. Мобилизован в 1939 году. Окончил артиллерийское училище. Командир батареи.

Засмеялся партизанский командир:

— Если и дальше так пойдет, то орудий на вас не напасемся.

Но следующим стоял Николай Гутиев, он рекомендовался как пулеметчик:

— Участвовал в финской войне, освобождал Западную Украину.

Эти лаконичные ответы повергли меня в уныние совершенное. Что я могу сказать? Что я студент-дипломник художественного института, доброволец? Был санинструктором? Но это девичья специальность. Что в плен попал, потому что проспал отход наших частей? Нет, этого не надо лучше! Совсем пришел в расстройство. Можно сказать, что делал аусвайсы и с ними бежали из плена полковники и ночные летчики, что спасал раненых, — но это все длинно и надо доказывать, а уже звучал ответ рядом стоящего. Собрался с духом и сказал:

— Москвич. В армии — рядовой, так как я ополченец, студент Художественного института имени Сурикова. — И тут же подумал: зачем Суриков, знают ли они, кто такой Суриков? Добавил: — В Боровке рисовал генерала. Бежал с группой военнопленных.

Маркевич все записывал, переспросил:

— Значит, гражданский? Без воинской специальности? Я решился и сказал, что в армии был санинструктором. Дальше стоял Юрка Смоляк, пулеметчик. Он отрапортовал:

— Специальность у меня: стрелять по фашистам! Хоть с пулемета, хоть с винтовки!

— Стоять вольно, — сказал Маркевич. — Подождите пока, сейчас командование обсудит, как быть с вами, куда определить.

Они с главным ушли в хату. И сразу с крылечка сошел еще один командир, кряжистый, с широкими плечами, лицо скуластое, по выправке — кадровый военный, производил он впечатление еще более могучего, чем наш Арте-менко. Представился:

— Я — Жуков, командир второго отряда. — И начал задавать вопросы, кто, где был в боях, как попал в плен.

Опять я был озадачен: о чем рассказывать? Что возле Старого Села был в атаке, но противника видел издалека и он был в танках, так что живого не видел, только в плену? Это сковывало, было досадно и странно: быть на фронте — и не видеть противника; а все, что делалось потом, в плену, требуя от тебя мужества и отрешения от страха, в двух словах не объяснишь, не вкладывалось это в готовые формулировки. Но вера внутренняя была очень сильной, что не могут люди подумать о нас плохо, ведь мы так стремились к борьбе с фашистами и так отчаянно бежали.

Дойдя до меня, Жуков посмотрел на мою завязанную ногу и сказал:

— Еще в бою не был, а уже раненый. Откуда ты? Где воевал?

Я ответил только, что ополченец, и опять добавил, что студент из института имени Сурикова. Он спросил просто:

— Бить фашистов хочешь?

— Да, хочу. Потому и бежал.

— Это ты рисовал генерала?

— Да, пришлось.

На этом знакомство наше кончилось, так как на подворье въехала телега, с нее соскочили три командира и вместе с Жуковым пошли в дом лесника. Что-то происходило у партизан, мы это видели и чувствовали, но спросить не могли, да и слишком были заняты своими мыслями и переживаниями в эти первые минуты среди партизан; мы стояли и ждали, и нам казалось, что там, в хате, где совещались командиры, все были заняты только нашей судьбой, на нитке которой висела гроздь в девять человеческих судеб. Это была самая трудная анкета в моей жизни, я понимал, что все факты как бы против меня, и люди, которые принимали меня к себе в товарищи, в товарищи по борьбе, должны преодолеть многое в своем сознании, чтобы убрать лишние подозрения и поверить в мои скрытые, лучшие, качества. Как долго еще придется, совершая тот или другой поступок, думать, как его воспримут, и каждый раз я держал экзамен, и опять люди верили в лучшее во мне.

Вышел из хаты главный командир, и тут я услышал в первый раз это имя, он сказал:

— Меня зовут Федор Фомич Дубровский, я — командир первого отряда. — И прочел по списку, кто из нас направляется в какой отряд.

Так совпало, что, когда мы пришли в партизаны, объединялись отряды, действовавшие до того самостоятельно, в одну бригаду. Пройдет два дня, и Дубровский станет комбригом, Жуков — начальником штаба бригады, а Сергей Маркевич — начальником штабной разведки. Вот почему мы увидели сразу так много командиров.

Ко мне подошел Сергей Маркевич:

— Художник, тебя я взял к себе, в разведку. Теперь будешь не рисовать генералов, а бить генералов.

Жуков подвел к нам небольшого роста полненькую девушку, представил:

— Лена Шараева — политрук второго отряда. — И весело спросил: — Что, хлопцы, заждались? Пошли-ка обедать, небось набегались, проголодались.

Мы обрадованно дакнули, что, мол, неплохо бы.

— Вот что, Лена, поведешь их обедать к нам в отряд. И мы пошли. День уже подходил ко второй половине,

мы шли лесной тропинкой, петляя среди кустов лещины и начинающих желтеть березок. Все казалось настолько новым! хотя столько раз появлялось в нашем воображении, в наших мечтах и мыслях, как это будет все, в партизанах, и сейчас во многом не совпадало, тут было больше простоты и доверчивости, доброты, мы никак не ожидали, что нас, военнопленных, обслуживавших штаб немецкого генерала, так просто встретят, запишут фамилии в ученическую тетрадку и поздравят со вступлением в партизаны. Потом будет настоящее вступление, с присягой. Но эти первые минуты и часы… На душе делалось тихо и счастливо.

Чувство счастья мы впервые здесь ощутили, на этой дорожке.

За поворотом открылась небольшая поляна с костром посередине, над костром висел казан на проволоке. И вот уже вместо ожидаемых строгости и недоверия нам наливал повар большим половником горячий суп, раздавал крестьянский хлеб, как бы восстанавливая нас в гражданских правах, в правах солдат. Опять было потрясение и чувство счастья! Ты ешь свое, данное тебе по праву, а не выпрошенное или сброшенное со стола! Мы переглядывались в восторге, показывая друг другу большие пальцы, Лена сидела рядом, она с участием относилась к нам, старалась не задавать лишних вопросов, мы же, наоборот, говорили и говорили, не переставая, хотелось все рассказать и поскорее, чтобы поставить рубикон между тем, что было и что сейчас; говоря о прошлом, ты снимаешь тяжесть стыда и мучений со своей души, стараешься убрать тени подозрений, чтобы скорее узнали все о тебе; но еще больше нам хотелось расспросить, и мы, рассказывая о лагерях, плене, одновременно задавали вопросы о том, что делается на фронтах, где сейчас идут бои, как борются партизаны?..

Так заканчивается наш первый партизанский обед, и Лена ведет нас в лагерь.

* * *

Лагерь располагался в березовом лесу, здесь в шалашах жили партизаны. Лена познакомила нас с комиссаром первого отряда, его звали Михаил Карабань.

— На рассвете, — сказал комиссар, — отряд пойдет в засаду. Из вашей группы пойдут Клочко и Гутиев.

После нескольких общих фраз я почувствовал, что он хочет что-то спросить или сказать мне о плене, о генерале. Сразу делаюсь настороженным, слетает благодушие, сейчас последует удар, я ждал его все время и готовился к нему давно.

— Давай присядем, — предложил Карабань. И сразу спросил: — Как случилось, что ты стал генерала рисовать?

Я понимал, что комиссара волнуют психологические причины, приведшие меня в партизаны, и начал подробно рассказывать о лагере в Боровухе и Третьяке, об Ане Гусевой и аусвайсах, о Полоцке и как привезли нас потом в Боровку рисовать генерала и расписывать столовую для солдат, сказал и об условиях, в которых мы находились. Если бы мы бежали из лагеря, где умирали от голода, где нас били и нам угрожала смерть, то все было бы понятно и ясно, и Карабань ждал, что я буду рассказывать о всех ужасах плена, но я говорю, что в Боровке нам давали обед и шоколад и что генерал хотел меня увезти в Мюнхен и сделать своим художником. Оттого что я ждал такого вопроса, как он задал, что этот вопрос был для меня болезненным, вырабатывалась щепетильность, я не хотел взывать к жалости, не хотел уменьшать свою вину, потому и сказал про шоколад, хотя шоколад нам дала один раз Лизабет. Карабань сказал сдержанно:

— Как же ты от шоколада бежал?

Конечно, это трудно укладывалось в сознании, почему ты решился бежать, шел на риск быть убитым уже на проволоке, а теперь в партизанах будешь рисковать жизнью в борьбе с врагом, который фактически к тебе относился сочувственно и даже ценил твой талант, — я понимал, что все эти рассуждения у комиссара есть и надо сломить недоверие, потому спросил прямо:

— Выходит так: бьют — беги, а дают — бери?! Если бы я за шоколад продавался, то и сидел бы там!

— Ладно, ладно, — сдался Карабань, — я обидеть не хотел.

* * *

Сумерки уже поползли туманом с низины, стало сыро и прохладно. Ко мне подошел Карабань:

— Пойдем-ка, надо тебе устроиться спать. Пока своего шалаша не имеешь, полезешь к пулеметчику, он уйдет в засаду. А ты, Николай, — обратился к Гутиеву, — пойдешь с пулеметчиком вторым номером.

Коля Клочко подошел спросить, как я устроился. Я показал на шалаш. Видно было, как он напряжен перед заданием. Простились.

Из шалаша торчал ствол пулемета, лежала закутанная фигура. Шалаш был небольшой, но два человека свободно могли поместиться, а ночи были росные, и уже прихватывало холодом. Фигура не шевелилась, и я сказал бодро:

— Пустите до вашей хаты переночевать.

Человек отогнул поднятый воротник, посмотрел пристально:

— Что ж, беглый, полезай, поспим до рассвету. — У него был украинский выговор, но его «беглый» мне не очень понравился, что-то в нем звучало без симпатии.

Мой земляк поерзал, подвинулся, и я влез в шалаш и лег рядом, тоже головой наружу. Начался разговор первого знакомства.

— Как тебя зовут?

Ответил и тоже спросил имя. Он назвал свое, спросил, откуда я. Опять я начал рассказывать о Боровке, лагере, он перебил:

— Я спрашиваю, с каких краев будешь?

— С Украины.

— Украинец, значит.

— Был украинцем, а в плену русским стал.

— Что ж так, торгуешь своей нацией?

— Да нет, это я в лагере своей национальности не называл, там сотни делали украинские и баланду за это лишнюю давали. Много из нашего брата изменников.

Мой сосед ничего не ответил, повернулся спиной, видно, решил спать. Я тоже умостил поудобнее охапку травы под головой и закрыл глаза. Но он снова заговорил:

— Так что заметил, что с украинцев много изменников. Кому ж воны изменяють?

Этот вопрос был явно недоброжелательным, и я не задумался с ответом:

— Да уж не полиции немецкой.

Он смолк, как бы переваривая. И вдруг приподнялся и злобно выругался мне в лицо:

— Сволочь!…московская! А ну давай с моего шалаша! Еще и под шинель прилез, ублюдок!

Я понял, что разговора у нас с ним не выйдет, слишком для меня ясен он был по плену. Быстро выбрался и пошел в сторону, за кусты, чтобы он не заметил, куда я девался. Обидно было, что разоткровенничался; вроде ведь партизан, а наверно, националист украинский. Поговорить с кем-то я не решился, уж очень мало я был в партизанах, всего несколько часов, и не мог придумать сам, что делать, чувствовал только, что надо сейчас быть от него подальше. Забрался в бурьян, здесь было затишно, и вскоре уснул.

* * *

Проснулся я от холода, стоял туман, и все было мокро от росы. Вылез из своего убежища и увидел в нескольких шагах Дубровского, ему сливал на руки молодой партизан, совсем парнишка. Дубровский заметил меня, вылезающего из бурьяна, и засмеялся:

— Как спал, художник? Это ты где ж, на каких перинах почивал? — Я был весь в пуху иван-чая. — Иди-ка, умойся.

Я с удовольствием подошел. Молодой партизан сказал наставительно:

— Что ж у тебя шалаша нет, надо строить, чтоб по бурьянам не лазить.

Лагерь просыпался. Было зябко, и я подошел погреться к костру. Карабань уже был на ногах, поздоровался весело. Неприятно было, но рассказал ему о ночном разговоре с пулеметчиком.

— Националист, думаешь? Он недавно у нас, Стацюк его фамилия. Вот придет с засады, тогда вместе и поговорим.

У костра я познакомился с врачами, Федором Сальниковым, Тамарой и Зоей, очень симпатичными людьми, они ожидали партизан из боя. Рассказал Федору, что в армии был санинструктором и строил госпиталь для медсанбата, даже операционную оборудовали в колхозном картофелехранилище, и предложил:

— Давайте я построю большой шалаш — будет госпиталь.

Федор согласился, что дело нужное.

Достал я топор и стал рубить орешины и молодые березки. Установил стояки, привязал между ними жердины и начал делать стенки: втыкал в землю тонкие стволы и переплетал их ветками с листьями. Уже в помощь мне дали двух партизан, они носили ветки и жерди, а я заплетал, строительство пошло быстро. Крышу сделал с крутым скатом, внутри поставили столбики, на них укрепили слеги — получились лежаки, чтобы раненых не на пол класть, а чтобы им мягче лежать, сверху намостили на лежаки мягкую подстилку из веток и сухой травы. Госпиталь был готов. Шалаш получился в рост, настоящий домик, такой мы когда-то в детстве строили на леваде, чтобы бежать из дома, опыт наш пригодился.

Вскоре показались партизаны, возвращавшиеся с задания. Колю Клочко вели под руки, голова у него была забинтована, его ранило в челюсть, рядом шла медсестра Стася, это она сделала Николаю перевязку во время боя. Сразу уложили его на кровать из веток и сена, покрытую простёлкой. Федя Сальников ловко очистил рану, выбрал осколки зубов и перевязал. Оказалось, Николай очень смело и рискованно выскочил на дорогу, по которой шел грузовик с немцами, и стрелял стоя, смог сразу убить шофера, но и фашисты, сидевшие в кузове, ответили очередью из автомата и попали в него. Пуля прошла через обе щеки навылет, но задела челюсть и повредила зубы. Когда начали отходить, партизаны хотели нести его, он потерял много крови, но Николай не разрешил, показал, чтобы взяли под руки. Ранение было тяжелое, неудобное для перевязки и раненого — говорить нельзя, есть нельзя, пить тоже нельзя. Но еще счастливо вышло, чуть выше или ниже — было бы смертельно.

Федя Сальников меня похвалил, сказал, что лежаки очень удобные и для перевязки, и для спокойствия раненых. Вот и пригодилась построенная из жердей и сплетенная из веток моя хата, я был счастлив.

Подошел Коля Гутиев со станковым пулеметом, вид у него был растерянный. Оказалось, его первый номер, украинец, который меня из шалаша выгнал, сбежал. Они лежали вдвоем в засаде, потом пулеметчик сказал: «Схожу к командиру, может, надо на другое место перейти. Ты будь возле пулемета». Коля навел прицел на дорогу и ждал его возвращения. Минут через десять подошел Жуков, спросил, где первый номер, Николай ответил, что ушел на ком-пункт. Начался бой, сразу подбили машину с немцами, и до места засады Николая бой не дошел. Когда отходили, обшарили кусты, но пулеметчика не нашли. Карабань выругался:

— Ушел!.. — И передал Марковичу мой разговор со Стацюком.

Маркевич тоже был раздосадован:

— Как же ты сплоховал, разведчик! Надо ночью было комиссару доложить.

Я чувствовал свою вину, и было не по себе, как я, такой уже битый, не понял, что надо действовать сразу. Еще хорошо, что Николай жив остался, побоялся украинец, близко партизаны лежали.

— Доверяя, проверять надо, — вывел Карабань. — Могли из-за этого гада без пулемета остаться.

Сергей подмигнул и сказал, как бы утешая:

— Ничего, был один гад, да и тот сбежал. Зато девять человек к нам пришли, даже такие, которых генерал шоколадом кормил!

Случай с предательством в первый же день в партизанах показал мне всю суровость их борьбы и необходимость быть готовым к реакции во всех положениях. Тыла здесь не было. Враг пробирался во все щели, и нельзя было оказаться слабым звеном в цепи. Ты отвечал не только за себя.

А шалаш себе я все-таки построил. Конечно, не такой шикарный, как госпиталь, а легкий и маленький. Можно было влезть в него, как в мешок, и никто тебя не смел тронуть. А выберешься, сядешь на землю, на пенек положишь дощечку и рисуешь. Мне понравился молодой партизан в фуражке с красной звездой, попросил его посидеть и нарисовал портрет. Это был первый рисунок в партизанах, он и сейчас у меня, на нем есть дата: «27 августа 1942 г.» — значит, в партизаны я вступил 26 августа, так как рисунок был сделан на следующий день.

* * *

На меня история с перебежчиком имела сильное влияние, она как бы положила тень на нас. Проверка шла людей только боем, только смертью врага ты мог доказать свою верность. Много еще было разговоров о перебежчике, Миша Карабань переживал очень, до войны он был милиционером и потому считал, что в случившемся он виноват больше всех. Маркевич собрал нашу группу и предупредил, что в лагерь засылаются лазутчики, формы их диверсий самые изощренные, трудно поддающиеся разоблачению, поэтому все должны быть начеку. Рассказал, как недавно пришли в отряд двое, молодой парень привел к партизанам девушку-ев рейку, спасая от расстрела, так как поползли слухи, что готовится расправа над евреями. Но комиссар отряда приказал обыскать проводника, и у него нашли зашитые в одежду пакетики с ядом. При допросе выяснилось, что он имел задание всыпать яд в котел партизанской кухни, и, чтобы втереться в доверие, ему понадобилась инсценировка со спасением еврейской девушки. Немцы сбрасывали с самолетов детские игрушки, перочинные ножики, железные путы для лошадей — знали, мимо чего не пройдет крестьянин; а когда эти вещи брали в руки, они взрывались.

Весной Стацюк вновь появится в нашей бригаде, придет с повинной и пообещает сделать очень дерзкую операцию, убить коменданта немецкого гарнизона в Лепеле; ему поверят, дадут в помощь двух молодых партизан и отправят на задание. А через три дня придет крестьянин и расскажет страшную историю. Эта группа остановилась у него ночевать перед диверсией, но с вечера появилась выпивка, Стацюк угощал ребят. Наутро его в хате не было, и лежали зарезанные финкой два молодых парня.

Стацюк оказался не просто предателем, а матерыгл изменником. Вновь его обнаружили уже инструктором) диверсионной школы в Лепеле, которая готовила диверсантов для провокаций, разведки, минирования дорог, отравления колодцев, убийства партизанских командиров.

Неожиданности на оккупированной территории подстерегали на каждом шагу. Естественно, что и наш приход вызвал настороженность, группа большая и, в случае ошибки, вреда могла наделать много. Потом мне рассказывал сам Дубровский, что думы у командования были разные, была и мысль расстрелять всех. Бригада только организовывалась, а нас — девять человек военных. Военных — это, может, и хорошо, а если предатели? Наверно, это произошло из-за той нервозности, которую мы сами создали, выдав себя при встрече с партизанской разведкой за полицейских, да и костюмы были на ребятах литовские, в такие была одета полиция. Кроме того, всех озадачили наши с Николаем биографии — художники, рисование генерала. И действительно, это сразу было трудно понять, трудно уложить в привычную схему. Но взял слово Жуков: «Я согласен вооружить этих людей и пойду с ними в засаду. Сам поведу в бой, проверю, что за люди. Но, если проверку выдержат, все мои будут, возьму к себе в отряд». Тут-то все и задумались, рассказывал Федор Фомич. Список нашей группы лежал на столе, и против каждой фамилии стояла пометка о воинской специальности. Получалось, что Жуков всех обошел, сразу на девять бойцов свой отряд укрепил, и среди них кадровые, да и художники пригодятся для агитационной работы. В общем, приревновали командиры, позавидовали Жукову. И тогда вышло решение: распределить группу по отрядам и испытать боем в первых же операциях.